Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неприкосновенный запас (сборник)

ModernLib.Net / Яковлев Юрий / Неприкосновенный запас (сборник) - Чтение (стр. 16)
Автор: Яковлев Юрий
Жанр:

 

 


      — Твои волосы пахнут шиповником, — вновь послышался голос Вадика.
      — Вадик, ведь я блокадная девчонка. Я же тебе не нравлюсь.
      — Молчи! — отозвался голос Вадика. — Давай здесь остановимся, никуда не пойдем. Будем жить в пещере.
      — Как Том и Бекки? — в тон ему спросил голос Тамары. — Ничего у нас не выйдет. Война.
      — Ты боишься обстрела?
      — Когда ты со мной, я ничего не боюсь, — был ответ.
      И снова тихо.
      — Мы никогда с тобой не расстанемся? — спросил Вадик.
      — Никогда, — ответила Тамара. — Ты любишь меня? Верно?
      — Верно, — не раздумывая, ответил Вадик.
      — Я думала, нельзя полюбить блокадную девчонку, потому что в ней что-то оборвалось, увяло.
      — Глупости! Это тебе кто-то наговорил глупости. Мы будем вместе с тобой танцевать всю жизнь. Это же здорово — танцевать вместе.
      — Здорово! — согласилась Тамара.
      — А почему твои волосы пахнут шиповником?
      — Не знаю.
      Я стоял спиной к пролому, боясь пошевелиться, чтобы не выдать своего присутствия. Потом я услышал хруст щебенки под ногами. Оглянулся. Передо мной стояла Тамара. На фоне закоптелой стены она казалась тоненькой и хрупкой. Глаза ее странно блестели, словно излучали свет. Она вопросительно смотрела на меня — слышал я или нет? Я вдруг тоже почувствовал запах шиповника. К этому запаху примешивался запах дыма.
      — Борис… Владимирович… — Она, вероятно, хотела спросить, слышал ли я их разговор, но вместо этого заговорила совсем о другом: — У меня не получается финал. Вы заметили?
      Я покачал головой.
      — По-моему, все было в порядке, только мешали, наверное, осколки кирпича.
      — Поэтому и финал не получился… Я споткнулась.
      — Не беда, чадо мое. Просто тебе никогда не приходилось выступать в печах. Когда-нибудь станешь солисткой балета, будешь вспоминать эту печь.
      — Буду, — согласилась Тамара. — Столько придется вспоминать, как бедная память выдержит.
      И тут наши глаза встретились, и она поняла, что я все слышал.
      Она смотрит с вызовом, который скрывает смущение. А лицо горит. Но это может быть от танца, а может быть… Я чувствую, что должен помочь ей.
      — Посмотри, — говорю, — какой шиповник.
      И я подвел ее к кусту, который цвел в полную силу, словно рядом с ним не рвались снаряды, не летели осколки кирпича, не полыхало пламя.
      — Я чувствовала, что здесь где-то рядом шиповник, — сказала Тамара, но подумала, что чудится… Странный запах, с горчинкой.
      — Это примешивается запах гари, — произнес я.
      Она вскинула глаза и испытующе посмотрела на меня: может быть, я все же ничего не слышал? Но тут же поняла, что не мог я не слышать, ведь стоял рядом.
      — У нас на даче в Тарховке рос шиповник, — сказала она, лишь бы что-нибудь говорить. — Колючий.
      — Этот тоже колючий, ведь на войне всем надо защищаться, даже цветку.
      — Но тогда не было войны. А колючки были.
      В это время к нам подбежал молоденький красноармеец.
      — Товарищ лейтенант! — Он ткнул себя пятерней в висок. — Надо срочно эвакуироваться, сейчас немцы начнут обстрел. Не дает им этот заводик покоя…
      И мы заторопились к своим.

2

      Нет, Галя, это были не простые ребята. До того как попасть к нам, они в кровь стирали руки и надрывали неокрепшие спины на оборонительных работах, зимовали в нетопленых квартирах и, когда у них на руках умирал кто-то из близких, копили хлеб — отрывали от своих блокадных 125 граммов! — чтобы заплатить хлебом — золотой валютой блокады — за гроб. Они не прятались по тревоге в бомбоубежище, потому что презирали смерть, и перебегали улицу под артобстрелом: была — не была! Они становились санитарами и бойцами групп самозащиты. Они тушили зажигалки, хватали их длинными щипцами и в бочку с водой — ш-ш-ш!.. Голод… Дистрофия… Утрата интереса к жизни. Они стали забывать, что такое электричество, телефон, водопровод. Как в страшном фантастическом романе, мои ребята перенеслись из эпохи первых Дворцов пионеров в ледяную блокадную Помпею, но не слились с мраком, не задохнулись жутким холодом — преодолели боль, одиночество, режущий голод. И теперь они живы! Они сыты. Они набрались сил. У них гимнастерки с петлицами защитного цвета. А на петлицах маленькие золотые лиры, поскольку эмблему военных артистов балета еще не придумали. Они учатся стрелять из автомата ППШ, носят на ремнях трофейные финки. И мне порой кажется, что они не молоденькие салажата, а бывалые, прошедшие огонь и воду бойцы.
      Сами того не понимая, они — танцевальная группа политотдела — стали необходимы армии. И хриплые голоса командиров, которые в трубки полевых аппаратов орали: "Подбросьте огурцов!" — то есть снарядов, те же голоса просили: "Пришлите юных танцоров! Надо поднять у ребят дух!" — "Каких вам танцоров, немец от вас в трехстах метрах!" — "Мы отвлечем немцев на фланге! Это уж наша забота! Ни один волосок не упадет с головы ребят…"
      Мы не отказывались. Не жаловались на усталость. Собирались по тревоге — и в путь. Правда, мои ребята еще не научились отвечать "Есть!" или "Слушаюсь!", а говорили по-граждански: "Хорошо!" Но приказ выполняли по-военному. По-фронтовому!
      Я пробираюсь в то далекое трудное время и еще воду за собой эту большеглазую девчонку. С ней мне не так трудно, не так одиноко. Вперед! Сквозь толщу лет. Счастливых и несчастливых. Дождливых и засушливых. Сквозь перемены. Сквозь время, которое люблю, которому предан сердцем.
      Я вижу себя — молодого и седого. Киндерлейтенант, нареченный так начальником политотдела армии Васильевым. Командир, педагог, воспитатель. У меня шестеро подопечных, о которых я все знаю. Знаю, что Тамару Самсонову и Вадика притягивает тревожное, таинственное влечение друг к другу, и они в нем не могут разобраться, их обоих радостно лихорадит, переносит в иную жизнь, где нет войны, нет блокады… Алла Петунина ничем не интересуется, она все делает механически и танцует с каменным лицом. Словно заледенела в зимнем бескровном Ленинграде и еще не оттаяла. Женя Сластная вдруг стала проявлять интерес к длинному Сереже, а Шурик, рассудительный Шурик ходит за ней как тень и бросает недобрые взгляды на Сережу, словно тот в чем-то виноват…
      В общем, все складывалось нормально. Молодость брала свое! Она оказалась сильнее войны. И огни Дворца пионеров, огни мира и счастья прорывались ко мне сквозь зловещую фронтовую тьму. Манили и звали…
      Но было в жизни моих ребят — я только теперь осознал это — нечто такое, на что я, нерадивый киндерлейтенант, рассеянная нянька — простите, дядька! — не обратил внимания. Потому что сам был молод и зелен.
      Однажды группе раздали посылки из тыла. Одна из посылок досталась Тамаре Самсоновой. Небольшая такая, зашитая в мешковину, на которой черным карандашом было выведено: "Доблестному бойцу". Посылка предназначалась взрослому фронтовику, а досталась девчонке. Тамара осторожно распорола суровую нитку, которой была зашита мешковина, и обнаружила кисет с табаком-самосадом и шерстяные носки. Кисет Тамаре был, конечно, ни к чему, а носки, хотя и были связаны на большую мужскую ногу, она все же надела. Теплые это были носки. Но, кроме носков и табака, было в посылке еще и письмо.
      Здравствуй, доблестный боец! — писал автор письма. — Посылаю тебе носки и кисет с самосадом. Пусть у тебя не мерзнут ноги. А захочешь после боя закурить — табачок в кисете. Бей фашистов! Отомсти за моего батьку. Мамки у меня тоже нет. Я совсем одинокий. Серега Филиппов, третий класс.
      Теперь я понимаю, что именно это письмо, обычное, похожее на тысячи других, все перевернуло в душе Тамары и вывело ее на огненную орбиту. Сперва девушка мучилась оттого, что посылку доставили не по адресу вместо "доблестного бойца" вручили балерине политотдела. Но мы ее убедили, что она такой же боец, как и все.
      Это я подумал, что убедили. На самом деле в сознании девушки началась мучительная, напряженная работа.
      "Я должна, — внушала себе Тамара, — я должна быть там, где настоящие бойцы, взрослые. Я должна идти под пули, должна бить фашистов, потому что не имею нрава обмануть Серегу Филиппова".
      Во время войны все созревало быстро. И все было немного недозрелым. Как рано сорванные яблоки.
      Не будь войны, Тамара была бы обычной девчонкой, немного своенравной, но в общем-то мягкой, отзывчивой. Она была очень похожа на моих сегодняшних ребят, на Галю Павлову. Так же была влюблена в балет, и ее истинная жизнь была в танце. Жизнь и самовыражение. Я невольно сравниваю этих двух девочек, моих любимых учениц, мысленно меняю их местами, снова и снова вижу Галю Павлову в гимнастерке, длинной, чуть ли не до колен, воротничок хомутиком, плечи свисают, пилотка надвинута на брови, хотя по уставу между пилоткой и бровью должны уместиться два пальца; сапоги, тяжелые, солдатские, на два номера больше.
      Тамаре и Гале одинаково по шестнадцать лет. Но Тамара старше Гали на целый год войны. И ее уже не назовешь девочкой. Она красноармеец-балерина.
      И не просто балерина, а балерина политотдела.
      Ее глаза видели смерть — от голода, от осколков, от пули. Ее сердце покрылось жесткой корочкой, но само-то оно не почерствело, чувствует чужую боль как свою. Она знает многое такое, о чем Галя даже не подозревает. Яблочко мое зеленое.
      Все время эти две девочки сливаются в моем сознании воедино.
      И когда я прорываюсь в прошлое, рядом со мной оказывается Галя. Мне порой кажется, что сейчас на сцене Дворца пионеров танцует Тамара Самсонова. Особенно когда исполняют «Тачанку». Прежняя Тамара оживает в танце, за кулисы возвращается Галя…
      Помню, как-то раз нашел у Тамары на койке раскрытую книгу. Красным карандашом были подчеркнуты слова: "Мне приходится учиться искусству танца у простых деревенских жителей… В них наш характер, правда жеста, тот мудрый язык движений, который приходит от самой жизни… Народный танец жизненный сок театрального концертного танца".
      Потом Тамара как-то спросила:
      — Ведь искусство должно выражать свое время. И даже танец, правда?
      — Правда, — согласился я.
      — Вот я все думаю, — Тамара приложила кончики пальцев к вискам, — как наши танцы выражают сегодняшнее героическое время? Неужели они такие же, как до войны, во Дворце пионеров?
      — Нет, — убежденно сказал я. — Ведь когда на сцене появляется наша «Тачанка», за стенами гремят настоящие выстрелы. И настоящий снаряд бризантный или бронебойный — может попасть в «Тачанку». Просто некогда ставить новые танцы.
      — Я это чувствую… Я однажды видела, как бойцы шли в атаку под фашистскими пулеметами. Они бежали стремительно и легко… И я потом попробовала. Высокий прыжок, широкая амплитуда движения.
      — Ты умница, — сказал я. — Ты не только танцуешь, ты думаешь.
      — Я видела, как один боец упал. Его сразила пуля. Он как-то съежился. И затих, словно заснул. И это уже не изобразишь… У него был стоптанный ботинок, а на шее большое родимое пятно…
      И тут я понял, где она была. Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу, и, стараясь не закричать, сказал:
      — Кто тебе позволил?
      — Так получилось. Они пошли прямо с концерта, а я с ними. Мне казалось, что если не пойду, то как бы предам их. Я хотела перевязать того бойца. Но он не дышал… И это тоже не выразишь танцем. — И тут она подошла ко мне близко, заглянула в лицо своими большими, так много видевшими глазами и сказала: — Борис Владимирович, пошлите меня в роту.
      Она встревожила меня своей просьбой. Но ответил я ей буднично, без всяких объяснений и увещеваний:
      — Какая от тебя польза в роте? Ты же не держала в руках автомата.
      Я думал обескуражить ее, но ничего у меня не вышло. Она попросила у меня автомат и молча стала разбирать его. Она делала это ловко и проворно. Потом, скользнув по мне взглядом, в считанные минуты собрала оружие. Однако я не сдался.
      — Стрелять-то ты можешь?
      — Могу.
      Эта девчонка загнала меня в угол. Я надвинул пилотку на самую бровь и, как полковой комиссар, засунул ладони под ремень.
      — Разве ты не на фронте? — спросил я.
      — На фронте стреляют, а не танцуют.
      — Стреляют тысячи людей. Десятки тысяч. А танцевать — вы уж меня извините! Своими танцами ты помогаешь ковать победу. Ты мстишь фашистам…
      Я, кажется, заговорил лозунгами. Тамара посмотрела на меня с сожалением и сказала:
      — Вы киндерлейтенант! Вам меня не понять.
      — Да, киндерлейтенант. — И окончательно вышел из себя: — Я тебе и учитель, и нянька, и командир. Я, чадо мое… — И тут увидел, что ее глаза полны слез, и осекся.
      — Не надо, — сказала она, стараясь сдержать некстати нахлынувшие слезы, — я не ваша. Я теперь Сереги Филиппова.
      — Какой еще Серега Филиппов?
      И тут она расстегнула кармашек гимнастерки, достала письмо и протянула мне — читайте!
      Откуда этому далекому Сереге Филиппову было знать, что попадет его самосад не суровому бойцу, а девчонке, балерине политотдела!
      — Ты куда табак дела? — спрашиваю Тамару.
      — Отдала дяде Паше. А носки я ношу сама. Они, правда, на пять номеров больше, но теплые… Если бы был жив отец, я бы ему отдала все. Он умирал с голода, а корочки хлеба копил и менял на табак… Обман какой-то получается. Серега отдал последнее тому, кто бы мог отомстить за отца, а я «Цыганочку» танцую.
      — Ты еще танцуешь "Тачанку", — твердо сказал я. Так твердо, как только мог. — И чтобы о роте я больше не слышал. Ясно?
      Она стояла потупясь. Не слушала меня: ори, ори, киндерлейтенант!
      Вскинутая головка с короткой, мальчишеской стрижкой, узенькие плечи, с которых свисает гимнастерка, рукава до пальцев. Глаза большие, а губы нежные, с трещинками от ветра. Маленький подбородок, впадинка под нижней губой. И шея длинная, тонкая — велик воротник гимнастерки, висит хомутиком.
      — Разрешите идти? — спросила Тамара.
      — Иди.
      Повернулась через левое плечо, не по-солдатски, легко и бесшумно. И пошла прочь.
      А через день, по пути на концерт, нам предстояло преодолеть простреливаемый участок. Узнав об этом, я хотел было отменить концерт и повернуть назад, мне настрого было запрещено рисковать жизнью детей. Но тут Тамара сорвалась с места. И вышла из укрытия.
      — Стой, Самсонова! Тебе говорят, стой!
      Не послушалась она меня. Шла вызывающе спокойно. У всех на виду. А я-то знал, что за полем, в синем кустарнике, фашистский снайпер уже вскинул винтовку с оптическим прицелом. И уже подводит перекрестье под левый карманчик ее гимнастерки. И этому фашистскому снайперу наплевать, что она еще совсем девчонка. И что она талантливая девчонка.
      — Приказываю, стой!
      Напрасно. Я понял, что она уже не остановится. И еще я понял, что, если сейчас что-то случится, я никогда не прощу себе этого.
      Тогда я побежал за ней. Я бежал, подгоняемый страхом за Тамару.
      Я не верил, что успею добежать. Но фашистский снайпер замешкался, его, видимо, больше заинтересовал я. И там, в синем кустарнике, все еще не стреляли.
      Я успел! Схватил ее за руку, бросил на землю и сам неловко шлепнулся рядом. Треснул выстрел. Пуля, свистнув по-птичьи, как ножом срезала веточку вербы рядом с моей головой.
      — Мне больно, — сказала Тамара, — я разбила локоть.
      — Молчать! — Я забыл, что не просто командир, а киндерлейтенант. И горько пожалел, что рядом нет моих ребят-зенитчиков, что нельзя накрыть этого снайпера тремя снарядами, беглыми…
      — Ползи за мной.
      — Не умею ползать… Я встану, — сказала она.
      — Ползи как можешь! За мной!
      Нам надо было добраться до железнодорожного полотна. Метров двадцать. А там уже было безопасно. Если немцы, конечно, не вздумают бить из миномета…
      Мы ползли, а немцы стреляли. Они охотились за нами. И пули отсекали рядом с нами веточки вербы с узкими серебристыми листьями.
      — Ползешь? — спрашивал я Тамару.
      Она не откликалась, была сердита на меня за разбитый локоть. Но по шороху и по тяжелому дыханию я чувствовал — ползет. Вот доберемся, тогда поговорим с тобой, красноармеец Самсонова! Только бы она доползла! Ведь когда человек не умеет ползти по-пластунски, он поднимается выше, и пуля может достать его.
      — Прижимайся к земле! — кричал я через плечо.
      Она была близко. Видимо, не хотела от меня отставать. Только бы доползти! Только бы ничего не случилось!
      И тут началось спасительное полотно. Мы были в безопасности. Я встал. Оглянулся. Тамара уже стояла на ногах. Поднялась раньше меня. Отряхивала юбку.
      — А жить нам суждено, — сказала она спокойно, словно мы находились в нашем классе, а не под пулями.
      Я схватил ее за руку. Хотел уже накричать, но почувствовал, что не могу. Не было у меня голоса, чтобы накричать. Только посмотрел в глаза и тихо, совсем не по-командирски — по-киндерлейтенантски сказал:
      — Я тебя прошу. Больше никогда не делай этого.
      Тамара удивилась, что я не кричу на нее. И тоже не по-военному сказала:
      — Вы не волнуйтесь… так. Мы же на войне.
      И пока я думал, как ответить, заметил, что по той проклятой простреливаемой тропе ползут остальные ребята. Тащат за собой вещевые мешки с костюмами и ползут. Без приказа. Без разрешения своего киндерлейтенанта.
      В те дни Гитлер подписывал директиву за номером сорок пять, в которой приказывал начать подготовку к новой операции с красивым названием «Фойерцаубер» — волшебный огонь, фейерверк. Так вот, этот "волшебный огонь" означал, что группе армий «Север» надлежит начать подготовку к захвату Ленинграда. И потянулись к нашему родному городу эшелоны с фашистскими войсками и техникой.
      А войска Ленфронта начали подготовку к прорыву блокады.

3

      Ни сон, ни передышка, ни отвод в тыл не могли оторвать бойцов от войны. Война лезла во все щели. Напоминала о себе, требовала жертв, страха… Она сигналила заревами пожарищ, вулканическим гулом далеких бомбардировок, смрадом не преданных земле останков павших. Она оборачивалась то болью, то голодом. Тяжелой вынужденной бессонницей, щемящей тоской по дому. Даже во сне не оставляла она бойцов, не давала им передышки — снилась.
      И только перед танцами моих ребят война отступала, терялась, расслабляла мертвую хватку. В недолгие минуты фронтового концерта, когда маленькие танцовщицы легко кружились на глиняном полу землянки, а их партнеры солдатскими сапогами отбивали дробь на дороге, превращенной в сцену, люди как бы отрывались от изрытой минами земли и переносились в далекое мирное время, к своим очагам, к детям, братишкам и сестренкам, бойцы оттаивали на наших концертах. Когда же надо было возвращаться к орудиям, боевым машинам, в окопы и на огневые позиции, они, бойцы, были уже другими, обновленными, словно после духоты и смрада надышались живительным кислородом.
      Нет, недаром головастый полковой комиссар Васильев задумал создать при политотделе танцевальную группу. Опытный политработник знал тайну силы искусства.
      Тамара же поняла это не сразу. Ей казалось, что любой человек с автоматом в руках может сделать для победы больше, чем ее танец. Потребовалось немало времени, прежде чем она, танцовщица, почувствовала себя нужной, необходимой армии. Она вдруг перестала проситься в роту и уже не ходила на стрельбище, сооруженное за школой работниками политотдела. Другая отчаянная страсть пробудилась в девушке: танцевать без устали для полка, для роты, для пулеметного расчета. Танцевать там, где особенно трудно и особенно опасно. Одинокий Серега Филиппов, приславший ей кисет с самосадом и шерстяные носки, звал ее вперед, требовал от Тамары доблести.
      Теперь Тамара предпочитала танцевать одна, там, где всей группе негде было развернуться и куда добраться было сложно. Танцевала в брезентовых палатках медсанбата, без музыки, чтобы не тревожить раненых. Танцевала на переднем крае, на сене, чтобы немцы не слышали стука каблуков. Как маленькая отчаянная комета, проносилась она по войскам нашей армии, оставляя долгий, медленно остывающий след.
      Я чувствовал перемены, которые происходили в ней. Ее лицо огрубело, движения стали резче, она мало говорила, часто лежала на койке с открытыми глазами, прислушивалась к шагам в коридоре: может быть, приехали из части, тогда надо собраться быстро, по тревоге — и в путь. На подводе, на разбитой полуторке, пешком. Даже ее чувство к Вадику померкло, ушло вглубь. Только иногда, когда она глядела на него, ее глаза теплели. Но она тут же отводила взгляд, устыдясь минутной слабости.
      Ноябрьским вечером, никому ничего не сказав, она ушла с пополнением на плацдарм. До сих пор не знаю, кого она уговорила. И кто согласился взять ее с собой.
      Стояла ненастная ночь, дул холодный ветер, и мокрый снег белыми крупными хлопьями густо падал с неба. Над Невой, как лампы, висели осветительные ракеты. И в их резком свете было видно, как белые хлопья, касаясь черной воды, гасли — будто тоже становились черными. Ветер раскачивал летучие лампы, густой мокрый снег делал их свет тусклым. Лодки и понтоны были плохо видны с того берега. Немцы били вслепую. Свистели осколки, стоял грохот. Полк переправлялся на другой берег. На одной из лодок пристроилась Тамара. Она сидела на широкой скамье, маленькая, хрупкая, сжавшись в комочек. И только ее полные решимости глаза смотрели вперед, силясь различить в мутной мгле надвигающийся берег. Рядом рвались мины. Лодку качало. Бойцов обдавало ледяной, жгучей водой, от которой пахло железом. Иногда совсем близко с сухим шорохом пролетал осколок, все в лодке пригибались и умолкали, словно боялись выдать свое присутствие. Хотя в этом несмолкающем грохоте человеческий голос все равно невозможно было расслышать. Рядом с Тамарой на скамье сидел дядя Паша. В ногах у него стоял баян, который старик обхватил двумя руками, защищая свой хрупкий инструмент от осколков: поддался старик на уговоры девчонки, пошел с ней в самое пекло. Зачем?
      Зачем? Есть вопросы, которые и сегодня остаются без ответа. Ведь у войны своя логика. И старика баяниста поднял в его трудный путь Серега Филиппов. Поднял и повел…
      Я не просто вспоминаю — я разбинтовываю рану. Отрываю от живого, и с каждым витком становится все больнее. Я совершил в жизни много ошибок, но эта — самая непростительная. Я должен был не спускать с Тамары глаз, обязан был караулить ее, держать всегда возле себя. Ведь, по сути дела, она была еще девчонка. Шестнадцать лет! А в ней бушевала взрослая боль за свою Родину, за свой город. Когда немцы с Вороньей горы били по Ленинграду, ей казалось, что все снаряды летят в ее дом. И была у нее за спиной блокадная зима. Ее подлинным командиром неожиданно стал Серега Филиппов. Уверовав в силу своего искусства, она не давала этой своей силе отдыха. "Дочка, ты танцевала, а я как дома у себя побывал", — сказал ей один боец. И ей хотелось, чтобы все побывали дома.
      Я знал это. Знал, что творится у нее в душе. Но слишком понадеялся на ее благоразумие. Она ускользнула от меня. Понеслась навстречу своей судьбе, не думая о себе, желая всю себя отдать людям.
      Потом о концерте на плацдарме рассказывали легенды. Всю ночь полк занимал оборону, окапывался, отстреливался. А утром там, на пятачке, где не осталось живого места и вся земля была перепахана малыми саперными лопатками, перелопачена взрывами фугасок, зазвучал баян. И появилась Тамара.
      В этом вывернутом наизнанку мире Тамара возникла как видение. На ней была яркая блуза с широкими рукавами, юбка с бесчисленными воланами. Сверкали золотые денежки монист, а по плечам струился шелковый платок, черный, расписанный алыми розами. Только сапоги на моей цыганке были не танцевальные, а простые, солдатские, на два номера больше, чем нужно, измазанные в глине, мокрые от невской воды. Но этих сапог никто не видел. Кого они интересовали, эти сапоги? Тамара развела руки в стороны, и платок превратился в два черных крыла с алыми розами. Нет, она не танцевала, а плыла над землей, невесомая и властная, хрупкая и твердая ленинградская девчонка.
      А дядя Паша, наш старый молчун, дымильщик, тихоня, сперва сидел на неизменном ящике от баяна, где еще со времен его стародавней службы во флоте на оборотной стороне крышки сохранились фотографии красоток. Потом встал, и от этого музыка стала разливаться шире по берегу Невы и донеслась до нашего берега. И комдив приказал узнать, что там еще за музыка после такого боя и почему немцы молчат, не драпанули ли?
      Оттого, что на мертвой земле распустился такой цветок жизни, война сбилась с толку. Даже фашисты притихли.
      Те, кто должен был стрелять, не стреляли. Стволы автоматов и орудий молчали.
      Ах, Тамара, Тамара! Она не просто танцевала на маленькой, наспех утрамбованной площадке, она бросала вызов войне. Сотни родных и чужих глаз смотрели на нее. Не было на этом пятачке ни одной живой травинки, деревца, по всему плацдарму огненным валом прошла смерть, но была она — танцующая девчонка, балерина политотдела.
      Она стала символом неистребимой жизни, во имя которой стоило держать этот пятачок и не отступать.
      "Пляска смерти" — так назвал этот танец пленный немец.
      "Пляска жизни" — назвали ее танец наши бойцы.

4

      В эту ночь орудия били сравнительно близко, и дом политотдела вздрагивал, как от подземных толчков. Я встал. Не зажигая света, подошел к окну и слегка отодвинул занавеску светомаскировки. Еще не рассвело — было около шести утра, но небо уже стало багровым, как остывающее раскаленное железо. При свете вспышек было видно, что валит мокрый снег. Я прислушался и понял: огонь ведут наши орудия. И подумал: "Как хорошо, что бьют не по городу!"
      Стекла вздрагивали и тихо звенели, жаловались.
      Все еще не зажигая света, я оделся и отправился к своим. Думал, они спят — их пушками не разбудишь! — но, когда переступил порог бывшего класса, вся моя команда была на ногах.
      — Доброе утро, — сказал я, закрывая за собой дверь. — У вас уже подъем? Или не спится из-за артподготовки? По-моему, неподалеку форсируют Неву.
      Все это я выговорил довольно быстро. И когда умолк, заметил, что ребята молчат. Видимо, что-то случилось.
      Я спросил:
      — Все ли у вас в порядке, чада мои?
      Не ответили мне чада. Промолчали. И я понял, что не все у них в порядке. Я выжидательно посмотрел на Сережу.
      — Борис Владимирович, Тамары нет, — сказал он.
      Ребята стояли передо мной, опустив глаза, словно чувствовали себя виноватыми за ее исчезновение.
      — Она легла вместе со всеми, — сказала Женя Сластная. — Она легла, а утром ее койка была пуста.
      — Может быть, она встала раньше… может быть, сейчас придет? сказал наш рассудительный Шурик.
      Но я чувствовал, что он не очень-то верит в то, что говорит.
      — Не могла ли она махнуть в Ленинград? — робко сказала Алла Петунина.
      — Чего гадать! — сказал Вадим.
      — Только и остается гадать! — вздохнул Шурик. — И ждать.
      Я ходил по комнате, недоброе предчувствие накапливалось во мне, подкатывало к сердцу. Однако я старался не поддаваться.
      — Костюмы все на месте?
      Алла Петунина — наш костюмер — подошла к стене, где на гвоздиках висел весь гардероб ансамбля. Зашуршали платья. Все молча ждали. Потом Алла повернулась ко мне.
      — Борис Владимирович, нет цыганского костюма…
      — Ты хорошо посмотрела?
      — Нет костюма, посмотрите сами. А Тамара не расстается с ним.
      Я не успел ничего ответить. Ребята бросились к нашей костюмерной стенке и стали энергично перетряхивать танцевальный гардероб.
      — Действительно нет, — наконец сказал Сережа. — Она, наверно, махнула в соседнюю часть, ее попросили…
      — Что значит — попросили? — взорвался я. — Здесь армия, а не художественная самодеятельность. Здесь все вопросы решает командир.
      Кому я это говорил? Тамаре? Она все равно никогда не слушала моих командирских назиданий. Ребятам? Самому себе?
      — Вот к чему приводит разболтанность! — раздраженно продолжал я. Потом обратился к Сереже: — Веди группу на зарядку! В 8.00 экзерсис!
      И под сводами старого класса прозвучало:
      — Становись! Равняйся! Смирно! Нале-во! Шагом-арш!
      Сережа нарочито громко выкрикивал слова команды, но до меня они долетали глухо, как из соседней комнаты. Только бы Тамара вернулась! Только бы она нашлась!
      Я не знал, что делать, куда устремиться на поиски Тамары. Отправился на узел связи армии. В частях, с которыми удалось связаться, Тамары не было, не выступала у них Тамара. И вообще в этот день было не до танцев в частях объявлена повышенная боеготовность.
      А мокрый снег все валил и валил. Он не ложился, а налипал на провода, на чехлы орудий, на шапки часовых.
      Где Тамара? Когда она наконец придет? Я звал ее. Сам себе давал обещание не ругать ее, лишь бы она появилась. Должна же она в конце концов появиться! В два часа дня в класс вошел дядя Паша.
      В этот день все забыли про него. Знали, что старик занемог и отлеживается в хозвзводе, где стояла его койка. С ним такое и раньше случалось. Но весь вид старика говорил о том, что он пришел не из хозвзвода, а проделал трудный, изнуряющий путь. Шинель на нем была мокрой, хлястик держался на одной пуговице. Щеки запали, глаза лихорадочно блестели и были красными, как после бессонной ночи. Он вошел в класс и, не раздеваясь, сел за парту, служившую столом. Потом дрожащими руками стал сворачивать толстую цигарку. Табак сыпался на колени, кресало не слушалось, фитиль не загорался. Наконец баянисту удалось закурить, и некоторое время он курил с закрытыми глазами.
      Я подошел к нему.
      — Дядя Паша, Тамара пропала!
      Не поднимая глаз, он сказал:
      — Знаю.
      Я наклонился к старику.
      — Вы знаете, где она? Она жива?
      — Жива.
      Все облегченно вздохнули: слава богу, жива.
      — Где же она?
      — Она в Ленинграде… Во Дворце пионеров.
      — Как? Что она делает во Дворце пионеров? — воскликнул я и осекся вспомнил, что Дворец пионеров превращен в госпиталь.
      Значит, Тамара в госпитале.
      — Что с ней, дядя Паша?
      Он молчал. Мне хотелось трясти старика за плечи, вывести его из странного оцепенения. С трудом я сдержался, взял себя в руки, понял, что старик сам еле живой, чем-то потрясен.
      Наконец баянист заговорил:
      — Ранена Тамара. На переправе. Возвращались с плацдарма, и тут ее… миной.
      — Какой плацдарм? Какая мина? — Я не мог поверить в реальность того, о чем мне говорил старик. — Вы там были?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29