Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неприкосновенный запас (сборник)

ModernLib.Net / Яковлев Юрий / Неприкосновенный запас (сборник) - Чтение (стр. 15)
Автор: Яковлев Юрий
Жанр:

 

 


      — Мне, пожалуйста, паштет из рябчиков и перепелок.
      — А паштет из гусиных печенок не хочешь?
      — Нет, я заказывал его вчера.
      Кто-то за столом усмехнулся. Но его никто не поддержал.
      — Мне форель тушеную с мадерой и раковым соусом.
      — А ты знаешь, из чего делают раковый соус?
      — Из раков?
      — Нет, из ракового масла.
      Ребята не просто называли различные блюда — и откуда им, ребятам, знать про соус из раков и паштет из рябчиков! — они передавали друг другу увесистую книгу, листали ее и читали про эти необычные блюда.
      — Жареная пулярка с соусом из сарделек, с можжевеловыми ягодами и трюфелями. Пулярку желательно нафаршировать рисом, печенкой и каштанами.
      — Фрикасе из вареных цыплят.
      — Жаркое из гуся с итальянскими макаронами.
      Перелистывая старую поваренную книгу, ребята играли в еду. Играли с азартом, увлеченно — отвлекались от голода и холода и еще глубже погружались в его пучины.
      Их голоса сливались в один монотонный голос:
      — Утка жареная с тминным соусом.
      — Ты же прошлый раз… утку… жареную…
      — Мне очень понравилось, решил повторить.
      — Я бы на твоем месте съела жареных фаршированных дроздов… для разнообразия.
      Я закрыл глаза и закусил губу.
      — Тушеный каплун, фаршированный грецкими орехами.
      — Битки из филе глухаря.
      Я тихо открыл дверь — ребята не заметили моего появления. Я отыскал в углу вещевой мешок и вывернул его наизнанку — на пол упал обмылок. Спасительный мешок был пуст!
      — Салат оливье с крабами…
      Я не выдержал. Отбросил пустой мешок в сторону и выбежал на улицу.
      Я шел по пустынному темному городу, на ощупь находя дорогу. Меня качало от слабости, но я изо всех сил крепился. Перед глазами стояли серые лица ребят, а в ушах звучали далекие, словно взятые из чужого языка слова: каплун, пулярка, артишоки, пудинг из телячьих мозгов, пончики четвертым манером… Но у всех этих слов был один голодный, блокадный смысл: хлеб, хлеб, хлеб.
      Мне было трудно идти, не хватало воздуха. С каждым вздохом вместо воздуха в легкие вливался жидкий холод. Ноги стали ватными, плечи опустились, в голове возник какой-то странный шум. Я почувствовал, что теряю равновесие, что вот-вот упаду. Тогда я нагнулся, вернее, меня шатнуло в сторону дома, и я ухватился за водосточную трубу. Я прижался к ней всем телом и щекой. Хорошо, что щека была защищена подшлемником, иначе бы она примерзла к оцинкованному железу. Я стоял, прижавшись к трубе, а все вокруг ходило ходуном. Перед глазами вертелись черные круги. Они приближались, готовые размолоть меня, как жернова огромной гудящей мельницы. Мне показалось, что сейчас труба, а вместе с ней дом рухнут и раздавят меня. Я глотнул жидкого воздуха, закрыл глаза…
      Когда я очнулся, то оказалось, что я лежу на топчане в теплом помещении и надо мной склонился капитан, старый знакомый — комендант района. Я подумал, что это бред, — неоткуда взяться капитану. Но тут он заговорил:
      — Ну, Корбут, что ж ты так. Приволок в город мешок жратвы, а сам падаешь в голодный обморок.
      Я молча смотрел на капитана. Большеголовый солдат поднес мне кружку сладкого чая. Я сделал несколько глотков и привстал.
      — Лежи, лежи… — Капитан мягко надавил на плечо рукой, уложил меня. — Ты приказ-то выполнил?
      Я покачал головой:
      — В Ленэстраде не оказалось танцоров, кто остался жив — на фронте.
      — Что же ты делал все эти дни?
      — Спасал своих ребятишек.
      Капитан удивленно посмотрел на меня.
      Тогда я с трудом приподнялся на локте и стал рассказывать:
      — До войны я работал во Дворце пионеров балетмейстером. Там у меня были юные танцоры. Сейчас я собрал оставшихся в живых. Может быть, они будут выступать перед ранеными в госпиталях… Мои ребятишки.
      — Хорошие танцоры?
      — Отличные. Вы даже не представляете себе…
      — Вот и привези их в политотдел, — вдруг сказал капитан, — чего мудрить-то.
      И пока я, ошеломленный его предложением, ворочался на жестком топчане, капитан ходил по комнате.
      — А я тебя вначале за спекулянта принял, — сказал он и тихо засмеялся.
      Утром пришла Тамара, и мы со всей нашей командой отправились в класс.
      Я открыл дверь ключом и вошел, ступая осторожно, словно класс был заминирован. Паркет сухо похрустывал под ногами. Ребята стояли в дверях, внимательно наблюдая за мной. Брезжил рассвет, и казалось, что в окна были вставлены синие стекла. Зеркала заиндевели и стали матовыми. Я увидел мутное, невнятное отражение человека и не узнал самого себя.
      Подошел к роялю. Открыл крышку. Взял несколько аккордов. Прислушался. Звуки долго держались, словно застыли. В классе стоял холод. Почти такой, как на улице.
      — Что ж вы не заходите? — сказал я ребятам. — Заходите, заходите.
      Ребята вошли как-то робко, неуверенно, словно не узнавали свой класс. Вошли и стали снимать пальто.
      — Экзерсис помните?
      — Помним.
      — Попробуем.
      Они подошли к стенке. Взялись за поручень. Встали в позицию.
      Я заиграл. И ребята стали делать упражнения. В ватниках, в валенках это получалось неуклюже, да и силенок у ребят было мало.
      — Раз, два, три. Женя, прямее корпус. Раз, два, три! Вадик, приседай глубже! Раз, два, три…
      Незаметно класс заполнился светом. Зажглись люстры. Засверкали зеркала. Вместо ватников и валенок появились трико и туфли. Звучала музыка. И мой голос звонко командовал:
      — Раз, два, три!
      Это память перенесла меня в старое, довоенное время. И на меня пахнуло праздником, жизнью, юностью.
      И вдруг двери резко распахнулись. Загремели тяжелые шаги. И в класс вошли красноармейцы. Они несли железные койки с сеткой ромбиками. Музыка сразу оборвалась. Огни погасли. В лицо пахнул холод. Подхватив свои пожитки, ребята жались к стене.
      А я все еще сидел за роялем, не понимая, что происходит.
      Какой-то сержант скомандовал:
      — Госпиталь расширяется. Освобождайте помещение.
      Я медленно закрыл крышку рояля. За окнами завыли сирены.
      Когда мы с ребятами шли обратно, в коридорах было людно. Несли койки и белую госпитальную мебель. Стуча костылями, шли раненые. Звучали команды.
      Мы вернулись в тети Валину комнату. Но едва затворили за собой дверь, как где-то очень близко с грохотом разорвался снаряд. На пол со звоном посыпались стекла. Ребята прижались ко мне, как бы ища защиты. И тогда Тамара сказала:
      — Разве здесь не фронт?
      Ветер рвал на окне занавеску. Вблизи гремели выстрелы. Я внимательно посмотрел на своих ребят и вдруг почувствовал их правоту, признал за ними право принимать решение. И спросил:
      — Вы готовы разделить со мной опасности фронта?
      — Готовы! — на одном дыхании ответили ребята. И глаза их были полны решимости.

10

      Ребята стоят на снегу перед Художественным корпусом, построившись в одну шеренгу.
      Я провожу смотр своему войску: гашу в себе чувство нежности и стараюсь напустить на себя как можно больше суровости. Я командую:
      — Равняйся! Смирно! По порядку номеров рассчитайся!
      — Первый, второй, третий, четвертый, пятый…
      Как мало! Словно уже побывали в бою. Был взвод, осталось одно отделение.
      — Вопросы есть? — спрашиваю сурово я.
      Сережа, как в школе, поднимает руку.
      — Нам дадут автоматы?
      — У вас на фронте будут другие дела, — отвечаю. — Главное — чтоб хватило сил танцевать.
      Войско построено. Костюмы в рюкзаках. Рюкзаки погружены на Сережины водовозные сани.
      — Часы не забудьте, — говорит тетя Валя. Серебряная луковица болтается на длинной цепочке.
      — Пусть они побудут у вас, — откликается Вадик. — Кончится война заберем.
      И почему-то все улыбаются, и тетя Валя тоже.
      — Храни вас господь! — шепчет она.
      А я командую:
      — Напра-во! — Скрипнул снег. — Ша-гом марш!
      Не заиграл оркестр. Только метроном — сердце города — отсчитывал шаги моим ребятишкам. Раз-два, левой! Раз-два…
      Мы идем по ледяным сугробам Невского. А под снегом — под холодным пеплом — лежат безжизненные трамвайные рельсы. Все забыли о них. А я вспомнил, как они поют, гудят под колесами трамваев, два веселых городских ручейка.
      Я наблюдаю за Тамарой.
      Ее маленькая головка укутана маминым платком. Платок делает ее взрослой. Она поглощена мыслями о том, что происходит с ней, с ее товарищами. Наверное, все так невероятно, что кажется сном.
      Мы идем молча, идем трудно, тяжело дышим. И не видим, как за нами метрах в ста бежит мальчик. Он кричит: "Ребята, подождите!" — мы не слышим, у нас у всех закрыты уши.
      И вдруг Алла Петунина оглянулась.
      — По-моему, нас кто-то догоняет.
      — Это Шурик! — крикнул Сережа и побежал назад.
      Увидев меня, Шурик виновато улыбнулся.
      — Ходить надо уметь, ходить надо любить, — пробормотал он.
      — Ходить надо мочь, — улыбнулся Сережа и стал раздавать ребятам рюкзаки с костюмами, чтобы освободить сани.
      Шурика, "умевшего ходить", посадили в сани, повезли. А он все говорил, говорил:
      — Ребя… я с вами… Я сбежал из стационара, меня бы все равно через неделю выписали… Можно с вами, Борис Владимирович?
      — Можно, — говорю я. Хочу говорить строго, а сам улыбаюсь. — Ты уже с нами.
      — Ты наш лучший танцор, — неожиданно сказала Женя. — Мы без тебя не можем.
      Лицо Шурика, бледное, скуластое от истощения лицо, посветлело.
      — Ребя! Верно? Верно, я хорошо танцевал?
      — Ты тянул всю "Тачанку", — вдруг сказала Тамара. — Ты нам поможешь.
      — Помогу, — неуверенно ответил Шурик и замолчал.
      Его стало клонить ко сну.
      И снова тихо. Скрип саней. До Московского вокзала недалеко. Улица Марата, следующая Пушкинская. Это перед войной было недалеко, а сейчас…
      Впереди показалась башня Московского вокзала.
      Маленький паровозик с одним-единственным вагончиком стоял под парами, ожидая часа отправления. Этот час определялся не расписанием, а совершенно другими обстоятельствами, не имеющими никакого отношения к законам железной дороги. Ждали, когда стемнеет и фашистские самолеты и артиллерия не смогут помешать паровозику двинуться к станции своего назначения, к фронту.
      На безлюдном, заметенном снегом перроне никто ни с кем не прощался и никто никого не встречал, не сновали веселые тележки носильщиков, а паровозик, жаркий, дышащий со свистом, покрытый капельками пота паровозик казался существом инородным, выходцем совсем из другой стихии.
      Мы сели в обыкновенный дачный вагон со скамейками, узкими столиками у окон, красными ручками экстренного торможения…
      Вагон был заполнен военными, и мой маленький разношерстный отряд выглядел по меньшей мере странно. Но в эти трудные дни люди разучились удивляться. Никто не спросил, кто мы и куда держим путь.
      Наконец вагон вздрогнул, качнулся и поплыл, поплыл навстречу быстро наступающей мгле. Потом резко стемнело, и вагон как бы оторвался от земли и полетел в неведомую даль. И только короткие жесткие толчки на стыках напоминали, что под нами земля, вернее, сталь.
      Над землей светила луна, и заснеженные поля фосфоресцировали в ее свете. "Наверно, с неба видно, как по рельсам ползут два маленьких жука паровоз и вагон", — подумал я.
      Состав ехал с темными окнами и погашенными фонарями. И только искры, вылетавшие вместе с дымом, выдавали его жизнь.
      Сморенные усталостью ребята спали.
      — Спишь? — шепотом спросил я Тамару.
      — Нет. Все, что произошло, кажется сном. Поезд, идущий на фронт, и вы рядом.
      — Тамара, помнишь игру в запрещенные слова? Десять копеек штраф.
      Тамара кивнула головой.
      — Вот тебе штраф, — я протянул девушке монетку. — Я люблю тебя.

11

      Политотдел армии помещался в двухэтажном кирпичном здании пригородной школы, что стояла на берегу Невы. Чтобы алый кирпич не очень бросался в глаза, его замазали побелкой, и казалось, что школу занесло нетающим снегом. На окнах огромными знаками умножения — крест-накрест — бумажные полосы. Но ни побелка, ни бумажные кресты не могли уберечь бывшую школу от фашистских снарядов. Правый флигель был разбит, покорежен, покрыт ядовитой черной копотью. Средняя часть здания и левый флигель уцелели.
      Был уже поздний вечер, когда мы с моими ребятами прибыли к месту назначения.
      — Это фронт? Это уже фронт? — спрашивал Шурик.
      — Фронт.
      Ребята разочарованно переглянулись. У них было совсем иное представление о фронте. И тем не менее в предчувствии тревожных неожиданностей они жались ко мне.
      Мимо нас прошел караул. На часовых были длинные, до пят, караульные тулупы. Они появились из темноты, как призраки, и исчезли. Снег похрустывал под их тяжелыми валенками.
      У входа в политотдел путь нам преградил помощник дежурного.
      — Кто такие? Куда?
      — Это артисты, — сказал я удивленному сержанту, — по распоряжению полкового комиссара…
      — Сейчас вызову дежурного.
      Издалека послышалось глухое уханье орудий, небо опалил красный всполох. Где-то на переднем крае заговорили орудия.
      Появился дежурный: высокий политрук с серым усталым лицом.
      — Вот прибыли артисты, — доложил часовой.
      — По приказу полкового комиссара, — пояснил я.
      — Странные артисты, — буркнул дежурный. — Однако пропусти.
      В физкультурном зале горела тусклая лампочка. На полу лежало много спортивных матов. На двух крайних спало несколько бойцов, накрывшись с головой шинелями. Их винтовки стояли в головах, прислоненные к шведской стенке. Посреди зала в печурке теплился огонь, рядом лежала горка угля.
      Ребята не ложились, толпились вокруг меня.
      — Сейчас главная задача подкормить вас, чада мои, дать вам набраться сил, — втолковывал я своим ребятам. — Но с первого же дня начнем занятия у станка. Экзерсис — наша боевая подготовка. Надо больше двигаться. Пусть каждая клеточка оживет от прилива свежей крови. А сейчас спать!
      Утром к нам в физкультурный зал пришел пожилой человек в гимнастерке без петлиц, с ящиком на плече.
      — Здравствуйте. Буду играть у вас на баяне.
      — Здравствуйте. Как вас зовут?
      — Павел Филиппович Белов. Но вы зовите меня дядей Пашей. Я ведь человек невоенный.
      Он поставил на пол ящик и вынул завернутый в тряпицу инструмент. Критически осмотрел его. Взял несколько аккордов.
      — Замерз баян, — сказал он и, сев на ящик, заиграл, словно хотел разогреть свой замерзший инструмент.
      Я целую вечность не проводил занятий. Давно не испытывал такой радости от простого повседневного экзерсиса. Я ходил по залу без валенок, в носках и отсчитывал, отсчитывал под дяди Пашину полечку:
      — Раз, два, три… Раз, два, три… Женя, разверни корпус. Так. Алла, тяни ногу, тяни ногу… Раз, два, три… Раз, два, три…
      Но радостное чувство возвращения к своему любимому довоенному занятию было омрачено тем, что ребята — чада мои! — исполняли движения неумело и неэлегантно, как новички. То и дело мне приходилось хлопать в ладоши, и полечка замирала.
      — Все забыли! Азбуку забыли! Ну кто так делает! Ну кто так делает! Жаль, нет зеркала! Вы бы сами удивились, как плохо у вас выходит. Но зеркало негде взять. Я буду вам показывать. Смотрите все на меня… Дядя Паша, прошу.
      Я показывал ребятам, как надо, а они смотрели на меня широко раскрытыми глазами, все было для них как в новинку.
      — А теперь вместе! Энергичнее! Энергичнее! Плавно! Раз, два, три!.. Раз, два, три… Уже лучше.
      Неожиданно Шурик двумя руками ухватился за перекладину. Я не сразу заметил, как вся музыка слилась для него в одну протяжную бесконечную ноту. Зал закружился. Изображение превратилось в негатив: белое стало черным, черное — белым… Он потом рассказал мне.
      Ребята обступили Шурика. Я оглянулся. В зале, напротив шведской стенки, стоял невысокий подполковник в меховой безрукавке и белых с коричневой кожей бурках. Из-под шапки, надвинутой на лоб, смотрели темные маленькие глазки — маленькие, но пронзительные, сверлящие.
      Заметив старшего начальника, я вытянул руки по швам и, хотя был без валенок, пятки поставил вместе, носки врозь.
      Некоторое время подполковник молча разглядывал моих ребят. Потом вдруг уставился на меня и срывающимся голосом спросил:
      — Ты кого это привез, балетмейстер?
      — Артистов балета, — ответил я.
      — Артистов? — Левый глаз у подполковника задергался. — Где артисты? Я, понимаешь, вижу детский сад. Ты себе отдаешь отчет, что на фронте не место для детишек?
      — Эти дети прекрасно танцуют. Они смогут…
      — Мы сами согласились, — вдруг сказал Вадик.
      — Мы не дети! — вмешалась в разговор Тамара.
      Шурик, преодолев слабость, встал.
      — Отставить разговоры! — У подполковника снова дернулся глаз. Завтра приедет полковой комиссар и решит, что с тобой делать за невыполнение приказа… — И, повернувшись к детям, он сказал: — А вас завтра отправят домой, в Ленинград!
      И зашагал к двери.
      Я посмотрел на своих ребят. Они замерли, вопросительно глядя на меня: неужели завтра им предстоит снова очутиться в безжалостном мире блокады?
      — Продолжим экзерсис, — через силу сказал я.

12

      Ранним мартовским утром батальон отходил на отдых.
      Брезжил рассвет. Над землей, вернее, над снегом поднимался туман. И потому, что день еще не наступил, все казалось серым: и небо, и снег, и идущий батальон.
      Издалека солдаты сливались в одну массу, и казалось, по земле движется тяжелая серая туча. И был слышен частый, приглушенный снегом шум шагов.
      Эта грозная лавина не шла, а надвигалась.
      Батальон спешил: надо было до наступления дня пройти простреливаемый участок.
      — Шире шаг!.. Шире шаг!.. — командовал простуженный голос. Подтянись!
      В этой общей массе командиров не было видно. И казалось, батальон сам себе подает команду, поторапливает.
      Я стоял на крыльце школы, наблюдал за движением батальона и думал: что будет со мной? Будут судить трибуналом? Отправят в штрафбат или вернут на батарею? Но заботила меня не собственная судьба — меня тревожили мои ребятишки: что будет с ними? Зачем полковой комиссар приехал к нам на дамбу?! Разыскал меня среди тысяч других бойцов. Послал в Ленинград…
      Мне вдруг захотелось на батарею, на открытую всем ветрам и всем вражеским снарядам дамбу, к моему орудию, в землянку, к ребятам. Так захотелось, словно в целом свете не было роднее места.
      И тут рядом со мной возникла Тамара.
      — Борис!
      Большие серые глаза внимательно смотрели на меня.
      — Видите, с плацдарма на отдых отходит батальон… Мы дадим для бойцов концерт.
      — Вы с ума сошли! У вас не хватит сил, Тамара!
      Но она исчезла так же неожиданно, как появилась. Передо мной белел снег и черной полосой вилась дорога, по Которой шли солдаты. Я услышал согласный, сливающийся хруст шагов. Увидел парки дыхания. Увидел лица усталые, серые, однообразные.
      Батальон подходил к политотделу.
      Солдаты разделись, повесили шинели на школьной вешалке. Кое-кто сунул в карман номерок, пошутил сам с собой. Оружие поставили к стенке. Потом, подталкивая друг друга, устремились в столовую, расселись за столами, приготовили котелки, достали из-за голенища ложки.
      И когда от полных котелков пошел пар и весело застучали ложки, в солдатской столовой появилась «Тачанка». Мои ребята — в гимнастерках с красными полосами поперек груди, в суконных буденовках с малиновыми звездами. Эх, тачанка-ростовчанка! Что же, тачанка, так медленно берешь разгон? То ли повозка стала тяжелой, то ли кони давно не отдыхали? Молчит пулемет. Возница опустил вожжи.
      Дядя Паша сел на краешек скамейки, прижался щекой к баяну, тонкими сухонькими пальцами пробегает по костяшкам клавиш. Хочет помочь тачанке музыкой. Кони движутся медленно, словно возвращаются из боя, усталые, взмыленные, тяжело дыша, опустив головы.
      Мои ребятишки танцевали между столами.
      А бойцы ели кашу. Ели тупо и сосредоточенно. Уже начался танец, а они ели. Но постепенно искусство брало свое. Вот уже один боец не донес ложку до рта, опустил ее обратно в котелок. Вот его сосед оторвал голову от каши.
      Артисты как бы немного разогрелись. Кони задвигались быстрее. Возница замахал кнутом. Пулеметчик оживился — "застрочил из пулемета пулеметчик молодой".
      Танцуют, танцуют, помнят каждое движение. Через силу, а танцуют.
      Уже половина бойцов оторвалась от котелков, а те, кто ел, исподлобья поглядывали на танцоров.
      И тогда в столовой появился полковой комиссар.
      Он увидел бойцов, забывших о каше, увидел их спины в ватниках, стриженые головы, а впереди, за массой этих застывших солдат, увидел артистов в буденовках, в гимнастерках с алыми нашивками на груди.
      Вначале ребята только обозначали движения, а теперь разогрелись, стали танцевать быстрее. Вырвалась тачанка на необозримый простор. И всем сидящим в столовой начинает казаться, что они тоже мчатся следом за тачанкой. Давай, давай! Пулеметная тачанка — все четыре колеса! Нет никаких колес — есть ребячьи ноги, тоненькие, но проворные. Четыре коня вразлет. Гей, гей! Возница натянул вожжи. Пулеметчик саблю под мышку — и припал к невидимому пулемету. И все видят, как пулемет трясется, дымится, а ветер срывает огненный язычок с дульного среза. Боевой разворот. Кони взметнулись на дыбы. И снова очередь, похожая на отрывистый звук трубы.
      Где командир? Кто подает тачанке неслышные команды: «разворот», "стоп", «огонь»? Я стою в стороне, но ребята видят меня. Рука вытянута, сжата в кулак. Раз-два! Быстрее! Легче, легче! А теперь…
      Полковой комиссар стоит в дверях и внимательно смотрит.
      "Тачанка" пытается двигаться быстрее, спотыкается. Вот упал Шурик. Вышел на присядку — встать не может. А сидящие в зале думают, что так и надо, — ранили бойца.
      — Помогите встать Шурику, — шепчет Тамара.
      И двое ребят поднимают его. И он продолжает прерванный танец.
      А зрители забыли про кашу. Глаза оживились. Лица стали оттаивать.
      И неожиданно кто-то из бойцов забылся и тонким голосом запел:
      Эх, тачанка-ростовчанка,
      Наша гордость и краса…
      Еще несколько голосов подхватило:
      Пулеметная тачанка,
      Все четыре колеса…
      И вот уже все поют. Отвыкли петь, забыли, как это делается. А тут запели: ожила в людях застывшая песня. И полковой комиссар вдруг тоже начинает петь.
      Пар ужо не идет из котелков — каша остыла, недоеденная каша.
      А у моих ребятишек силы кончаются, танец затухает, баян смолкает. Шурик падает на руки Сереже. Столовая заполняется радостным грохотом: бойцы не просто хлопают, а бьют ложками по котелкам.
      А ребята еле дышат, не могут больше танцевать.
      И вдруг я увидел, как Тамара подошла к полной фельдшерице с накрашенными губами и тихо сказала:
      — Поцелуйте меня в щеки, только покрепче!
      Ребята удивленно посмотрели на Тамару, у фельдшерицы округлились глаза, но она дважды чмокнула Тамару — поставила на щеках две огненные печати.
      А Тамара торопливо размазала следы помады. И сразу на щеках загорелся румянец. Не бывают такие худые, со впалыми щеками такими румяными. Она же, наперекор всему, стала. Дядя Паша уже выводил проигрыш цыганского танца. И Тамара вышла на сцену.
      Все произошло так быстро, я и сообразить не успел, что она задумала. А Тамара уже развела руки и притопнула каблучком. Ее грудь поднималась и резко опадала, но это было заметно только мне, в зале этого не видели. Она шла между столами, и плечи, ее худенькие плечи были расправлены, головка с пепельными, коротко подстриженными волосами гордо вскинута. На ней не было ни длинной юбки, ни яркой блузы с широкими рукавами, ни звенящих монист. Гимнастерка, солдатские сапоги, суконный буденновский шлем с малиновой звездой. Нет, это была не цыганка, а молоденький боец-буденновец, после боя решивший станцевать для товарищей. Раз рукой по каблучку, два… "Дядя Паша, почаще!"
      Я слышу это «почаще» и показываю дяде Паше кулак. Но он не видит моего кулака. Прижался щекой к баяну и смотрит одним глазом, зорким, внимательным, на который налезает густая рыжая бровь. Он как бы прислушивается не к баяну, а к сердцу Тамары, выбирает ритм, чтобы не загнать сердце.
      В стороне еще никак не может отдышаться разбитая «тачанка». Шурик сидит на скамейке. Уронил голову. Руки повисли вдоль тела. Но пусть тачанку перевернуло взрывом, пулеметчик танцует, и, значит, тачанка жива.
      Я смотрю то на Тамару, то на полкового комиссара. Тамара держится. Полковой комиссар не бушует, неотрывно смотрит на танцующую девушку. Плечи его опустились, и он, полковой комиссар, уже не старший начальник искусство уравняло его с рядовыми красноармейцами… Они сидят вокруг. Притихли, покоренные искусством Тамары.
      Я-то знаю, что здесь больше мужества, чем искусства. Только бы Тамара не упала! Только бы… Эй, дядя Паша, кончай свою музыку! Если она упадет, то уже больше не поднимется. Но я не смею крикнуть: "Хватит!", не смею скомандовать: "Отставить!" Потому что, когда творится высокое искусство, никто не вправе командовать.
      Я закрыл глаза, а открыл их, только когда в зале снова зазвучали аплодисменты. Тамара все еще стояла на месте, не в силах сделать шага. Может быть, даже не слышала, как хлопают бойцы ложками по котелкам.
      И только румянец — два поцелуя, размазанных по щекам, — военный камуфляж вводит в заблуждение.
      И тогда полковой комиссар вышел на середину столовой и поднял руку:
      — Концерт окончен! Артистов — в госпиталь! Балетмейстеру благодарность!
      Бойцы дружно захлопали, загрохотали ложками по котелкам. Сами того не сознавая, они аплодировали приказу старшего начальника.
      — А теперь расскажите, как вы додумались привезти на фронт детей, сказал полковой комиссар, когда мы остались одни. — И кто вам дал право рисковать их жизнью?
      Я молча смотрел в глаза комиссара и терпеливо ждал, когда он скажет все, что, будь я на его месте, должен был бы сказать тоже. Когда же полковой комиссар умолк, заговорил я:
      — Вы считаете, что в городе, окруженном врагами, дети подвергаются меньшей опасности? Или там не рвутся бомбы и снаряды? А сколько ребячьих жизней уносит тихая голодная смерть? Тут мы их еще побережем. Подлечим. Подкормим. Может быть, кое-кому спасем жизнь. А танцоры они превосходные.
      — Ну, Корбут! Ну, балетмейстер! — воскликнул полковой комиссар и заходил по кабинету.
      Я почувствовал, что теперь он уже спорил не со мной, а с самим собой, и прежде чем принять решение, обдумывал его — перебрасывал с руки на руку, как горячую картошку.
      — Ну, Корбут! Ну, учитель танцев!
      Он весь был в движении, работала не только его мысль, но все его ладное тело двигалось, помогало мысли.
      — А танцоры они действительно прекрасные. Когда они танцевали, у меня сердце обливалось кровью. Кто это додумался выпустить их?
      — Они сами, — ответил я. — Хотели выручить меня.
      — И выручили.
      Полковой комиссар улыбнулся. И тут я понял, что выполнил его приказ.
      Через некоторое время мне присвоили звание лейтенанта. А полковой комиссар стал называть меня «киндерлейтенант».

Часть вторая. БАЛЕРИНА

1

      Нашу танцевальную группу поместили в одном из бывших классов. Парты мы сдвинули к стоне, на железном листе установили печурку с длинной трубой, выведенной в форточку, расставили койки, между мужской и женской половинами натянули несколько плащ-палаток.
      Черная доска, сохранившаяся в классе с мирного времени, напоминала ребятам школу, их жизнь без тревог, бомбежек, голода…
      На доске было написано: "Завтра подъем в шесть, завтрак в семь, политинформация в семь тридцать, экзерсис в восемь, выезд на концерт в десять".
      Мы — фронтовые танцоры. Мы странствуем по частям и подразделениям. Выступаем в заброшенных домах и в землянках. При свете коптилок и свечей, порой гаснущих от вихря, который в танце поднимают мои ребята. Мы разучиваем новые танцы прямо на шоссе, там где асфальт не разбит снарядами. Мы движемся на тряских полуторках, на подводах, пешком. Иногда нам приходится делать большие переходы. И тогда мы, по примеру нашего маленького мудреца Шурика, приговариваем: "Ходить надо уметь, ходить надо любить…"
      Идем, раз надо. Идем да еще тащим за плечами вещевые мешки с костюмами.
      Раз, два, левой!
      Впереди я, киндерлейтенант, за мной дядя Паша, наш старый баянист.
      За ним — остальные.
      И вот в поле красным островком возникает кирпичный завод. Труба, по всей вероятности сбитая прямым попаданием снаряда, лежит в траве, расколотая на несколько кусков. А основание трубы похоже на крепостную башню. Завод частично разрушен: он был превращен в крепость, и его штурмовали как крепость. В стенах зияли проломы.
      Мы выступаем в жерле огромной печи для обжига кирпича. Часть жерла зрительный зал, часть — сцена.
      До начала выступления наши дорогие зрители — бойцы потрудились: расчистили от битого кирпича «сцену» и соорудили для себя места в "зрительном зале" все из того же кирпича.
      Дядя Паша пробежал своими сухими пальцами по клавишам баяна, и… «тачанка» вылетела из темного тоннеля под закоптелые своды, зазвучали дружные щелчки каблуков. Мазутовые светильники горели чадящим пламенем. Света было мало, на лицах танцующих ребят играли слабые блики, и пахло дымом. Получился какой-то танец огнепоклонников. Когда зрители захлопали, я вышел наружу, на солнышко. И пошел вдоль стен завода.
      За моей спиной послышались голоса. Эти голоса долетели до меня из пролома стены. Я сразу узнал высокий голос Вадика и голос Тамары, чуть с хрипотцой.
      — Тебе не холодно? — спрашивал голос Вадика.
      — Не-ет.
      — Что же ты дрожишь?
      — Мы далеко забежали. Надо возвращаться.
      — Подожди… А теперь тебе тепло?
      Я не слышал, что ответила Тамара. И на некоторое время голоса стихли.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29