Романтичный наш император
ModernLib.Net / Яковлев Лев / Романтичный наш император - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Яковлев Лев |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(458 Кб)
- Скачать в формате fb2
(221 Кб)
- Скачать в формате doc
(205 Кб)
- Скачать в формате txt
(196 Кб)
- Скачать в формате html
(218 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
А генерал-губернатор Петербурга, оглядевшись воровато в коридоре, хлопнул дверью, сбежал по крыльцу к своему возку, не обернувшись на лязгнувшего железом в будке часового. Прыгнув в возок, ткнул в спину сгорбившегося на козлах солдата: - Пошел! - И, скосив глаза на освещенное окошко караульной, успокоенно расправил плечи. Никто не посмел бы сказать Александру Андреевичу, что он испугался. Но никогда еще, с того дня, как в Гатчине, не в силах заглушить стоящий в ушах гневный крик Павла, истово бил поклоны на пахнувшем свежим деревом полу церкви, не испытывал такого страха, как теперь. Не скоро уйдут из памяти жгучие, яростные, сумасшедшие глаза артиллерийского капитана… Алексея Андреевича передернуло. Порядок, строй - иного нет спасения. А коли офицер духу повиновения чужд - последнее дело. Капитана этого со службы надлежит убрать, такие губят, армию. …Сделать этого Аракчеев не успеет. Не пройдет недели, как, перестав отбрасывать в сторону, не читая, жалобы на своего «капрала», Павел позволит рассказать себе правду и напишет приказ - отправить генерал-губернатора столицы немедленно в Грузино, боясь, во гневе, обойтись чрез меру жестоко с недавним любимцем. Суда над Аракчеевым, забившим насмерть нескольких солдат, доведшим до самоубийства двух гвардейских офицеров из знатных семей, не будет, но и в Петербург его не вернут до поры. А страх так и не минет. В именин своем, как в казенной квартире комендантского подъезда Зимнего, будет Алексей Андреевич спать вполуха, вскидывая голову на каждый шорох, не в силах избыть давнюю боязнь затравленного, бедного кадета в мундире не по росту, не боящегося тычков и затрещин, лишь шпыняя других. Таким он и останется на всю свою жизнь, до смертного часа.
* * *
Лютым морозным ветром поразнесло снег у театрального подъезда, мостовая звенела под колесами экипажей, скрежетали полозья саней. Спустившись с крыльца, Яшвили ждал, пока отъедут особы рангом повыше и кучер подаст его возок. Подскальзывающие торопливые шаги за спиной он расслышал, но не обернулся, только машинально, не задумываясь, напряг ноги, выставив вперед носок левого сапога, - и вовремя, потому что толчок был довольно силен. - Простите, Бога ради. Скользко здесь, - глухо проговорил, ухватившись за его локоть, драгунский капитан, и Владимир Михайлович не успел удивиться словам, влажному, как у испуганной лошади, взгляду, почувствовав, что повисший на нем человек всовывает что-то в руку. Сжав пальцы, он сквозь перчатку ощутил уголок сложенной бумажки, хотел остановить драгуна, спросить, - но тот неожиданно легко и стремительно метнулся вперед, в круговерть экипажей. Две серые тени скользнули за ним так быстро, что Яшвили, мгновение спустя, не был уверен, что видел их в самом деле, - но читать всунутую ему записку здесь же, в свете фонаря, не стал, а положил в карман. Дома, развернув четвертушку бумаги, он понял, что осторожность встречи не зряшная, следить за драгунским капитаном могли, должны были. В записке оказалось всего три слова: «Ты спишь, Брут». Взяв с каминной полки нагарные щипцы, Владимир Михайлович, прихватив записку за уголок, сжег в пламени свечи, стряхнул за решетку пепел с крошечным белым клочком. Напыщенная глупость, подумалось ему. Толкнув кочергой поленья, он подсунул щепы, зажег. Придвинув кресло, уставил в решетку подошвы сапог, головой откинувшись на середину спинки. В комнате было тепло от печи, но почувствовать себя согревшимся можно только у открытого огня, тепло которого бодрит, не обволакивает дремой. Щуря глаза на пламя, неровными, осторожными язычками сновавшее меж поленьев, он пытался вспомнить, как началось все. В корпусе, когда надо было влюбленными глазами смотреть на портрет брюзгливой женщины с двойным подбородком, такой непохожей на маму, тетю Русудан, чьих рук прикосновения не мог он забыть? Или в первые годы службы, поняв, что не может никогда научиться унимать гневную дрожь в руках, выслушивая барственно выговариваемые приказы, не смог он стать тем, кем положено было, - верным государыне и отечеству офицером? Или - шведской войной, когда, бережно обвязывая поутру тряпицей обмороженные пальцы, прежде чем надеть сапоги, перестал мечтать о том, как, взобравшись первым на гребень крепостной стены, взметнет над головой шпагу? Помнилось точно одно: когда Павел Петрович стал государем, трудно было ждать чего-нибудь, кроме добра. Мнилось, даже французские идеи новому императору не чужды, а впрочем, много ли дивного, коли ходили темные слухи про связь его со шлиссельбургским узником Новиковым да и с Баженовым, чьи друзья живали во Франции подолгу. Пламя в камине поднялось ровной стеной, Яшвили отодвинул ноги, подошвы сапог слегка дымились. Екатерининский век мнился почти вечен, мечтать о переменах было - что головой в стенку биться. В первое десятилетие царствования вместились заговоры, толки о свободе над вольнолюбивыми брошюрками. Бунтом - кончилось. Иные читали, украдкой, провезенные через рубеж книжки Кастера, Рюльера; Грузинов потом про это сказал хорошо: кукиш в кармане показать. Так и выходило: прочитав, радовались втихомолку, пересказывали близким друзьям шепотом, под большим секретом. И вот - будто в глухой тишине снова пустили часы, вернулось Время. В считанные недели свершилось, о чем не мечтали; иные свободолюбцы, из ходивших с Суворовым на Варшаву, даже хмурились, узнав про разговор императора с Костюшко, хоть с благородством поступка этого никто не спорил. Да и неладно на сердце было у героев польского похода, кроме самых тупоголовых служак, каждому запали в память несколько юнцов, насмерть державших придорожную корчму против целого батальона; обреченные взгляды вслед проходящим колоннам из окон на улицах Львова, Кракова, Варшавы: прокушенная до крови губа девушки у колодца, не пожелавшей ни слова сказать русским офицерам. Помилование конфедератов снимало вину с души. А из Зимнего меж тем следовал указ за указом, выметались прочь фавориты и казнокрады, надеяться можно было, кажется, на все… Не назовешь день, когда умерла надежда. Еще звали ко двору вчерашних врагов отечества, еще провозглашалось публично, что всякий самому государю может при-несть жалобу на несправедливость; уже разжаловали в рядовые за неловкий шаг на разводе, свистела трость Аракчеева, - но думалось, все поправимо, гатчинского капрала император раскусит и прогонит. Он действительно прогнал. И призвал снова. Яшвили поднялся легко, потянулся, закидывая руки за голову. Брутом становиться нет нужды, мало ли в Петербурге людей, у которых Павел отнял надежду? Или только французам дано собрания национальные собирать? …Этим же вечером, перебрав в уме всех, вокруг кого могли бы сплотиться недовольные, он остановился на одном имени. Сын полководца, никогда не клонившего шеи перед Екатериной, племянник канцлера, готовившего проект конституции, - Никита Петрович Панин. Наутро Владимир Михайлович, велев денщику почистить мундир и достав из коробки лучшие перчатки, поехал на Садовую. Был он в себе до того этим часом уверен, что недоуменно уставился на затянутого в ливрею лакея, которому пришлось трижды повторить: - Его превосходительство не принимают. Лишь много позже, мимолетно, вспомнит Яшвили о встреченном у театра драгунском капитане, не подозревая, что тот сидит уже в секретной камере Петропавловской крепости. Соглядатаи, шедшие в тот вечер за ним, призваны были, на свой страх и риск, князем Мещерским, приметившим встречу приезжего с двумя офицерами столичного гарнизона, давно бывшими у него на подозрении. Улик для доноса скопилось довольно; следующей ночью, по приказу генерал-прокурора, заговорщиков арестовали, а еще три дня спустя Лопухин доложил императору об усердии Мещерского, открывшего затаившуюся в Смоленске шайку якобинцев.
* * *
В декабре император все дни почти отдавал заботам военным, и Анна скучала. Визиты были не в радость, все казалось, за спиной ее судачат, что охладел, мол, государь. Боясь показаться заискивающей, выпрашивающей внимание, она порой оказывалась резка, едва ли не груба. Пожалуй, хорошо ей было только с отцом, и Анна заезжала к нему все чаще, порой просто сидела, не мешая, глядя, как он черкает что-то в бумагах. О делах Петр Васильевич с дочерью не говорил, да ей было и неинтересно. Только заметив, что он чем-нибудь недоволен, Анна спрашивала, кивнув на раскрытый бювар: - Что там? Отец отшучивался, и она не настаивала. Но за две недели до Нового года, по хмурому его лицу, Анна поняла, случилось что-то серьезное. Петр Васильевич на вопросы ее пробовал опять отнекиваться, но, увидев сведенные капризно брови, двинул к ней по столу бювар: - Сама смотри. Генерал-прокурорская должность всякую гнусность собирает. - Что там? Читать мне все это, что ли? - Умысел на государя. Мещерский открыл… - Мещерский. В театре разве умысел? - Нет. Не шути с этим. Петербургского драгунского полка замешаны офицеры, дворяне смоленские. Одна ниточка вовсе недобрая: отставной полковник Каховской - едва ли не во главе всего заговора, а он старый приятель Суворова. - Павел Петрович о Суворове несколько раз заговаривал, вспоминает его. - Вот и смотри. Можно раздуть невесть что, а окороти концы - упустишь бунтарей. И с Валуевыми связь неясная… - Как же они хотели? - Что? - Убить. Ядом или с ножом подослать? - Ну что ты! Я говорю - умысел, а ты сразу-ножом! - А на престол кого? Александра? Не молчи! - С чего взяла? Республиканцы это… - Сами, значит? Его убить, и сами? - Не больно-то так выходит. И французов, почитай, из цареубийц мало кто в живых остался, свои же показнили. - Мне до них что? Нет, как же так, его убить, а самим сесть в какое-нибудь там собрание! Откуда все это, папа? - Люди сведущие говорят, зараза якобинская. У меня к сыску таланта нет, а разумом своим полагаю: Пугач ни у каких якобинцев в обучении не был, бунтовщиков всегда достанет. Страшно, что дворяне… Анна покачала головой, глядя застыло на поблескивающую в солнечном луче застежку бювара: - Страшно то, что его хотели убить.
* * *
На крыльце, с непокрытой головой, встретил фельдъегеря Александр Васильевич, в незапахнутой шубейке вышедший в сени, едва заслышал колокольчик. Тут же вскрыл пакет и, пробежав быстро взглядом, нагнулся-зачерпнуть горсть пушистого, после полудня выпавшего снега, вытер лицо. Потянулся хрустко, расправляя кости, звонко крикнул: - Прошка! К старосте беги, три сотни рублей на дорогу проси, авось две даст, так хватит. Скажи, не шутя еду! После в церковь, скажешь, сегодня на клиросе петь не буду… Запрягать! Он был в Петербурге на следующий день вечером и едва не впервые в жизни беспокойно провел ночь - все никак не мог уснуть. Но, прикорнув два часа, вскочил бодрый, веселый, только руки чуть дрожали. В предрассветной дымке ехал к Зимнему, не оправляя сбившийся шарфик: все казалось душно, впору расстегнуть пару пуговиц. На лестнице встреченный Ростопчиным, кивнул ему коротко, серьезно и отвернулся сразу, так что тому пришлось не дорогу показывать, а поспешать следом в Двух шагах. Двери растворялись перед ними, словно сами собой, в полутемных комнатах звонко разносились шаги. В угловой кабинет фельдмаршал вошел один. - Ждал тебя. Рад. Павел, улыбаясь ясно, шагнул навстречу, нетерпеливым жестом остановил поклон. - Чиниться нам не время. Тебе вручается судьба Австрии и Италии, в том - слава России. - Государь… - Ладно! Вижу, что не станешь о косах да штиблетах спорить. Бог теперь рассудит: коли победа - нам обоим слава, поражение - вина пополам. Думаю, достойные войска тебе вручаю: что мог, сделал. Веди! И он обнял полководца. Невысокие оба, вровень, они стояли мгновение рядом, щекой Павел ощутил слезинку на щеке Суворова.
* * *
Весь Петербург, начиная с полудня, был у дома графа Хвостова, где остановился фельдмаршал. Александр Васильевич не успел распорядиться, чтобы не пускали никого, как все комнаты полны были народа, и, махнув рукой, он стал здороваться со знакомыми и незнакомыми, принимать поздравления, выслушивать просьбы. Вдруг, вспыхнув, вскинул голову, шагнул быстро к прислонившемуся у окна неприметному, аккуратно причесанному человеку: - Сударь, сколь много чести для меня! Прошка, проводи действительного статского советника Николаева на подобающее ему высокое место! Суворов кивнул выразительно, и денщик, водрузив проворно на диван стул, склонился почтительно перед Николаевым: - Пожалуйте, ваше благородие! Под леденящим голубым взглядом статский советник, оглядываясь затравленно, под общий смех полез на диван. А Суворов, кивком подозвав Прохора, шепнул на ухо: - Лошадей!
* * *
Умирать Александр Андреевич Безбородко уехал в Москву. Сколь осталось, сказал ему тот же верный лекарь, что отмерил последний год Екатерине Алексеевне. О ней думалось теперь спокойно, как через долгую усталость, будто и не было дней, когда поджидал он смерти благодетельницы. Что же, достиг всего, о чем мечталось, выше канцлера не сядешь, а к чему теперь все это? Он не раскаивался ни в чем, не сетовал; просто теперь не было цены звездам, титулам, деревням. Верни божеская ли, дьявольская сила молодость, вновь бы прогрызал дорогу к силе и славе, но с собой-то не возьмешь… И он, едва оплавившись после удара, не вылежав, как ни молил врач, двух дней, велел везти себя в церковь. В спальне было ему столь невмоготу, что, едва подали возок и явились наверх двое лакеев с легким креслом, н котором носили хозяина по дому, он поднялся сам с кровати и, босиком, в рубахе ночной, оттопыривая живот, дошел тяжело до двери, ухватился за косяк. Кресло подставили, усадили, руки, на подлокотники уложили - и понесли, только взбегавший по лестнице камердинер, увидев, руками всплеснул: - Одеть-то барина, олухи! Доехали быстро. Велев кресло поставить в приделе, Александр Андреевич посидел чуть, отдыхая, потом, на плечо камердинера опираясь, вошел под своды. О чем ему молиться было, о прощении, о грешной душе? Много ли проку. Господь разумеет, как судить. Разве вымолишь участь, не сужденную по милосердию его? К прочим грехам добавлял канцлер еще один, но хотелось ему в этот час не прощенным быть, а найти мир в собственной душе. Вчера ввечеру еще, едва начав отходить после распластавшей тело враскид боли, ощутил он словно чесоточный зуд, пробегавший от пальцев ног под мокрым одеялом до затылка. Шевелиться - сил нет, от каждого движения в испарину бросает, лежать бы да лежать, избывая муку, а он места себе не находил. Может, это и есть - кара? Теперь, в церкви, зуд отпустил, а тревога па сердце не прошла. Маетно, будто и нет тебя вовсе, а что вспомнится, не с тобой было, рассказано. Ордена перед гробом понесут… Петра Федоровича женушка без них похоронила, а сын, решив в другое место гроб закопать, велел перед гробом нести и те, что были у царя незадачливого, и иные тоже. Выходит, мертвому навесили? Куда комедия гнуснее… Дев любил Александр Андреевич, чего уж земного более, чтобы от неба, да и от преисподней, подале? А вспомнишь - так, видения бестелесные. Вот Ленушка ласкова была, городок ей подарен, о чем языки злые, поди, сто лет еще судачить станут. Сандунова строптивилась, при государыне опозорить хотела статс-секретаря. А что теперь обе? Поди, поблекли, растолстели или, против того, яко мощи стали, без тоски не взглянешь, и кому они теперь надобны? Не то что канцлера, колодника последнего молили бы: полюби! Ан нет, прошло время. Вот и его тоже… А думалось ему хорошо об одном: как приметила впервые матушка Екатерина Алексеевна, вытащила из захолустья, приблизила. Все ж чего не отнять, того не отнять, пребудет она в потомстве Великой! Вперясь в лик Богоматери, он ощущал, как уходит тревога, нисходит на душу покой. Промысел Божий не постигнешь, но разве судьба - не от него? Раз суждено было Александру Безбородко не сгинуть бесславно, как многие тысячи увальней, по поместьям своим праздно прозябающих, разве то зря? Деньги по чужим рукам ходить будут, ленты орденские истлеют, но имя - останется. Останется, коли будет стоять держава… И крупно, словно в горячечном бреду, кладя поклоны, бия лбом о доски, чисто струганные, молил он глядящую изумленно Богоматерь, протягивавшую людям доверчиво сына своего, о победе фельдмаршала, графа Рымникского, Александра Суворова, над врагами Российской империи. Молил, чуя близкую смерть и не думая уже более о теле своем, о душе - лишь об обретенной ныне истине: доколе стоять державе, жить имени князя Безбородко. …Новый удар хватил его обратной дорогой. Мечась бестолково над развалившимся по сиденью телом, камердинер то кричал кучеру - править осторожнее, то велел гнать что есть мочи. Едва карета остановилась перед крыльцом, кинулись из дома, будто почуяли что-то, слуги, ухватились сразу, не опрокинув едва, за переносное кресло. Александр Андреевич, не поднимая глаз, тяжело стонал. Назавтра он потребовал священника, соборовался. Вышло все коротко, буднично, хоть боли канцлер не испытывал и мог, наверное, даже подняться с постели, только вот говорить с подошедшим к кровати его человеком в рясе не хотелось. Что тот ему откроет? Если и не истина было то, что он вчера в собственной душе прочитал, все равно иной правды ему не надо. Велев принести завещание, прочел, медленно водя взглядом по строкам, позвал секретаря: - Здесь запиши. Домам сиротским, приютам… В статье, где про Виктора Павловича, племянника моего, добавь: и бумаги, что хранятся в кабинете, в шкафу особом. Теперь пиши. Желаю, чтобы похороны были простые. Нечего комедию ломать… Это не вписывай. Секретарь вскинул на него понимающие, улыбчивые, вишенные глаза, и Безбородко ощутил вдруг со злой, отчаянной силой, что юнец этот, горя не знавший, смеющий усмехаться теперь, жить будет, а он… И, глянув строго, гневно, так, что секретарь, дрогнув, откачнулся на стуле, бросил, четко каждое слово выговаривая: - Все вы сами разумеете. Только при нас в Европе без воли нашей ни одна пушка не стреляла, посмотрим, как при вас будет! Закрывая глаза, он успел подумать, что надо поправить фразу: посмотреть-то ему и не удастся. …Повелением государя последнюю волю князя Без-бородко нарушили, похоронив его с невиданной пышностью. А в должность его назначен был кавалер всех российских орденов, по крови - прямой потомок нойонов из дома самого Чингисхана, граф Ростопчин. Дела особо важные, принесенные по приказу его в кабинет, Федор Васильевич просматривал бегло, быстрым кивком или усмешкой подтверждая сам себе, что интересного ничего нет. Как ни говори, при всем гоноре его, мелочен был князь Безбородко, и секреты его мелкие. Все главное коллегия иностранных дел знала, канцлер, окромя как правом доклада государю, ничем не выходил выше прочих. Заинтересовала Ростопчина лишь одна бумага. Вглядевшись, он вспомнил отчетливо, как наяву, облик старика в плисовых сапожках, успевшего-таки побыть, напоказ, три месяца первым в государстве чином, - и рассмеялся. Была то памятная записка, составленная Остерманом, под удивительнейшим названием «Об управлении Россией», сохраненная Безбородко в делах безо всяких пометок. Федор Васильевич, откинувшись поудобнее на спинку стула, хохотал вволю: выходило куда как прелестно. Забывчивым стал старичок по годам своим, вот и записал, чтобы не запамятовать, как Россией управлять. Надо же! Начиналась записка словами, прочтя которые Ростопчин снова зашелся хохотом: «страх Божий». Воистину страх Божий, на что еще таким канцлерам надеяться? Далее Остерман полагал правосудие крепить манифестами частыми - ну не прекрасна ли мысль? Система Петра Великого, вестфальской семейкой для России закрепленная и усовершенствованная… Предполагалось также школы распространять, а пороховые заводы содержать в «безпрерывном течении». Господь поймет, что сие означает. Были, впрочем, и мысли дельные: к примеру, леса по Волге сберегать, недоборы подушной подати взыскивать, также крестьян, у моря живущих, в рекруты на флот определять. Ну, и главное: сухопутную силу держать на неизменном основании. Вот здесь выходило без промашки - громче пушек не скажешь. Федор Васильевич отложил записку, опустив ресницы, потянулся сладко, развалился, вытянув далеко под стол ноги. Кончилось время коронованных мессалин, полусонных старичков да пузатых ловласов, ныне у России есть достойные ее государь и канцлер. Мир еще вздрогнет, услышав ее голос!
* * *
Глина цвета голубиного крыла растекалась меж полей, там, где до дождя была дорога блистающей в лучах высокого солнца лентой. Небо расчистилось от туч мгновенно, резким порывом ветра с Адды. Слепяще сверкнули каски драгун, сочно зазеленели на влажном воздухе мундиры. Поднимая глаза, солдаты видели сияющую дорогу свою размытой по обочинам, там, где скользили, накренясь, фуры прошедших двумя часами раньше полков. Сапоги разъезжались, бряцали штыки, поругивались, ровняя строй, поручики. А потом проносило окрай дороги всадника в блекло-коричневом мятом плаще, с сиянием седого хохолка над головой, и вздрагивала, обретая вмиг точность шага, колонна; сияюще, как крупный косой дождь, встопарщивались над ней штыки. Всадник улетал навстречу ветру, и немного спустя в неторопливой трусце стихал стремительный, бодрый шаг; кто-то в задних рядах ронял кивер, наклонялся за ним; расталкивая идущих, и потом, догоняя бегом свою шеренгу, стряхивал рукавом с тисненой кожи глину. А назавтра глина голубела, высыхая, на белоснежных мундирах тирольцев корпуса Меласа. Ночью снова шел дождь, и дорога, разбитая русской армией, стала почти непроходимой. Со второго привала барон Мелас отправил депешу вперед, Суворову, в тайной надежде, что гонец не отыщет главнокомандующего в сумятице стремительного марша, но не минуло четырех часов, как примчался русский адъютант с ответом. «Коли вам грязь дорожная мешает впору быть и неприятеля бить, к тому средства есть, в стратегии известные. Поля округ сжаты - ищите солому, вязанками на дорогу валите, только всего». Мелас перечел. Вспомнил военный совет, которым решена была диспозиция движения на Адду. Накануне отвечал он на секретное послание Тугута, запросившего, не терпит ли недостатка в чем союзная армия, как то из жалоб, командира ее следует. Прознал Суворов про эту переписку, или еще по какой причине, но, обойдя стол, застеленный картами, протиснувшись между краем его и белыми, золотого шитья и красной окантовки, австрийскими мундирами, заглянул в упор в лицо каждому из генералов, потом, вернувшись опять на свое место, сказал негромко: - Голодно у вас солдату российскому. Люди - ладно, чем ни есть, сыты будут, а вот лошади без фуража не потянут, - и, возвышая голос, уставился прямо на Меласа, - пишу о том в гофкригсрат, но уповаю на вашу помощь, ибо вы те же труды рядом с нами совершаете и о тяжести их не ведать не можете! Австрийцы переглянулись, и, в звенящей тишине, почти шепотом, Мелас заговорил: - Но, фельдмаршал, кормовые и обозные получены вовремя. Если нехватка - я готов просьбу вашу поддержать в гофкригсрате, но два талера на голову немало… - Кто говорит - мало? В избытке, благодарны премного. Так ведь это ваш солдат, в гарнизоне стоящий, купить все может, да и скидку, как клиент постоянный, у торговцев имеет. Русский же, языка не зная, на походе, за миг краткий на привале - где, у кого получит потребное? Лошади же, ваше превосходительство, вовсе не могут ни сена, ни соломы себе приобрести! Правду говорят, что Суворов ничего не забывает. Вот и теперь - воззвал к нему Мелас, в грязи утопая, а в ответ получил совет - мостить дорогу соломой… хорошо, не талерами! И барон погнал войска, не разбирая пути. Вздыбливались, грозясь опрокинуться, фуры; фонтанами взлетала грязь из-под конских копыт; нестройными толпами, как взбесившиеся стада, проносились гусарские эскадроны. А генерал, сатанея от царящей вокруг лихорадочной суеты, слал адъютантов, грозя военно-полевым судом офицерам арьергарда. Остановил штаб, лишь когда упали глубокие тени и ясно стало, что соединиться с русскими сегодня не удастся. Разом заломило все тело, словно влитое в седло днем. Барон равнодушно выслушал донесения адъютантов о застрявших в грязи зарядных ящиках, отставшей артиллерии, ушедших, перепутав маршрут, миль на десять к востоку полках. - Ставать на ночлег, - бросил, не оглядываясь вокруг, и тронул шпорой коня; первое движение острой болью отозвалось во всем теле, но к спокойной рысце он быстро притерпелся и почти перестал ощущать себя во влажном, густеющем темнотой воздухе. Ломота во всем теле вернулась, когда пришлось сходить с коня у дверей какой-то низенькой хижины, сложенной из необтесанных камней. От ужина барон отказался и, не снимая мундира, повалился на указанный адъютантом тюфяк. Проснулся си рано утром от далекого орудийного гула. Батареи били часто, прикрывая форсирующую Адду пехоту Суворова. Фельдмаршал спешил не зря. Двумя днями раньше принята была отставка генерала Шерера, умудрившегося растянуть тридцатитысячную французскую армию на сто миль вдоль реки, и примчавшийся из Милана принимать войска Моро, ужаснувшись, погнал гонцов на фланги, к Виктору и Серрюрье, торопясь собрать все силы в одно место. Он опоздал: еще затемно первые понтоны с русскими солдатами причалили к северному берегу, а с первыми лучами солнца открыли огонь и батареи, прикрывая завоеванный плацдарм и переправу. Суворов, получив первую весть с того берега, успокоенно сел на барабан, укутавшись плотнее в плащ, и никого к себе не подзывал. Победа сделана маршем, теперь войскам не нужны его приказы, срывающийся на крике голос, вдохновенное лицо. Победа добыта. Три часа спустя к нему привели генерала Серрюрье, чья дивизия едва не до последнего человека была повырублена или взята в плен. Суворов, завидев в группе идущих к нему людей чужую форму, выбил дробь по туго натянутой коже барабана костяшками пальцев, вскочил, легкий и быстрый, сделал несколько шагов навстречу: - Бились вы храбро, генерал. Грех у героя шпагу отбирать. Дайте слово - не сражаться против меня в эту кампанию, и вы свободны. Серрюрье вскинул удивленные ярко-синие глаза, улыбнулся - и тут же свел лоб морщинкой: - А мои солдаты? - Согласно договору нашему с союзниками, гофкригсрат участь их определит. - Так и я участь эту… - Полноте, полноте! Мне довольно вашего слова, Что до солдат… Они пьяны революцией, а похмелье не пришло еще; для их же пользы в плену побыть. И, едва не бегом, он устремился мимо французского генерала, через плечо крикнув коротко, звонко: - Коня! …Рассвет следующего дня Суворов встречал в Милане, у распахнутого, сколь позволила щедро обрамлявшая раму лепнина, окна комнаты на втором этаже особняка герцогини Кастильоые. Накануне, поздно вечером, когда были уже занесены вещи и расседланы лошади, ему сказали, что в этом же доме останавливался Моро. Александр Васильевич вскинул бровь, пробормотал что-то про постоялые - не то дворы, не то дворцы - и, сбрасывая на ходу плащ, стремительно взбежал по лестнице, словно не было позади бесконечного дня на Адде, ночного марша, поверженных французских знамен. Впервые фельдмаршал бил европейскую регулярную армию и в этот день не мог помнить о годах. Он не забывал никогда, как, сознавая, что грешно, все-таки молил о войне со шведами, посланный инспектировать разбросанные по чухонским болотам гарнизоны. Не привелось. Теперь, словно во сне, принес вихрь прямо из Кончанского сюда, на поле славы полководцев, чьи имена - в вечности. Еще в Вероне - не верилось; еще ждалось сумасбродной бумажонки из Санкт-Петербурга, в которой капризное повеление: поворотить войска, а фельдмаршалу Суворову быть тем, чем был - ненужным стариком. Теперь - поздно. Теперь армию не остановить… Сон кончился. Палевый, как вздыбленное в небеса отражение мраморных фасадов, восход над Миланом; победа; золотистые драпри на окнах… В полдень, стоя - в белоснежном австрийском мундире - на молебне, он понял наконец, чего не хватает пробуждению: радости.
* * *
К артиллерийской службе Сиверса Яшвили приписан был в декабре, за неделю до выступления в поход. Спешивший скомплектовать экспедиционный корпус Ли вен восполнял недостачу списочного состава теми, кто попадался под руку, и Владимир Михайлович оказался среди едва знакомых ему офицеров. Может быть, поэтому уезжал из Петербурга он с грустью, странной для солдата. Вокруг все ловили жадно новости, прикидывали, каков окажется театр военных действий, а ему и газет раскрывать не хотелось, до судьбы Европы дела было мало, как до своей собственной. Яшвили сторонился офицерских компаний, в которых, что ни день, громче становились голоса и смелее слова, когда заходила речь о двоедушии гофкригсрата, бестолковости марша русских дивизий, армейских порядках. Замкнутость его истолковали естественным образом, и с некоторых пор при появлении Владимира Михайловича всякий разговор затухал, как залитый костер, додымливая и шипя вымученными фразами о мудрости государя, гнусности якобинских происков, силе союзного оружия. Никто не сетовал, когда в начале марта из формировавшегося медленно корпуса, предназначенного к походу на Рейн, Яшвили перевели в армию, выступавшую под командованием Суворова немедленно, в Италию. Самого Александра Васильевича увидел он впервые за поход во время торжественного въезда в Вену. Русские войска с утра выстроены были на дороге от Прессбурга. Салютовали шпалеры гренадер белыми конями напряженной коляске фельдмаршала; брали на караул драгуны. Яшвили попал в число офицеров, включенных Милорадовичем в роспись для приема у императора - разумеется, не в числе тех, кто вошел, следом за Суворовым, в золотосветную высокую залу со стрельчатыми окнами, а средь ждавших у ограждающей двор решетки. Как и все остальные, Владимир Михайлович получил из рук Сент-Венсанна десять гульденов и позолоченную табакерку - дар габсбургской державы союзной армии, как было объявлено, плату за наем, как говорили между собой офицеры.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|