Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романтичный наш император

ModernLib.Net / Яковлев Лев / Романтичный наш император - Чтение (стр. 9)
Автор: Яковлев Лев
Жанр:

 

 


Николай Иванович, едва кончился ливень, прихватив с собой узелок с присланными от Таблица семенами и луковицами цветов, небольшую лопатку, ведерко, пробрался осторожно меж луж двором в оранжерею. Дверь болталась на петлях, не закрываясь толком, дул ветер в разбитое стекло. Новиков, ежась от сквозняка, стал просматривать выставленные на стол ящички с яблоневыми, грушевыми, вишневыми черенками. Малые веточки лежали в пропитанных медом тряпицах, обернутых мхом и рогожкой. Взяв три ящичка, он вышел из оранжереи на солнечную сторону, где земля подсыхала уже, копнул, проверяя. Дождевая вода здесь, на бугорке, не задерживалась, и под парой вершков грязи шла влажная, но твердая земля.
      Устроить в этом месте вишенье Николай Иванович решил еще зимой, сразу после Рождества, и с той поры много раз обхаживал выбранный бугорок с разных сторон, примеряясь. Особенно хорошо было представлять, как в мае оденутся деревца бело-розовой пеной и смешается их аромат в оранжерее с запахом розанов, левкоев, клевера…
      Выкопав две ямки, он передохнул, оперся на лопату, глядя на реку, по которой сходили еще последние обломки льда.
      Нажал снова ногой, погружая в чмокающий грунт облипшее грязью железо.
      После обеда вымахнула невесть откуда на аллею к усадьбе заляпанная грязью почтовая тройка. Разобрав поданную ему толстую пачку писем, Николай Иванович, под пристальными взглядами домашних, деловые туг же, не вскрывая, отдал брату. Остальные письма забрал наверх в кабинет и, затворив за собой дверь, всей кучкой, не читая, бросил в стол. Что могут ему писать? Снова кто-нибудь сетует, что он не стал попечителем университета; какой-нибудь прогрессист деловым, серьезным тоном предлагает общими усилиями открыть типографию, и то же, то же, то же… Все было, все минуло. Люди разделяются не на добрых и злых, умных и глупых, а тех, кто испытал беду, и тех, кому не выпало еще. О пути крестном из книг да разговоров не узнаешь, только из своей боли. Так чего они все хотят от человека, которому суждены были пятнадцать лет в девятом нумере Шлиссельбургской крепости? Пусть думают, что хотят; ему довольно, крох, которые иные поленились подобрать, довольно садика, книжек, что не разграбили. Не мучило бы еще видение, приходящее едва не каждую ночь: залитый ноябрьским холодным солнцем кабинет Зимнего, пронизывающий, дьявольский взгляд императора… Николай Иванович ни одного слова этого разговора не мог выкинуть из памяти. Наверное, полегчало бы, расскажи кому-нибудь, но делать этого нельзя, как нельзя пандорин ящик открывать. Слово иной раз злее любого зла.
      И Новиков нес, будто уголь в обожженных ладонях, открывшееся ему знание тщетности всякого добра, боясь срашивть себя, осознал ли это и человек, говоривший с. ним в день, когда перевозили останки императора Петра III к месту вечного упокоения.
 

* * *

 
      Выйти из немилости Пален пытался еще в дни коронации, послав прошение через Лямба, председателя военной коллегии. Однако государь, польстив мужикам указом об ограничении барщины тремя днями в неделю и осыпав орденами куракинский клан, к просьбе боевого офицера и опытного чиновника остался глух. Петр Алексеевич запомнил; но обида обидой, а служить надо, и он стал ждать своего часа. Только в конце лета 1797-го удалось вернуться на службу, но и думать нечего было о серьезном назначении. Подступы к государю закрыты плотно: частные дела только через Нелидову, государственные-через Куракиных, более никто при дворе веса не имел. Надежда оставалась только на Кутайсова, и Пален, получив-таки перевод в конную гвардию (за что пришлось просто-напросто заплатить), стал приглядываться к обрастающему титулами брадобрею. Интрига, проведенная с помощью Обрескова, не осталась от него в тайне, как, впрочем, и от многих других, но, пока иные прикидывали, стоит ли искать милостей Лопухиной или повременить до поры, когда государь окончательно удалит Нелидову, Петр Алексеевич нарочито сторонился сплетен, исполнял службу столь ревностно, что в нем начинали видеть преемника барона Аракчеева,, отставленного за две недели до назначения Палена генералом. А он метил куда выше.
      С утра над Павловском собрались тучи, и император отменил прогулку. Дождь накрапывал, шелестя едва слышно за растворенным окном. Из парка тянуло свежестью, дышалось легко, полной грудью. Но менять решенное недостойно государя, Павел сумрачно сидел за столом, отодвинул от себя бювар, силясь сосредоточить мысль на делах. Со времени возвращения из поездки в Москву и Казань он ощущал смутное, невнятное беспокойство, хоть все шло как должно. В начале осени приедут в Петербург Лопухины, он ждал этого, но отчетливо понимал, что мучается не нетерпением. Ожидание Анны оборачивалось ложью жене, Кате, но и это не имело значения. Не они ли, почувствовав холодность встречи, нашли на второй день по приезде, в Павловске, для праздника, новую французскую актрису, по взглядам которой на государя ясно было, какая ей роль предложена? Этим женщинам его упрекать не в чем!
      Но достоин ли он своей благодати, своей Анны?
      Павел потянул к себе бювар, открыл, пробежал взглядом первую бумагу, не понял ничего, просмотрел еще раз. Кто-то из дальних родственников князей Куракиных благодарил его за пожалованные поместья и еще какие-то благодеяния. Отбрасывая раздраженно бювар, задел колокольчик, упавший на пол. Дверь открылась мгновенно, наверняка Кутайсов ждал под ней, и Павел хотел было его прогнать, но подумал вдруг, что именно Ивана хотел видеть. Не говорить с ним об Анне, конечно, но видеть человека, три месяца назад ведшего торг о девушке…
      - Государь, карета запряжена.
      - Зачем?
      - Так третьего дня вы спрашивали, откуда дамочка, по пути нам встретившаяся, еще останавливать ее не велели, хоть из экипажа не вышла, как подобает. Я узнал, здесь недалеко, можно навестить.
      - Оставь.
      - Как изволите.
      Павлу почудился намек, он смерил Кутайсова взглядом, нахмурился.
      - Иван, я могу подумать, пожалуй, ты мнишь, государю иных забот нет, кроме как в красной карете прогулки совершать. Что молчишь? Бумаг полон стол, не ты ли их разбирать будешь?
      Скосив глаза, Кутайсов незнакомым, хриплым голосом ответил:
      - Нужды в том немного.
      - Что?!
      - Государь, гнев я заслужил только прямотой своей. Иные же…
      - Не в себе ты?
      - Бумаги те, на стол положенные, забот не стоят: все важное уж выбрано и решено.
      - Иван, не по разумению своему говоришь!
      - А кто скажет-то? Ростопчина, Аракчеева, всех, кто верен вам был, оговорили, от двора оттерли. Остались вокруг вас только те, кто своим начальникам службу исполняет.
      - В уме ты? Каким начальникам?
      - А того исполняющие сами не ведают. Устав их таков. Вы знаете.
      - Вот ты о чем…
      - Памятуете ведь, Баженов сколько раз прельщал розенкрейцеровскими книжками, суетились пустосвяты вокруг вас, место в ордене приготовили, будто великая честь государю у них каким-то мастером быть. Не вышло, не уловили. Так решили иначе пойти. Куракин - розенкрейцер, Плещеев тоже, Екатерина Ивановна, Бог ее прости, во всем Александра Борисовича слушает, а Буксгевден губернатором с ее слов поставлен. Вот и смотрите. С принцем Коидэ вас поссорили, Ростопчина, как в их сети не пошел, удалили и теперь ведут политику свою. У них ведь свой счет, Россия - восьмая провинция ордена, не более того.
      - С чужих слов говоришь! Да и неправда это. Розенкрейцеры шведской системы, по которой Вильгельмс-бургский конгресс заседал, не приемлют.
      - Кто их поймет за тайнами да хитростями? Зовутся розовокрестные, а сами, может, иллюминаты?
      - А эта секта десять лет как уничтожена баварским герцогом. И что можешь ты Плещееву в вину поставить? Он мне верен, а не фон Вельнеру!
      - Плещеев, государь, в молодости еще в Америку плавал, Бог ведает, каких мыслей набрался. На словах розовокрестные государству послушны, а на деле -не они во французском конвенте сидят?
      - Играешь с огнем, Иван!
      - Государь, я ли когда лгал? Вот!
      Быстро выхватив из кармана приготовленный пакет, Кутайсов протянул его Павлу, выждал, пока тот прочтет адрес.
      - Наущением Плещеева написано!
      Но император, узнав почерк жены, отмахнулся, прочитал быстро письмо, отодвинул, глядя широко раскрытыми глазами, задышал тяжело. Не стыдясь бранных слов, София грозила его Благодати, предрекала ей судьбу минутной фаворитки, общее презрение двора; кляла распутный нрав мужа… Отшвырнув кресло, Павел стремительно метнулся к двери, запыхавшись дорогой, вбежал в будуар жены и, не в силах сказать ни слова, швырнул перед ней письмо.
      - Но я… - растерянно прошептала она, не прикасаясь к письму, отшатнувшись под гневным взглядом.
      - Вы… именно… кто дал право вам… - крик превратился в неясное бормотание, и женщина, посмотрев твердо в голубые, с подрагивающими ресницами глаза, отстранилась, сказала негромко, сухо:
      - Вы вольны думать все, что вам угодно. Но - не ради себя, ради вас, я прошу отныне соблюдать хотя бы внешние приличия в отношении меня. Вы - государь, вы опора нравственности в державе, вы должны требовать уважения к той, которая носит ваше имя.
      Не поднимая глаз, Павел молча кивнул.
 

* * *

 
      Она опустилась на колени, едва переступая порог. С мукой на лице, торопливо Павел подхватил на вытянутые руки, поднял: -
      - Екатерина Ивановна, Бог с вами!
      Слова не приходили, он молча стоял, устало глядя; в измененное рыданием лицо. Стояла жара, на верхней губе Нелидовой бисеринками выступил пот, и с удивлением, словно не о себе самом, вспоминалось, каким наслаждением казалось когда-то касаться этих губ, скользить меж них кончиком языка…
      - Государь, могу ли - не молить, спросить.
      Он только повел плечами, взглядом прося Нелидову молчать, и развел ладони.
      - Я лишь хотела спросить, так ли виноват Плещеев, чтобы ему не нашлось более места при вас?
      - Екатерина Ивановна, вы и в самом деле хотите руководить мной, как малым ребенком. Я готов понять сочувствие ваше к выключенному из службы офицеру, осужденному к шпицрутенам солдату, даже к отставленному от двора камергеру, которому, в конце концов, больше негде найти себе дела. Но Сергей Иванович не на службе при мне состоял, тут нечто большее. Я верил, спрашивал у него совета; это минуло. Или он искал вашего сочувствия?
      - Да нет же! Я думаю только о вас!
      - И конечно, без Плещеева я обойтись не смогу.
      - Вы можете прогнать от себя кого угодно. Но Сергей Иванович берег всегда только уважение к вам, не свою близость. Вы потеряете в нем - искренность.
      Что еще, кроме памяти, могло сдавливать горечью сердце? Он понял еще давно, что узнает в Анне Лопухиной ту, давнюю Нелидову, поры, когда любовь ее казалась незаслуженным даром. Ничего, кроме памяти, быть меж ними теперь не могло.
      - Катя, я виноват перед тобой.
      - В чем, Господи?
      - Я не должен был никогда ничего обещать.
      - Вы и не обещали.
      - Но отчего тогда…
      - Что?
      Он не ответил, невидяще уставясь на гладкий, вкруг раковинки уха, завиток темных волос. Медленно разогрейся себя, оживлял в памяти опаляющее губы тепло ложбинки, сбегающей от уха вниз, по глади шеи; жемчужно-серебристое сияние, в мерцании оплывших до основания свечей, плеча, открытого жадной, обессиливающей обоих ласке…
      - Катя, вы были радостью двора, певчей птицей, выпущенной из клетки. Я не припомню печали на вашем лице - до той поры, как заставил вас быть со мной.
      - Вы просто чаще стали меня видеть.
      - Нет, не играйте этим. Из-за меня вы хотели уйти в монастырь, переехали в Смольный, и, едва привыкли к жизни этой простой, чистой, я отнял у вас и ее. На рождественском балу, когда вы танцевали, я поднялся в комнату вашу, на коленях стоя перед постелью, целовал подушку… я помню до сих пор запах лаванды, холод простыни - приникнуть к ней лицом было большим наслаждением, чем любая ласка.
      - И вы хотите, чтобы я не была счастлива?
      - Я не хочу, чтобы ты лгала себе самой. Ты не можешь любить того, кто для всех был лишь выродком. Не можешь, потому что слишком многое помнишь. Ты не видела, какие глаза были у них всех, когда я приехал из Гатчины, а мать умирала, но не можешь этого не знать! За мной Зубов приехал первым, до Ростопчина. Руку целовал - я не отдернул едва, как от укуса. В Зимнем не смерти ее горевали, приезду моему, шарахались, в коридоре встретив, как от воскресшего Лазаря, а она лежала - с улыбкой. Снисходительной к выродку улыбкой женщины, знающей, с кем прижила это, мерзкое… Они так хотели убить память об отце, что готовы были назвать меня отпрыском кого угодно, и она сама готова была публично назваться шлюхой, лишь бы я не был сыном Петра III. Я навязал тебе все это.
      - Ничего этого больше нет!
      - Да, только я не забыл. Страх их заставил молчать, но не думать иначе!
      - Но добро, сделанное людям, притягивает их… Медленно, не отводя взгляда от ее лица, Павел опустился на колени, запрокинув голову, уронив руки.
      - Не мучь меня.
      - Разве я - мучаю?
      - Ты, - не поднимаясь с колен, прошептал он сипяще, прерывисто, - ты, со своими сказками про добро… с Софией… не зря вы так быстро сошлись…
      - Опомнитесь, ваше величество!
      - Мне ли? Вы с ней, кажется, решили завести семью по новому образцу, втроем.
      Вскинул лицо, ожидая движения, слез, пощечины, наконец, но Нелидова, не шелохнувшись, смотрела расширенными бархатистыми глазами, будто один он был во всем виновен, поверженный к ее ногам, грешный…
      - Я отдал вам с Марией Федоровной богоугодные заведения, не довольно ли для применения ваших благих порывов? Держава - не сиротский приют, ей надлежит управлять твердой рукой!
      - Но вы-то не жестоки!
      - Это вы всегда хотели, чтобы я был таким. Слабым, ничтожным правителем, способным только сетовать на беды государства да корить тех, кого следует карать.
      - Вы судите не меня, душу свою.
      - Нет, - сузив глаза, поднимаясь резко, бросил Павел, - нет!
      - Пусть будет так, коли вам угодно.
      - Мне угодно, чтобы никто не брал на себя труд за меня думать. Ни вы, ни Плещеев, ни София! Довольно представлять из меня сумасброда, безумца, довольно…
      У него перехватило дыхание. Стены подернулись рябью; будто на масленичных гуляньях скатывались со своих горок сидящие, с флейтами в руках, пастушки, скатывались и не могли упасть. Мягкие руки Нелидовой легли на виски; лица ее он не видел.
      - Вам плохо, государь?
      - Нет, только стены… Оставьте меня!
      - Вам нельзя быть одному.
      - Оставьте.
      - Ваше величество, я позову к вам…
      - Никого не надо звать. Прошло. Катя, - проговорил он, сводя брови, силясь вспомнить что-то важное,- оставьте меня, в самом деле. Мы ведь мучаем друг друга.
      - Но я не могу, поймите!
      - Не надо. Не ищите долга там, где нет. ничего. Вашим я быть не могу, а для иного вы слишком чисты дутом. Слишком много лет мне понадобилось, чтобы понять. Мой грех?
      Оцепенело, не отстраняясь от его руки, гладившей ее щеку, Нелидова стояла молча, и, ощутив, что сейчас снова задрожат перед глазами черные точки, поплывут стены, Павел выговорил отрывисто:
      - Ну же! Идите.
      - Хорошо, ваше величество. Я уйду, коли вы… приказываете. Но место мне выбрать позволите?
      - Мой бог, конечно!
      - Лодэ.
      Он посмотрел пристально, коснулся последний раз завитка волос над ухом, скользнул пальцами по горячей ложбинке…,
      - Вы говорите необдуманно.
      - Пусть. Место это было суждено вам.
      - У вас в душе не осталось ко мне ничего, кроме горечи?
      - Не знаю, что тому виной.
      - Хорошо. Вы - :решили. Прощайте.
      Легко шагнув мимо нее к двери, он отворил, повернулся - и, не отдав, как собирался, шутовского поклона, молча, в изнеможении, посмотрел на нее, едва прошевелив губами:
      - Уходите…
 

* * *

 
      …Три дня спустя Федор Федорович Буксгевден сдал дела генералу от кавалерии Палену. За Петра Алексеевича ходатайствовала графиня Ливен, воспитательница дочерей императора, слишком торопившегося разогнать змеиное гнездо, чтобы долго искать подходящего чело века. В тот же день он велел сыну написать в Грузино. Аракчеев присоединился ко двору сразу после переезда в Гатчину, раньше, чем Ростопчин, которому Павел написал сам из Петербурга, приехав в столицу на два дня по особо важному делу. Здесь собран был совет всех находящихся в России кавалеров ордена иоаннитов для обсуждения сдачи Мальты французам.
      Ни слова за все эти дни сказано не было о Куракиных - но, однажды утром выглянув в окно спальни, генерал-прокурор увидел стоящую перед дверями его дома обшитую кожей кибитку. Охраны вокруг не было, в дверь не стучал никто, безмятежно дремал на козлах кучер, и Алексей Борисович, лениво потянувшись, стал думать, кого же ему привезли на допрос, почему не в карете, а в предназначенной для известного дела кибитке - не ровен час, из Сибири вернули какого сосланного? Усмехнувшись, прошелся по спальне, подтянул халат, хотел было звонить - и покрылся холодным потом, поняв вдруг, что кибитка - для него. Судорожно ухватив шпагу, распахнул дверь, сбежал по лестнице - и увидел в прихожей троих опершихся о ружья преображенцев. Остановился, не говоря ни слова, повернулся и пошел медленно наверх. Солдаты, как истуканы, не шелохнувшись, смотрели ему вслед.
      День Алексей Борисович провел как в беспамятстве. Пробовал читать, разбирать бумаги, но непреодолимой силой тянуло к окну, под которым все стояла кибитка. Через каждые два часа' меняли лошадей, сел на козлы свежий кучер. Смеркалось. Пошатываясь, генерал-прокурор, не задумываясь, почему одним мгновением пролетел день, встряхнул сам одеяло на кровати, так и оставшейся не застеленной, и, уже надев ночной колпак, выглянул вновь на улицу. В темноте ему показалось сначала, что мостовая пуста, подпрыгнуло радостно сердце - но тут же привыкли глаза, и отчетливо встал перед взором мрачный, глухой силуэт.
      Вечером этим брат его приехал к графу Безбородко и, отстранив замявшегося в прихожей дворецкого, прошел без доклада в кабинет, где, укутавшись в плед, словно не август стоял на дворе, а ноябрь, распластался в кресле канцлер.
      - Александр Андреевич, простить прошу покорнейше, что врываюсь, смущая уединение ваше. Но события чрезвычайные тому причиной.
      Безбородко приподнял влажные, темные глаза на Куракина, молча пожал плечами.
      - Брат мой под домашним арестом, меня государь не принимает. Вины за собой не вижу, иначе как злобным наговором врагов объяснить не могу всего происходящего.
      - Кому же вы враг, Александр Борисович?
      - Могу догадываться. Политика моя…
      - Бросьте. Какая у вас политика? - Безбородко вздохнул негромко, поправил плед. - Лучше скажите, к Екатерине Ивановне обращались?
      - Да. Но государь…
      - Не внял. Чего же вы хотите? Известно вам хотя бы, что из Москвы вызван сенатор Петр Лопухин с семьей? Тот, что женат на Кате Шетневой?
      - Да. Государю приглянулась их старшая дочь, Анна.
      - Вот видите. Если кое-какие уроки от мачехи переняла, ласковая бабенка выйдет. Петр Лопухин, думаю, пойдет на место вашего брата.
      - Но за что уволен Плещеев?
      - Сердце монарха в руке Господа.
      - Александр Андреевич, что же это? Сердце, рыцарские подвиги, орден иоаннитов. Мы два года не давали начаться войне…
      - Не мы! Я не давал. Но теперь обстоятельства изменились.
      - Какие обстоятельства? Девица из Замоскворечья? Мальтийские кавалеры в шутовских балахонах?
      - Вы всегда видели только то, что перед носом. Мальта - никчемный островок, но, начав с нее, кто знает, где господа из Директории остановятся. Мы их должны осадить.
      - Александр Андреевич, так вы… Грех на себя берете!
      - Не вам судить, - Безбородко потянулся к колокольчику.
      …Двор вновь танцевал вальсы, любимые новой камер-фрейлиной Лопухиной. Все чаще карета с гербами мальтийского ордена, которую полагалось не узнавать, стояла у дома на Дворцовой набережной; имя «Анна», «благодать» вышито было на знаменах Преображенскою полка. Александр Куракин просил отставки, в которой император ему отказал, объявив громко, в присутствии двора, что сам знает, когда увольнять тех, кого он назначает. Три дня спустя вице-канцлером стал племянник Безбо-родко Виктор Кочубей, только что вернувшийся из Стамбула. Дел на него навалилось много, Александр Андреевич работал помалу и чувствовал себя все хуже.
      13 октября корпус Розенберга перешел Буг, имея дирекцию на Львов.
 

* * *

 
      Павел встречался с Анной в доме, купленном для ее отца казной у адмирала де Рибаса. Минули первые дни довольства, когда счастьем было то, что женщина эта улыбается, сидит рядом; наслаждением слышать, приходя в дом, ее торопливые шаги за дверью гостиной. Слепая радость - владеть прошла, и он никак не мог понять, что дальше - загадка или пустота.
      Силясь вспомнить, о чем они говорили с Нелидовой долгими часами, в каждом подвернувшемся укромном уголке, он не мог оживить в памяти слов. Приходило только счастливое чувство наполненности, жизни смыслом, вспомнилось ожидание каждой встречи, само по себе дарившее радость. Он, всегда дороживший каждой секундой, не жалел ни об одном мгновении, из которых сложились бы, наверное, недели и месяцы за разговорами ни о чем с Катей. Теперь все оборачивалось иначе. Лопухина была, наверное, не глупее других девиц ее лет, бойка и остра на язык, любила сплетни;, порой, пораженная чем-то, рассказывала живо и красочно, всякую историю оживляя искренним сочувствием к самым мелким людским неприятностям. Спрашивая себя, чего же недостает, он не мог ответить.
      С каждым днем все чаще заговаривали они о политике. Павлу нравилась осторожность ее суждений, неподдельное преклонение перед тем, что говорил он. У Нелидовой на многое был свой взгляд, всегда твердый и мало согласный с дипломатической выгодой, прочее ее занимало мало; Аня интересовалась всем, редким наслаждением оказалось направлять ее мысль, объяснять цели дворов и расстановку сил в Европе.
      Он рассказывал про упрямство Питта, предательство Кобенцля, хитрость Тугута. Подымая верхнюю губку улыбкой, удивительным образом смешивавшей презрение с восхищением, женщина, слушала, как он разбирает сражения, данные генералом Бонапартом, неплохим учеником великого Фридриха.
      Но минула неделя, за ней другая, и неожиданно для себя Павел понял, что уроненные Лопухиной походя реплики не случайны, а он все чаще над ее словами задумывается. Женщина в двадцать один год - не ребенок, о многом может верно судить; удивляло его то, как быстро Анна разобралась, с его слов, в хитросплетениях европейской дипломатии.
      А если не только с его?
      Подумав об этом впервые, он полдня не находил себе места. В раздражении оборвал на разводе только что возвращенного на службу Аракчеева, велел отправить в томский гарнизон троих преображенцев. Приехав на Морскую, едва не с порога подступил к Лопухиной. План его был прост: заставить проговориться. Коли внимательно слушать, заметишь, как скажет она о чем-нибудь, чего знать не должна. Разговор превратился в допрос, Аня стала отвечать невпопад, путаться, испуганно пряча глаза от его пристального взгляда, вздрагивая, когда у него срывался голос; наконец, громко всхлипнув, уставилась испуганно, будто ждала, что за это с ней сейчас сделают что-то совсем страшное, и зарыдала.
      Павел, оборвав фразу на середине, недоуменно посмотрел на женщину, не сводившую с его лица заплаканных глаз, поднявшись, шагнул к ней, наклонился, погладил по плечу:
      - Что ты, девочка?
      Ответа сквозь плач он не расслышал и, притянув Аню к себе, стал ласкать ее волосы, коснулся осторожно поцелуем бровей:
      - Ну, что ты?
      - Боюсь… - выдавила она и зашлась снова истерическим, мелким рыданием.
      - Чего ты можешь бояться, кто посмеет причинить тебе зло?
      - Ты… сердишься на меня. А я ничего дурного не сделала!
      - Анна, ты слушала советы, и я знаю чьи.
      - Так что? Он разве враг твой? И не советовал мне ничего вовсе, просто рассказывал… я стесняюсь глупой перед тобой быть!
      Растроганно улыбнувшись, Павел стиснул ее в объятиях.
      - Не бойся ничего! Не надо было… ну, да это пустое. Всегда слушай только меня, обещаешь?
      - Да. Я думала, пойму все. Разве женщина не может в политике разобраться? Мне в детстве нагадала цыганка…
      - Бог мой, еще и цыганка! Что?
      - Четыре ордена у меня будет. Александр Андреевич говорит, в дипломатии самое главное - память и такт, а я запоминаю все хорошо.
      - Милая моя, во всем этом нет нужды. Ты и без дипломатии достойна орденов.
      - Я не хочу так! Не хочу, чтоб презирали меня! Гневно сведя брови, он повернул женщину к себе лицом, стиснув ей щеки ладонями, спросил строго:
      - Кто посмел?
      - О, Господи, да ведь всех не накажете! В глаза - никто, за спиной - каждый.
      Он устало закрыл глаза, отпустил всхлипывающую женщину. Медленно сел, привалившись к спинке стула.
      - Это все твои фантазии. При дворе всякий завидует тому, кто близок к трону, а не презирает. Поверь мне, я - знаю.
      - Ну так и что, те были мужчины, у них стыд иной… - Она осеклась, увидев на щеке Павла болезненную складку.
      - Ничего, говори. Я сам начал. Не бойся мне напомнить. Я больше не испытываю ненависти к Потемкину, даже к Зубову, хоть он жив. Власть выше злопамятности.
      - Мне не надо власти. Я люблю тебя.
      - Знаю. Так чего ты хочешь?
      - Хочу быть, как все они, замужней женщиной, почитаемой при дворе. Любовников у каждой довольно, а если муж есть, все - не позор.
      - Но Нелидова…
      - Не знаю, чего хотела Нелидова! Коли ты хочешь, чтобы я была девкой, воля твоя, но ведь я люблю тебя!- Заходясь в плаче, она сползла на пол, к ногам Павла, уткнулась ему головой в колени.
      - Ну, хорошо, все будет, как ты хочешь. - Он сказал это решительно, уверенно, зная уже имя. Это было как озарение: не думая ни о чем, силясь унять ее слезы, он вдруг ощутил толчок крови в виске, острую радость найденного решения. Вице-канцлер, племянник Безбородко; вот человек, над женой которого смеяться не 6удут. Кочубей.
 

* * *

 
      На Филиппов день артиллерийский капитан из грузинских выходцев, Владимир Михайлович Яшвили, был от службы свободен и две ночи подряд, с тремя преобра-жеицами, которых повстречал в трактире на Караванной, мотался в открытых санях Бог весть по каким веселым местам. А утром, в четверг, прихватило горло, тупо гудело в затылке, пот выступал по лбу, стоило пройти несколько шагов. Владимир Михайлович, отбыв день, вернулся домой пораньше, выпил чаю с приготовленным для такого случая липовым медом и укутался потеплее, велев денщику будить четвертью часа раньше, чем обычно.
      Проснулся он с сухостью во рту, головной болью. Ломило ноги, поясницу; встать сил не было. Денщик тряс за плечо:
      - Ваше благородие, разбудить велели! Пора! Яшвили разлепил веки, сквозь ресницы посмотрел на
      обеспокоенное безусое лицо солдата, сглотнул комок:
      - Пить… дай. Горячего. Денщик бросился к двери.
      …Морщась от боли, Владимир Михайлович сделал несколько маленьких глотков чая, улыбнулся:
      - Молока бы…
      - Я сбегаю сейчас!
      - Не надо. Ехать пора. Вечером выпью… А, черт!
      Вечером ему заступать в караул. Прикинув, что найдет, с кем перемениться, коли сил вовсе не будет, Яшвили отбросил одеяло, сел, спустив ноги на холодный пол:
      - Сапоги давай.
      К полудню немного расходился. Горло саднило, зато кости ломить перестало. Дел за день выдалось немного - составленная из офицеров и пушкарей батальонная команда проверяла на стрельбище проклепанные от раковин апрелевской машинкой орудия; с оставшейся разрозненной обслугой разных батарей учебу вести толку было мало. Стрельбы затянулись, и заменить его в ночь оказалось некому, но Яшвили, велев денщику приготовить бишофа, решил, что перетерпит.
      В караульной дуло. Укутавшись в шарф, Владимир Михайлович в полудреме, опершись о стену, сидел на скамье, поставив перед собой фарфоровую кружку, над которой подымался ароматный парок. Мысли сменяли одна другую беспорядочно, думалось, кажется, обо всем сразу, и он с трудом заставил себя выбраться из этого сумбура, вспомнив дом.
      …Голубоватым, щекочущим ноздри дымком тянет с виноградников, жгут сухие плети. У стола, под навесом, спиной, расставив широко локти, сидит отец, спущенной под буркой левой рукой привлекая к себе девушку, наливающую ему вино из кувшина. Полдвора закрыла тень огромного воза сена, пробегает вдоль плетня собака…
      - Где офицер дежурный, ракалия?!
      Владимир Михайлович вскинул изумленно голову, замешкался, не сразу узнав сутулого, землистолицего генерала в обтягивающем, свежем мундире.
      - По какому праву?
      - Я генерал-губернатор, ракалия! Сквозь полк тебя! Где офицер?
      - Капитан Яшвили, дежурный. И грозить мне строем…
      - Ну, фухтелей у меня получишь! Сидишь - пьян, одет не по форме. Что за тряпка на шее?
      - Это шарф: Я нездоров.
      - Пьян ты, ракалия! Пшел на гауптвахту!
      Дверь караульной была плотно закрыта, часовых в коридоре не выставляли. Солдат под ружьем мерз в будке, но оттуда и выстрела не услышишь. Владимир Михайлович медленно приподнялся с лавки, шаркнув сапогом, оперся потверже - и, покачиваясь, стал перед Аракчеевым, воспаленно глядя ему прямо в глаза. Гудело в висках, ног под собой не чувствовал, словно плыл, барахтаясь, в теплой, густой жиже, и не понял сначала, въяве это или во сне, ощутив прикосновение ко лбу разлапистой, жесткой руки.
      - Да вы в самом деле больны, капитан. Сменить вас некому?
      - Я кончу дежурство.
      - Хорошо. Доложите.
      - От батарей команда отправлена на стрельбы, проверка пушек после проклепки. В казарме происшествий нет.
      Не понимая ничего, Яшвили едва не пошел следом за повернувшимся резко на каблуках Аракчеевым и уставился тупо в захлопнувшуюся дверь. Расправы, наверное, ждать завтра, но было ему все равно, хотелось только отпить из кружки, опуститься вновь на скамейку, привалиться к стене. Бишоф совсем остыл, но он сделал жадно несколько глотков, стер обшлагом испарину - и, закрыв глаза, увидел снова спину отца под навесом, воз, черную, с рыжими подпалинами, собаку, бегающую вдоль забора.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16