Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романтичный наш император

ModernLib.Net / Яковлев Лев / Романтичный наш император - Чтение (стр. 14)
Автор: Яковлев Лев
Жанр:

 

 


      - Павел Петрович!
      - Чего,- не поднимая глаз, буркнул тог.
      - Павел Петрович, в ознаменование величия сей минуты, когда промыслом вашим мир в Европе устанавливается, может быть…
      - Что?
      - Как пример великодушия - не снять ли опалу с Зубовых? Тем паче с Николаем и дочь Суворова оную печаль разделяет.
      Павел нахмурился, все еще не поднимая глаз от стола, и Кутайсов заговорил торопливо:
      - Они не опасны теперь… ныне довольствие общее, почтение к государю установилось. О Валериане иные сожалеют: ногу на службе потерял, ни в каких порочных делах замешан не был. Так же и Николай, ну, и жена его… что до князя Платона…
      - Я не сержусь на него. Хорошо, подготовь приказ и не мешай.
      Павел махнул рукой, словно разгонял клуб дыма из трубки, сменил перо, пробежал взглядом написанное - и отшвырнул оба листа. Постыдно было нелепое многословие, пустые фразы, словно призванные скрыть что-то. Он придвинул к себе чистый лист, обмакнул перо, стряхнул о край чернильницы каплю и написал ровно, четко:
      «Сир! Я не говорю и не хочу спорить с Вами ни о правах человека, ни об основных началах, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину».
 

* * *

 
      В один из последних дней ноября, заехав, как обычно по четвергам, к Обольянинову, Пален, просматривая бегло экстрактные выдержки из дел, представленных в сенат, задержался на документе, присланном из Риги цензором Туманским. Дело о запрещенной литературе не заинтересовало бы его вовсе, но оно пришло из Риги, и Петр Алексеевич, улыбнувшись чуть заметно, постучал пальцем по номеру:
      - Петр Хрисанфович, я бы хотел взглянуть целиком.
      Обольянинов подался поближе, чтобы разглядеть цифру, справился в реестре и, нахмурясь, повел плечами:
      - Вот незадача! На рассмотрении.
      - И который же день?
      Вопрос прозвучал мягко, почти безразлично, но ответил Обольянинов торопливо, по-собачьи вскинув глаза:
      - Позавчера поступило.
      - А-а. После вас, пожалуй, завалов бумажных разбирать не придется.
      - Такого рода дела мы в течение недели рассматриваем и приводим в исполнение.
      - Хорошо. Но где сам этот… Зейдер?
      - Содержится согласно правил, в камере.
      - Но я вижу отсюда, он пастор. Все-таки церковь требует бережного обращения. И потом, Туманский. У него, кажется, из конфискованных книг составилась целая библиотека?
      - Да, у Федора Осиповича есть неисправности по службе. В будущем году я думаю послать ревизию. Но здесь - случай особый: Зейдер сам опубликовал в газете розыск на книгу, отданную кому-то в прочтение. Так что налицо и умысел, и распространение.
      - Ну да, что есть, то есть. Только что за книга?
      - Я посмотрю сегодня же и пришлю вам выписку.
      - Благодарю, Петр Хрисанфович. Что же, по моей части на сегодня ничего более нет?
      - По всем позициям меньше становится дел, что беспокойство вызывает о благоденствии государства: выходит, не везде отеческая забота сената проникает.
      - Может быть.
      И Пален, попрощавшись сухо, уехал. Присланную генерал-прокурором выписку он на следующий день просмотреть не успел, только в субботу утром, разбирая почту, натолкнулся на серый, твердый пакет. Первое, что бросилось в глаза - вчерашнее число: Обольянинов писал, что дело в пятницу слушается на юстиц-коллегии. А несколькими строками раньше нашлось и название государственно опасной книги. «Сила любви» Августа Лафонтена.
      Адъютант вернулся с бумагой, подготовленной для генерал-губернатора столицы услужливым канцеляристом. Полчаса потребовалось юстиц-коллегии, чтобы присудить книгу Лафонтена к сожжению, а пастора Зейдера к наказанию кнутом. Прочитав приговор, Пален полол плечами и отпустил адъютанта, не дав никаких приказаний. В тюрьму он приехал сам.
      …Три месяца спустя, когда обет молчания потерял силу, Зейдер, вернувшись домой, вежливо благодарил тех, кто поздравлял его со счастливым избавлением. О приговоре ходили разные слухи; говорить правду до конца пастору запретили, да и не хотел он вспоминать часы ожидания, немоту в спине и ногах у столба, протяжный свист так ни разу и не коснувшегося его в продолжение всей экзекуции кнута. Ложью было умолчание, клятвопреступлением - нарушение обещания молчать, но он делал и то, и другое, равнодушно, по случаю, ибо оскудел верой с того часа, как взошел на помост вслед за палачом.
 

* * *

 
      Ноябрь кончался метелями. На душу Павла снизошел удивительный покой, словно все происходящее вокруг лишь слышалось ему глухими отзвуками из-под глубокого снега.
      Анну ему подолгу не хотелось видеть; встречаясь с ней, невольно или повинуясь дворцовому этикету, он был вежливо-холоден. Чувствовать к ней обиду было тем же, чтосетовать на ветер с залива, несущий льдистый, колкий снег. Винить женщину не в чем, обманывал себя он сам.
      Обманывал - впервые, увидев ее и заставив себя поверить, будто чувствует что-то еще, кроме сладостно-мучительного воспоминания о давней встрече; потом, силясь не потерять дыхание в вальсе не потому, что слаб был для скользящего, быстрого танца - просто не приходило тревожное биение сердца, не приходила радость, и он кружился с Анной по залу, как заведенная кукла.
      Обманывал в ласке, себя и ее, всегда молча, потому что не мог принудить себя к любовному лепету, а сказать то, о чем думалось в миг любовной близости, было невозможно. Верила ли она - жадности рук, прерывающемуся дыханию, в которых не было любви, одна похоть, да и та не от сердца? Павел не знал и, испытывая стыд не перед ней, перед самим собой, все реже оставался с Анной наедине.
      Правду он знал, но думать о ней не хотел не потому, что надеялся на что-то, а инстинктивно пряча от себя боль. Девушка на московском балу, пьянящим вечером коронационных торжеств, любила и желала императора. Надо было оказаться ожившей статуей Александра Македонского или Цезаря, чтобы любовь вышла счастлива, ни одному живому человеку не наполнить было вымечтанного ею образа Царя, героя, всемогущего самодержца. А может быть, вся ее любовь была только мечтой или любовь всегда не более чем мечта?
      …И он получил сполна обещанное. Сочувствие и покорность, веру и обожание, искренность и любовную ложь, все, кроме двух живых, но растаявших у него в руках, словно тени, женщин.
      Тоска, горькая тоска по тому, чего никогда не будет, не уходила. Наступал час, когда он готов понять был сумасшедшую выходку Ростопчина - в самом деле, счастливо было бы мчать по дорогам Европы в просторной карете, ночевать в трактирах, где никто не знает твоего имени, с пистолетом под подушкой… какая чушь!
      Избыть тоску было не с кем. София смирилась давно со всем, что бы с мим ни происходило; поехать в Смольный он не решался, словно был нечист и боялся запачкать Нелидову своим прикосновением. С Анной постоянно сдерживал себя, думая о той же вине, и не мог дать радости ни ей, ни себе - но звал ее снова, ибо больше позвать было некого.
      Все знакомо ему до мелочей. Пышные волосы, колыхание платья над узорчатой туфелькой, капризное движение губ, которым начинались слезы. Словно искусно сделанную игрушку, наученную мастером открывать глаза, двигаться, говорить, брал он ее за руку, целовал, прижимал к себе, думая о другом или напоминая себе самому, будто со стороны, движение, ласку…
      Поездки с Кутайсовым в красной карете не приносили даже этого. С Анной он чувствовал тебя несчастливым, холодным, опустошенным, но все-таки самим собой. Возвращаясь от других женщин, не мог вспоминать ничего, словно кто-то забирал в черную пустоту его душу, отдавая тело на наслаждение или глумление.
      Иван был ему, пожалуй, ближе всех в эти недели. Сочувственный взгляд столь нелеп казался на лоснящемся оливковом лице, что Павел порой резко, кашляюще смеялся, глядя на своего обер-шталмейстера. Однажды, улыбаясь хитро, Кутайсов, повертевшись вокруг государя по кабинету, словно лиса у барсучьей норы, сказал осторожно:
      - Не съездить ли в театр? Погода к прогулке не лучшая, насквозь карету продувает.
      - Поедем. До спектакля час.
      - Государь, так не пораньше ли? Запряжено.
      - Лошади простынут, что ли? Так вели распрячь! Что делать там за час?
      - Здесь ведь тоже заботы нет. А в театре за кулисы бы сходили.
      - Зачем? - без гнева, устало, равнодушно проговорил Павел, ощутив, что ему совершенно все равно, куда ехать, что делать.
      - Актриса, знаете ли, есть. Из Франции, нечто особенное вовсе…
      - Тебе зазывалой в веселом доме служить, ты уж все стати девиц распишешь, - оборвал без улыбки, просто чтобы не слышать, император.
      - Не подумайте! Она - актриса истинная, Лион, Париж, Гамбург рукоплескали. К Строгановым звана уже, гости все в восхищении были от манер, рассказов…
      - Поди, тоже, как Теруань, любовница этого вертопраха.
      - Нет! Наоборот, молодой Строганов спрашивал меня, не знаю ли, откуда диво.
      Ни одному слову из кутайсовской трескотни Павел не верил, но, проваливаясь все глубже в пустое, безразличное равнодушие к происходящему, он не нашел воли и сил избывать одиночество самому. Не поднимаясь с кресла, пожал плечами, уронил холодно:
      - Поедем к твоей актрисе.
 

* * *

 
      Остановившись на пороге, Павел разглядывал в зеркале ее лицо, удивляясь найденному сразу нужному слову: законченность. Это было именно так: губы, брови, трепещущие ресницы Анны, рядом с виденными им теперь чертами, не могли не казаться полудетскими.
      Взгляды их встретились. Актриса повернулась медленно на пуфике, не снимая с подзеркального столика ухоженной смуглой руки. Прошелестели чьи-то шаги в коридоре, переступил с ноги на ногу стоявший в дверях боком, скосив взгляд, Кутайсов. Женщина за столиком отложила пуховку и гибко, легко прянула к императору в реверансе.
      - Ваше величество, счастлива приветствовать вас.
      Павел, выдохнув сквозь зубы, резко повернулся к двери, бросил через плечо:
      - Вы слишком долго медлили со своим приветствием, мадам.
      …В эту ночь Павел заснул, как бывало лишь в детстве, едва коснувшись подушки. Схлынуло первое, сладкое забытье, и в сновидении, терпком, как полуявь, ему пригрезилась Дениз Шевалье.
      Жемчужно- матовая кожа ее проблескивала сияюще, словно упавшее разорванное ожерелье, ложбинкой на спине; бедра были горячи, упруги, а руки нежны, волосы цвета каленого ореха струились по подушке, благоуханной волной падали на лицо; неудобным и жарким стало одеяло…
      Проснувшись резко, как от толчка, он мгновение лежал, не в силах пошевельнуть ни рукой, ни ногой, успокаивая бившееся торопливой дробью сердце. Потом отодвинулся брезгливо от влажного пятна на простыне, закатал прилипшую к бедру мокрую полу рубашки. Помедлив, выбрался из-под одеяла; отстраняя от тела, снял рубашку и, свернув все постельное белье в комок, швырнул в угол. Закинув руки за голову, потянулся вольготно, глянул в зеркало на свое дрябловатое уже, с морщинками в паху, тело, Сказал вслух, радуясь звуку собственного голоса:
      - Эта чертовка могла бы, как гетера Фрина, требовать с меня плату!
      Было одно из мгновений, в которые нет большего наслаждения, чем, не торопясь, перебирать свое, собственное, пришедшее на сердце, осознавать себя живущим.
      Он желал эту женщину, желал ее красоты, не зная сам, на час ли, навсегда.
      В канун сочельника Павел провел заседание капитула. Приоры иоаннитов в широких белых мантиях, сидя вдоль большого стола, молчали благоговейно, когда он, подавляя раздирающий горло сухой кашель, объявил о твердой готовности, в союзе с Францией, вернуть ордену остров Мальту. Каждого такого собрания он с нетерпением и беспокойством ждал, как прикосновения к иному времени и иному чувству чести, которых надо оказаться достойным, но теперь радости не было, думалось о другом.
      Поздно вечером он велел Кутайсову ехать к Шевалье и не ложился, покуда тот не вернулся с известием, что актриса повинуется воле государя и назавтра, к семи пополудни, приедет в назначенный для встречи дом на Морской.
      С утра потеплело. На разводе, сидя неподвижно в седле, надвинув треуголку на лоб, Павел поймал себя на том, что прислушивается не к четкости шага колонн, а к нежданной капели. После обеда он работал с Ростопчиным и Ливеном - слухи о готовящемся, несмотря на зиму, прорыве британского флота в Балтику становились все настойчивее. Они стояли втроем, рядом, склонившись над столом, когда радужное сияние заигравшего в оконном стекле солнечного луча вспыхнуло на меди чернильницы, превратило разложенную на столе карту кусочка моря с заливом и устьем Невы в загадочный портулан неведомых земель. Павел повернулся к окну, в котором росла стремительно синева чистого неба. Ветер развеял тучи, и, едва солнце начало спускаться к горизонту, ударил мороз. Дорогой на Морскую Павел, откинувшись на сиденье в углу кареты, слушал поскрипывание свежего, хрусткого снега, по-особому звонкое, гулкое в нависшей над городом тишине.
      Он велел Кутайсову отослать всех слуг, сам запер дверь, оставшись в доме вдвоем со ждавшей в гостиной женщиной. Поднялся медленно по лестнице и, бесшумно переступив порог, глядел на Шевалье несколько мгновений, пока, почувствовав, она не обернулась. Подошел, словно уговорено было, что она не поднимется навстречу, не скажет ни слова; бережно поднес к губам теплую руку.
 

* * *

 
      Последняя свеча в медном шандале, протрещав, потухла. В поднявшейся от пола темноте Павел,, затаив дыхание, прислушивался, словно верил, что сейчас произойдет что-то дивное - может быть, отверзнутся небеса или лягут на плечи горячие, торопливые до ласки женские руки.
      Зашелестев платьем, Шевалье поднялась, и у Павла на мгновение свело дыхание. Стремительное движение пышных юбок обдало ноги ветерком, скрипнула дверь. Несколькими мгновениями спустя озарилась светом соседняя комната, с подсвечником в руках Шевалье остановилась на пороге:
      - Я взяла это на камине. Вы не знаете, есть ли в доме еще свечи?
      Не отводя от ее лица взгляда, Павел медленно покачал головой.
      - Тогда придется ужинать в темноте. Они погаснут через четверть часа.
      - Это немало… Как думаете вы, - вскинул он голову, пораженный неожиданной мыслью, - когда родился Иисус?
      - Когда? Ночью на 25 декабря… но календари различны.
      - Нет, другое. Когда, в начале ночи, на ее исходе, в полночь?
      - Не знаю. В детстве мама говорила со мной о Евангелии, но потом она умерла, а отец не любил попов. Когда убили короля, стали закрывать церкви. Я была однажды Богиней Разума на празднике в Лионском соборе. Но потом, в Париже, я поняла, что Верховное существо - для тех, кто хочет править другими, а человеку, который просто хочет жить, нужен Бог.
      Она улыбнулась, поправила свечу:
      - Давайте допьем вино. Говорить можно и в темноте.
      Павел послушно поднес к губам бокал, отщипнул вилкой кусочек крылышка индейки.
      - Расскажите, что гнетет вашу душу.
      - Простите, я, наверное, сказала что-то не подумав, а вы придали случайной обмолвке значение.
      - Нет. Я понял все. Говорите, я так хочу!
      - Если вы приказываете… Мы с мужем приехали в Париж после казни Робеспьера, а через год он получил из Гамбурга приглашение в труппу. В Париже для нас не было работы. Я осталась одна, он должен был написать, когда устроится. Была зима, самая холодная за сто лет, многие умирали потому лишь, что не могли достать дров или немного еды. Я играла, когда удавалось, тянула каждое су, не вставала весь день с постели, чтобы не испытывать холода и не хотеть есть. Наверное, многие жили так. А потом муж прислал денег, письмо. Я уехала в Гамбург и думала, что все кончилось.
      Последняя свеча затрепетала. Женщина торопливо, по-детски доверчиво протянула к пламени руку, словно хотела удержать его. До дрожи острое чувство жалости пронизало Павла к беззащитности замершей в мерцающем свете руки, дрогнувшего, потерявшего завершенность неживой, скульптурной красоты лица.
      - Свечи должны быть в буфете.
      - Нет, не надо. Я сейчас привыкну к темноте и буду видеть ваше лицо.
      - Тогда рассказывайте.
      - Я приехала в Гамбург. Муж не играл в театре, он держал игорный дом. Все было хорошо, кажется, и денег довольно. Потом я начала скучать по Парижу. Закрывая глаза, видела сиреневую дымку над крышами, в спину вступала ломота, как бывает, когда долго ходишь, сгорбившись от холода; мерещился на небе привкус вареной картофельной шелухи. И по всему этому сердце сжималось от тоски.
      - Разве вы не могли вернуться?
      - Куда? В первый парижский вечер, когда мы с мужем только приехали из Лиона и ночевали на постоялом дворе, поужинав привезенными с собой, в узелке, яйцами, сваренными вкрутую?
      - Я думал, вы говорите о городе, не о себе самой. Так, значит, вина на вашем муже?
      - Нет. Он такой, как все, и, наверное, прав во всем. Когда он понял, что мне не в радость жизнь в Гамбурге, он оставил игорный дом. Мы уехали, в Данциг сначала, потом в Россию. Это было все равно что бежать по коридору, полному зеркал: снова и снова видишь свое лицо. И я поняла, что была счастлива за всю свою жизнь только те несколько часов в Лионском соборе.
      - Почему?
      - Не знаю. Может быть, это была действительно актерская игра, не кривляние, как все остальное… нет.
      Павел подошел к ней, положил руки на плечи; нагнувшись к волосам, вдохнул душный аромат незнакомых, тяжелых духов.
      - Вы проведете эту ночь со мной?
      - Я здесь.
      - Нет… не могу говорить иные слова, лгать - а назвать, что чувствую к вам, не умею. Просто хочу, чтобы вы были со мной сейчас.
      - Если вы хотите. Но это не изменит ничего ни для вас, ни для меня.
 

* * *

 
      Приняв вахт-парад последний раз в уходящем году, Павел сразу прошел в кабинет разбирать почту. Что-то не складывалось по его плану: война не кончилась письмом в Париж. Теперь не время было разбираться, что тому виной: неуемные претензии первого консула или несокрушимое упорство англичан; Россия не смогла стать в стороне от схватки. Ответом на вооруженный нейтралитет стало полное запрещение торговли со странами, этот пакт подписавшими; английские крейсеры преследовали русские суда, как пиратов, преступником был для них и всякий, посмевший идти с грузом в Россию. Воронцов окольными путями, будто не посол великой державы, а мелкий купец-комиссионер, решивший погреть руки на чужой коммерческой тайне, сообщил, что готовится отплытие в Балтику эскадры Хайда Паркера и Горацио Нельсона с приказом - стереть с лица земли Копенгаген и Петербург. А Воронцов, вместо того чтобы протестовать против разбойного рейда, взывать к справедливости государей Европы, газетам английским, наконец, позволяет себе умничать, рассуждать о ненужности для России конфликта с Великобританией!
      Следовало подумать об обороне. В Кронштадт, Архангельск, Иркутск даны указания обеспечить защиту берегов от англичан; Павел, подумав немного, набросал письмо генералу Сухтелену, указав, как построить оборону Соловецкого монастыря. Гнев на Воронцова не проходил. Император поморщился, досадливо отодвинул бумаги, походил вокруг стола. Что же, Семен Романович русским себя не считает? Думает, коли живет в Лондоне, так управы на него нет? Хохотнув зло, взял перо, не садясь, набросал распоряжение Обольянинову - взыскивать впредь ущерб от пиратских действий английского флота на воронцовском имуществе. Пусть подумает, о чьих интересах следует печься!
      А ночь, новогодняя ночь, выдалась безрадостной. Ее Павел хотел провести уже в Михайловском замке, но комнаты не были до конца отделаны, твердили о сырости стен - и приходилось жить в Зимнем, где и праздник не праздник. Рано уйдя из-за стола, он лег в постель, накрылся с головой - знобило, но уснуть долго не мог. За окном вспыхивали какие-то цветные сполохи, высвечивая над кроватью ангела кисти Гвидо Рени. Картина предназначена для спальни Михайловского замка; приказав повесить ее здесь, Павел ощутил, как слабеет горечь от сознания невозможности быть, где мечталось, и подолгу смотрел в глаза ангелу, то ли вопрошая о чем-то, то ли отвечая ему.
      Теперь, в неровном, мерцающем свете, лицо ангела, обрамленное пышной копной волос, казалось устремленным навстречу ветру, полным мирских страстей. Вспоминался почему-то портрет Александра Великого на геммах. И Павел, захваченный пришедшим вдруг радостным чувством, в полудреме вспоминал, как давным-давно Порошин показывал ему на карте с непривычными названиями гор и рек путь македонской армии.
      Проснулся он со свежей, ясной головой и, умывшись торопливо, прошел в кабинет. Порывшись в бюро, достал охапку карт, разложил на столе.
      Пришедший через четверть часа Ливеи застал императора сосредоточенно склонившимся над приложенными Друг к другу краями картами. Павел вышагивал циркулем уже у самого края и, крикнув на стук «войдите», записал цифру на листочке, посопел, что-то прикидывая, стал замерять снова. Наконец удовлетворенно распрямился:
      - Христофор Андреевич, готовьте приказ в Черкасск. Я напишу Орлову-Денисову сам, вы же определите, какие войска ему брать с собой, главное же - откуда снять артиллерию. Пехоты много не надо; пожалуй, на подводы более пары полков не погрузишь, дороги ведь - хуже некуда. Совсем без инфантерии тоже нельзя: возможен штурм крепостей. Подумайте об этом.
      - Но куда поход, государь?
      Император улыбнулся широко, обнял за плечи молодого, статного Ливена, притянул к столу:
      - По карте показать не могу, они у нас только до Хивы. Разве что на глобусе. А цель похода - Индия.
      - Ваше величество!
      - Что вас смущает? Если на такое могли посягать французы, от которых вожделенная британская жемчужина втрое дальше, чем от нас, почему не мы? В конце концов, Британия от Индии дальше, чем Франция!
      - Но у Британии - флот, равный всем остальным в мире по силам!
      - Вы говорите как Воронцов.
      - Простите, государь!
      - Ничего, я ведь не доверяю вам андреевский флаг. Но, как военный министр, вы должны знать, что мы сильнее на суше. Через месяц казаки Василия Петровича будут в Оренбурге, еще через три - перейдут Парапамиз. К осени мы вышвырнем англичан не только из Сирингапатама, но и из Калькутты. Послушайте, Христофор Андреевич, ведь это - самое уязвимое место Англии.
      …Павел написал в Черкасск, указывая Орлову-Денисову освободить русских пленных в Хиве, поддержать дорогой в Бухарском эмирате аитикитайскую партию. В Индии Орлов должен был, разорив все английские «заведения», повернуть торговлю в Россию и, опираясь на недовольных англичанами раджей, «землю привесть от России в ту же зависимость, в какой она от англичан».
 

* * *

 
      Ноздреватый от нежданно-яркого днем солнца, горел в золотом пламени окон снег нового века. Начиналась масленица. Император знал, что первый день февраля проведет наконец в Михайловском замке, и не сдерживал более лихорадочного нетерпения. Еще не время было ждать вестей из Оренбурга, но каждое утро, просыпаясь, Павел вспоминал виденное во сне этой ночью, как и минувшей: примятую нездешним ветром жесткую траву: солнце, ослепительное в черном кругу скрученного, свитого в рог неба… Степи, окраина которых испокон века брала дань с Московии, глубины которых со времен Александра Македонского никто с оружием в руках из европейцев не проходил.
      Ему хотелось суеты карнавала, веселых масок на лицах, смерчем кружащейся по залу мазурки, веселья, которое не по нутру бы пришлось летучим мышам вроде принцессы Тарант или шевалье Д'Огара, пусть себе сидят по будуарам, похожим на молельные, прерывая молчание тремя-четырьмя заумными остротами за вечер, пусть поминают с Воронцовыми и Паниными минувшее навсегда время. Сквозь хруст снега под сапогами в утреннем полусумраке разводов, вечерний скрип полозьев по Дворцовой слышались Павлу ржание копей, перезвон сбруи, чудились запахи не виданной им никогда степи.
      Балы давались через день - в Эрмитаже и у наследника престола. Александр быстро привык к роли хозяина куртагов. Всего лишь несколько вечеров в музыке, шелесте платьев - и смеяться в голос хочется над недавними страхами и радостями, городского полицмейстера достойными, а не наследника престола. Но - как непрочно все! Четверть часа против обещанного задерживается государь, а сын его, промерив раз и другой шагами угол залы, от боковых окон до главных, завешенных тяжелыми портьерами, приник к стеклу. Императорской кареты, сколь хватало взгляда, приникнув так, что заломило от холода висок, не увидел. Александр поморщился, потер скулу ладонью, а когда глянул снова на улицу, в розовеющем облаке взметнутой снежной пыли стояла карета с гербами обер-егермейстера Нарышкина. Переступая с ноги на ногу, Александр потянулся вперед, опершись о подоконник животом,, жадно всмотрелся. Ив кареты на мнящийся теплым от золотого отблеска снег ступила, подхватывая к горлу соболий палантин, женщина. Изморось блеснула в темных волосах, когда она, говоря что-то замешкавшемуся спутнику, повернула к окну мягкий профиль, словно отраженный внесенным с мороза зеркалом.
      Александр вздрогнул, ощутив затылком жаркое дыхание, казалось заполнившее всю залу. Невольно вжав голову в плечи, наследник российского престола заставил себя распрямиться, обернуться не спеша, величественно и все-таки принужден был глянуть снизу вверх на усмехающегося гиганта - Николая Зубова. Брат экс-фаворита, муж «Суворочки», щурил глаза, растягивая то и дело рот в улыбке, через плечо Александра следя, как там, внизу ,запорошенная снегом женщина ждет, пока муж ее втемяшит кучеру, где стоять, и подаст ей руку
      - Нарышкины приехали. Теперь хоть танцевать есть с кем.
      Зубов хохотнул, переступил с ноги на ногу, клоня голову к плечу, и Александр, едва не против воли сглотнув от сухости во рту, негромко выговорил, силясь - безразличнее, холоднее:
      - Довольно и без того. Впрочем, Мария Антоновна, в самом деле… довольно…
      Замялся, слова не шли, подступала глухая, незнакомая злоба на этого огромного, пышущего жаром здорового тела человека, смеющего стоять нагло, едва не смеясь в лицо наследнику престола; смеющего думать, будто для женщины, поднимающейся сейчас по лестнице, его стать, кудри, густой голос значат больше, чем милостивая улыбка - почти государя… Перед которым этот парвеню смеет едва не стати Марии Антоновны, как кобылицы на торгу, перебирать - поди, про Гагарину не посмел бы… или посмел? И, не дослушав, что Зубов говорит об искусстве в танце графини Орловой, не в пример Нарышкиной, Александр бросил резко:
      - Судя о предмете, знать его надлежит более, нежели вами сей изучен.
      И, едва выговорив, ощутил противное, липкое на спине - сейчас этот бык во хмелю, икнув непременно, со вкусом поделится…
      - Так что же, ваше высочество, за тем не станет. Судьею быть - честь окажете?
      - Что? В чем?
      - Как же? В моем в оный предмет углублении… изучении, хотел сказать.
      - Сказали - как сумели. Что же, коль вам угодно…
      Женщине этой, о которой идет торг, Марии Антоновне Четвертинской, в замужестве Нарышкиной, двадцать лет, и хороша она дивно, как Магдалина в час раскаяния- но Александр стоит спиной к окну, у которого был только что наедине с ней, сквозь снег и ветер, и мимо брата последнего пастушка бабки своей смотрит на полный людей, света, голосов зал. И он спокоен теперь, до конца спокоен; высохла струйка промеж лопаток, распрямились плечи. Ростом он чуть ниже Зубова, статью же…
      Пора было начинать бал, но, вопреки строгому обыкновению своему, опаздыв.ал государь, и собравшиеся сновали, семеня по льдистому паркету, сбивались в кучки. Разом полегчавший, постройневщий Николай Зубов поклонился величественно Дмитрию Львовичу Нарышкину; ни разу не поглядев на жену его, едва поднял голову от ее руки после короткого, сухого поцелуя, стал, балагурствуя, рассказывать печальную повесть о месяцах, проведенных в изгнании, вдали от Петербурга, средь пастушеских идиллий, в коих забыть можно, за что Адам из рая изгнан. Он не скосил взгляда на Марию Антоновну ни разу, только, прислушиваясь к ее дыханию, перемежал шуточки, одна солонее другой, короткими фразками об одиночестве своем и тоске. Ощущая - привычно,- как внимательно она слушает, с легким разочарованием отметил: девица-то совсем видов не видавшая, скука одна. Если бы не пари…
      А у подъезда Зимнего стояли две огромные кареты с гербами Российской империи, поданные минута в минуту. Но двери не распахивались, заметенный снегом караул каменел вразлет от крыльца. Наверху, прислушиваясь, стоял у дверей государевых покоев лакей, который раз прядая в готовности распахнуть двери, замирая снова, едва нервные шаги императора отдалялись. Павел метался от окна к камину, всякий раз, повернувшись, бросая исподлобья взгляд на стоящую в углу, прижав к груди руки, жену. София всхлипывала часто, не вытирая с покрасневших щек слез, комкала платок. Сказано было все, плакала она больше от волнения, чем от обиды. Почти кончив собираться, узнала Мария Федоровна, что присланные для нее почтой из Веймера книги задержаны таможней по прошлогоднему указу, хотя на ящике стояло ее имя. Прочитав присланную по этому поводу Паленом вежливую записку, она метнулась было к двери - но гнев утих разом, едва тронула бронзовую, купидоном увенчанную ручку, и захлестнуло сердце острой жалостью к себе. Опершись осторожно рукой о подлокотник, села в кресло, сморщилась, унимая слезы, - и тихонько застонала. Стона этого, похожего на скулеж прибитой собаки, до того стыдно стало, что, махнув рукой торопливо - всем выйти, уронила лицо на подлокотник и разревелась.
      В слезах государь застал ее, когда, прождав четверть часа, ухватил трость наперевес и, не говоря никому ни слова, пошел в покои жены. Выговор - готовый - не выговорился. Павел мягко подступил к креслу, обнял жену за плечи, выслушал, не перебивая. Помолчал, потом достал из кармана платок.
      - Я не посягаю на указы ваши… мудрость и… но не довольно ли с меня чужой страны, чужого языка? С книгой могу я хоть себе самой вслух сказать: mein liben…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16