Вечный слушатель
ModernLib.Net / Публицистика / Витковский Евгений / Вечный слушатель - Чтение
(стр. 20)
Автор:
|
Витковский Евгений |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать книгу полностью
(904 Кб)
- Скачать в формате fb2
(367 Кб)
- Скачать в формате doc
(397 Кб)
- Скачать в формате txt
(357 Кб)
- Скачать в формате html
(370 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|
вроде как бы даже и знаком. И, умело спущенный в канал, даже без нательного белья, ты в воде про то уже не знал, как наличность плакала твоя, вся истаяв к утренним часам: оба руки вымыли в реке, а потом, как ты бы сделал сам, пили и дрожали в кабаке. ШАГИ Вцепившись в набитый соломой тюфяк, я медленно гибну во тьме. Светло в коридоре, но в камере - мрак, спокойно и тихо в тюрьме. Но кто-то не спит на втором этаже, и гулко звучат в тишине вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Не медлят шаги, никуда не спешат, ни сбоя, ни паузы нет; был пуст по сегодняшний день каземат, в котором ты ходишь, сосед; лишь нынче решеный, ты после суда еще неспокоен, чужак, иль, может, навеки ты брошен сюда, и счета не ведает шаг? Вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Мне ждать три недели - с зари до зари, двенадцать ушло, как во сне. Ну сделай же, сделай на миг перерыв, замри посреди темноты, когда бы ты знал, как я стал терпелив, шагать и не вздумал бы ты. Но кто ты? Твой шаг превращается в гром, в мозгу воспаленном горя. Вскипает, рыдая, туман за окном, колеблется свет фонаря, и, вставши, я делаю вместе с тобой иначе не выдержать мне! вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. ВОЗЛЕ ГАННОВЕРА (ЛЕЙФЕРДЕ) Повыдохлось пламя, иссякло тепло, нас город не любит, нас гонит село, шагаем, шагаем - вот так-то. Мы все позабыли в дожде и в росе, мы дальше от жизни, чем думают все, кто может нас видеть у тракта. Желтеет пустырник и ежится дрок, мы ночью сидим у железных дорог, и пальцы грызем, чтоб согреться, и только блестит, как в слезах, колея, провал разделяет - владельцев жилья и тех, кому некуда деться. Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс. Видать, в пассажирах горит интерес к бродягам, столпившимся кучкой: нам машет из поезда множество рук, ну, что же, пойдем на взаимность услуг: мы тоже вам сделаем ручкой! ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ В лепрозории даже зимой не топили печей. Сторожа воровали дрова на глазах у врачей. Повар в миски протухшее пойло больным наливал, а они на соломе в бараках лежали вповал. Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной, на врачей не надеясь, которым что пень, что больной. Десять самых отчаянных ночью сломали барак, и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак. Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко. Стали в город крестьяне бояться возить молоко, хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу, и, под вечер бредя, наготове держали косу. Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг. Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной, только десять - одни перед целой враждебной страной. ЗАМГРЗШЕЙ ПЬЯНЧУЖКЕ Пила беспробудно в мороз и в жару, и насмерть замерзла сегодня к утру. Тебя и садовники, и корчмари тут знали не год, и не два, и не три. Был чайник твой старый помят и убог, сходил за посуду любой черепок, глотка отстоявшейся пены пивной хватало для грезы о жизни иной. Свернувшись клубком, ты умела в былом согреться идущим от тленья теплом, и ночью минувшей, видать, не впервой хмельная, уснула под палой листвой. Любой подзаборник с тобой ночевал, и пеной не брезгал, и все допивал, и каждый к утру, недовольно бурча, давал поскорей от тебя стрекача. Лежишь закалелою грудой тряпья, подернута инеем блуза твоя, и кажется нам, что промерзло насквозь все то, в чем тепло на земле береглось. РОМАШКА Где, как клинья, лезут в поле тупиковые пути из бугра да из овражка знай растет себе ромашка, ей плевать, на чем расти. Проползают паровозы, травы копотью черня; но ромашке - лишь бы лето, искры гаснут рядом где-то, ей ущерба не чиня. Если ты по мне скучаешь, то под вечер не тужи: в самом первом, легком мраке приходи за буераки, за пути, за гаражи. Миновав забор щербатый, ты придешь ко мне сюда: здесь откроется для взоров зелень дальних семафоров, да еще вверху - звезда. Ты прильнешь ко мне так тихо, станет виться мошкара. Ах, как сладко, ах, как тяжко, пахнешь ты во тьме, ромашка и тебя сорвать пора. ВЕНА: ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА. 1939 Вышло их на улицы так мало, совершавших ежегодный путь, большинство осталось у портала, не посмев к процессии примкнуть. К ладану всплывающему липли ветки, обделенные листвой, и хористы обреченно хрипли, медленно бредя по мостовой. Жались горожане виновато, обнажали головы они, удивлялись, что хоть что-то свято все же остается в эти дни. Так и шли, сердца до боли тронув, шли среди всеобщей немоты а над ними реяли с балконов флагов крючковатые кресты. *** И сгущается ночь и слетает листва и ничем не помочь и надежда жива и торчит часовой и никто никуда и хлебнули с лихвой и гудят провода. И могли бы добром и уж прямо враги и не действует бром и тупеют мозги и баланда жидка и бессмыслен скулеж и шептаться тоска и молчать невтерпеж. И над родиной тьма и не жизнь а дерьмо и сойти бы с ума и на каждом клеймо и не верим вестям и сжимает сердца и полгода к чертям и не видно конца. 10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных *** Я сидел в прокуренном шалмане, где стучали кружки вразнобой. Хлеба взял, почал вино в стакане, и увидел смерть перед собой. Здесь приятно позабыть о мире, но уйти отсюда должен я, ибо радость выпивки в трактире не заменит смысла бытия. Жить, замуровав себя - жестоко, ибо кто подаст надежный знак, не известно ни числа, ни срока, давят одиночество и мрак, радость и жестокость - что желанней? Горше и нужнее - что из них? Мера человеческих страданий превосходит меру сил людских. Надо чашу выпить без остатка, до осадка, что лежит на дне, ибо то, что горько, с тем, что сладко, непонятно смешано во мне. Я рожден, чтоб жить на этом свете, и не рваться из его оков, потому что все мы - Божьи дети от начала до конца веков. *** Когда вернусь я в мой зеленый дом, что ждет меня с терпеньем и стыдом, я там на стол собрать хочу давно орехи, хлеб и терпкое вино. Любимая, на трапезу приди, и ту, другую, тоже приведи, придите все - все будет прощено, пусть нас помирит терпкое вино. И ты приди, кто в чуждой стороне так дорог нынче оказался мне, придите, - мне без вас не суждено разлить по кружкам терпкое вино. Цветите же, когда придет весна, акация, каштан и бузина, ломитесь ветками ко мне в окно и осыпайтесь в терпкое вино. Так соберитесь же в моем дому все те, кто дорог сердцу моему, мы будем петь, о чем - не все ль равно в дому, где ждет нас терпкое вино. РЕКВИЕМ ПО ОДНОМУ ФАШИСТУ Ты был из лучших, знаю, в этом сброде, и смерть твоя вдвойне печальна мне; ты радовался солнцу и свободе, как я, любил шататься по стране, мне говорили, ты гнушался лязгом той зауми, что вызвала войну, наперекор велеречивым дрязгам ты верил только в жизнь, в нее одну. Зачем ты встал с обманутыми рядом на безнадежном марше в никуда и в смерть позорным прошагал парадом? И вот лежишь, сраженный в день суда. Убить тебя - едва ли не отрада; ни у кого из нас терпенья нет дорогу разъяснять заблудшим стада и я за смерть твою держу ответ. Пишу, исполнен чувств неизрекомых, и поминаю нынче ввечеру тебя медовым запахом черемух. и пением цикады на ветру. вовек да не забудется позор твой, о сгинувший в неправедной борьбе, ты славе жизни да послужишь, мертвый, мой бедный брат, я плачу о тебе. ТРАВНИЦА Где тропка петляет к ручью за деревней, где скалы крошатся опокою древней и держатся в скалах деревья с трудом стоит покосившийся травницын дом. Хвосты сельдерея, фасоль и редиска еще говорят - человечество близко, но папорть, хозяйственным планам вразрез, под окна решительно выдвинул лес. Тот самый, что женщине в рваной одежке сморчки поставляет весной для кормежки, до осени - ягоду в горла корчаг ссыпает не скупо; зимою - сушняк для печки дает приношением щедрым, покуда метели гуляют по кедрам. Дремучим чащобам и дочь, и сестра, как зверь, нелюдима, и так же мудра, находит, почти что без помощи зренья, заветные зелья и злые коренья, и то, что лекарство, и то, что еда, и то, чем врачуется бабья нужда. Февраль, и доедена пшенка, и смальца в корчаге осталось едва на полпальца, но лес, обрядившийся в иней и наст, согреет, прокормит, в обиду не даст. ЙОЗЕФА Там, за деревней, где ряской канавы цветист, средь золотарников - поля неправильный кут. Хатка Йозефы за ним, в полминуте ходьбы. Прямо под дверью лежат на просушке грибы. Шпанские мушки да всякие зелья у ней, козочка тоже: Йозефа других не бедней. Вечером трижды, попробуй, в окно постучи дверь приоткроется, звякнут в потемках ключи. Молча вдовец к ней приходит еще дотемна, молча - кабатчик, пусть лезет на стенку жена, молча - барышник с кольцом, только чтоб ни гу-гу, молча - бирюк-винокур, зашибивший деньгу. Горькой настойкой она угощает гостей, есть постоянный запасец домашних сластей, после - Йозефа постель приготовит свою. Ежели что - так заварит себе спорынью. Пышно цветут золотарник, татарник и дрок. Нет никого, кто Йозефе послал бы упрек. Дом и коза, и кусок полевого кута совесть Йозефы пред всеми на свете чиста. ТОСТ НАД ВИНОМ ЭТОГО ГОДА Орех и персик - дерева; скамей привычный ряд, я чую лишь едва-едва, что мне за пятьдесят. Вот рюмку луч пронзил мою, метнулся и погас, я пью, хотя, быть может, пью уже в последний раз. Пушок, летящий вдоль стерни, листок, упавший в пруд, зерно и колос - все они по-своему поют. Жучок, ползущий по стеблю, полей седой окрас люблю, - и, может быть, люблю уже в последний раз. Свет фонарей и плеск волны, я знаю, - ночь пришла, стоит кольцо вокруг луны, и звездам нет числа; но, силу сохранив свою, как прежде, в этот час пою - и, может быть, пою уже в последний раз. ШЛЮХА ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ Дождик осенний начнет моросить еле-еле; выйду на улицу, и отыщу на панели гостя, уставшего после тяжелого дня чтобы поплоше других, победнее меня. Тихо взберемся в мансарду, под самую кровлю, (за ночь вперед заплачу и ключи приготовлю), тихо открою скрипучую дверь наверху, пива поставлю, нарезанный хлеб, требуху. Крошки смахну со стола, уложу бедолагу, выключу тусклую лампу, разденусь и лягу. Буду ласкать его, семя покорно приму, пусть он заплачет, и пусть полегчает ему. К сердцу прижму его, словно бы горя и нету, тихо заснет он, - а утром уйду я до свету, деньги в конверте оставлю ему на виду... Похолодало, - наверное, завтра пойду. ПРИВОКЗАЛЬНОЕ КАФЕ Ежели ты капиталец собьешь небольшой, знаешь, поженимся, - и с дорогою душой вместе оформим расчет, месяцок отдохнем, снимем кафе у вокзала, устроимся в нем. Будет открыта все время наружная дверь, вряд ли кто дважды зайдет между тем, уж поверь. Я - за хозяина, ты - при буфете, Мари; кофе, гляди, экономь да послабже вари. Сервировать побыстрей - это важный момент; в спешке - любые помои сглотает клиент, если сидит на иголках, торопится он, и по свистку на перрон выметается вон. Фарш - третьедневочный, с булок - вернейший доход черствых тринадцать на дюжину пекарь дает; елкое масло - дохода другая статье; твердую прибыль тебе гарантирую я. В зеркало гляну - седеть начинают виски; груди дряблеют твои, - но пожить по-людски хоть напоследок мне хочется, так что смотри, ты уж копи поприлежней, старайся, Мари. В БОЛЬНИЧНОМ САДУ Куст у чугунных больничных ворот позднего полон огня. Я безнадежен, но доктор солжет чтоб успокоить меня. Впрочем, врачи сотворили добро, не колебались, увы, опухоль снова впихнули в нутро, ровно заштопали швы. Цвел бы да цвел бы подсолнух и мак, длилась бы теплая тишь. Как прилетел ты, воробышек, так, милый, назад улетишь. Сроки исполнятся - канешь но тьму. Грустно тебе, тяжело. Глуп человек: неизвестно к чему рвется, а время - ушло. Счастье, которое в мире цветет, видит ли тот, кто здоров? Очень коричнев гераневый плод, тиссовый - очень багров. Вижу, как кружатся краски земли в солнце, в дожде, на ветру, вижу курящийся город вдали: в этом году я умру. ПОЗДНЯЯ ПЕСНЬ Тропки осенние в росах, клонится год к забытью, глажу иззубренный посох, позднюю песню пою знаю, что всеми покинут, так что в собратья беру угли, которые стынут, и дерева на ветру. Сорваны все оболочки, горьких утрат не сочту; там, где кончаются строчки, вижу одну пустоту. Ибо истают и сгинут лишь доиграю игру угли, которые стынут, и дерева на ветру. Родиной сброшен со счета, в чуждом забытый краю, все же пою для чего-то, все же кому-то пою: знаю, меня не отринут, знаю, послужат добру угли, которые стынут, и дерева на ветру. *** Осенние ветры уныло вздыхают, по сучьям хлеща, крошатся плоды чернобыла, взметаются споры хвоща, вращает затылком подсолнух в тяжелых натеках росы, и воздух разносит на волнах последнюю песню косы. Дрозды средь желтеющих листьев садятся на гроздья рябин, в проломах дорогу расчистив, ползут сорняки из лощин, молочною пеной туманов до края долина полна, в просторы воздушные канув, от кленов летят семена. Трещат пересохшие стручья, каштан осыпает плоды, дрожит шелковинка паучья над лужей стоячей воды, и в поле, пустом и просторном, в приливе осенней тоски, взрываются облачком черным набухшие дождевики. КУЗНЕЧИКУ Кроха-кузнечик, о чем на меже стрекот разносится твой? Не о подруге ли - той, что уже встретить не чаешь живой? Небо висит, как стеклянный колпак, ужас и тьма в вышине, тайну открой: не от страха ли так громко стрекочешь в стерне? Кроха-кузнечик, как жизнь коротка! Видишь, пожухли ростки, видишь, дрожать начинает рука, видишь, седеют виски. Душу напевом своим не трави! Видимо, сроки пришли: о, погрузиться бы в лоно любви или же в лоно земли. Кроха-кузнечик, среди тишины не умолкай, стрекочи, небо и зной на двоих нам даны в этой огромной ночи. Полон особенной прелести мрак, сладко брести по жнивью. Может, услышит хоть кто-нибудь, как я напоследок пою. О ГОРЕЧИ Когда вино лакается беспроко, ни горла, ни души не горяча, и ты устал, и утро недалеко тогда спасает склянка тирлича. В нем горечи пронзительная злоба, он оживляет, ибо ядовит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда, на женщин глядя, ты не в духе, и не настроен искушать судьбу переночуй у распоследней шлюхи, накрашенной, как мумия в гробу. К утру подохнуть впору от озноба, и от клопов - хоть зареви навзрыд: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда перед природой ты бессилен, и путь лежит в безвестье и туман под вечер забреди в квартал дубилен и загляни в загаженный шалман. Обсиженная мухами трущоба, зловоние и нищий реквизит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. О ПРЕБЫВАНИИ ОДИН НА ОДИН С каждым однажды такое случается: вдруг вещи как вещи внезапно исчезнут вокруг. Выпав из времени, все позабыв, как во сне, ты застываешь, с мгновением наедине. Наедине с перелеском, с тропинкой косой, с житом и куколем, сеном и старой косой, с грубой щетиной стерни, пожелтевшей в жару, с пылью, клубящейся на придорожном ветру. С волосом конским, что прет из обивки, шурша, с пьяницей, что до получки засел без гроша, с водкой в трактире, едва только шкалик почат, с пепельницей, из которой окурки торчат. К злу и добру в равной мере становишься глух, ты - и волнующий шум, и внимающий слух. Пусть через годы, но это придет из глубин: знай же тогда - ты со мною один на один. ВЫСЫЛКА Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, не регистрирована, без пальто, без чулок, в номере ночью с приезжим застигнута, вместе с тем, что при ней оказался пустой кошелек. Б*рбару Хлум осмотрели в участке, где вскоре с ней комиссар побеседовал начистоту и, по причине отсутствия признаков хвори, выслал виновную за городскую черту. Мелкий чиновник ее проводил до окраин и возвратился в управу, где ждали дела. Б*рбару Хлум приютил деревенский хозяин, все же для жатвы она слабовата была. Б*рбара Хлум, невзирая на страх и усталость, стала по улицам снова бродить дотемна, на остановках трамвайных подолгу топталась, очень боялась и очень была голодна. Вечер пришел, простираясь над всем околотком, пахла трава на газонах плохим коньяком, Б*рбара Хлум, словно зверь, прижимаясь к решеткам, снова в родное кафе проскользнула тайком. Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, выслана с предупрежденьем, в опорках, в тряпье, сопротивленья не выказала при аресте, что и отмечено было в судебном досье. МАРТА ФЕРБЕР Марту Фербер стали гнать с панели вышла, мол, в тираж, - и потому нанялась она, чтоб быть при деле, экономкой в местную тюрьму. Заключенные топтались тупо в камерах, и слышен этот звук был внизу, на кухне, где для супа Марта Фербер нарезала лук. Марта Фербер вдоволь надышалась смрада, что из всех отдушин тек, смешивая тошноту и жалость, дух опилок, пот немытых ног. В глубину крысиного подвала лазила с отравленным куском; суп, что коменданту подавала, скупо заправляла мышьяком. Марта Фербер дождалась, что рвотой комендант зашелся; разнесла рашпили по камерам: работай, распили решетку - все дела. Первый же, еще не веря фарту, оттолкнул ее, да наутек, все, сбегая, костерили Марту, а последний сбил кухарку с ног. Марта Фербер с пола встать пыталась; воздух горек сделался и сух. Вспыхнул свет, прихлынула усталость, сквозняком ушел тюремный дух. И на скатерть в ядовитой рвоте лишь успела искоса взглянуть, прежде, чем в своей почуять плоти рашпиль, грубо распоровший грудь. РЫБА С КАРТОШКОЙ Горстка рыбы с картошкою, полный кулек на три пенса, - а чем не обед? Больше тратить никак на еду я не мог, уж таков был семейный бюджет. Я хрумкал со вкусом, с охоткой, и крошки старался поймать, покуда за перегородкой так тягостно кашляла мать. Горстку рыбы с картошкою, полный кулек, принесла ты в кармане своем, помню, тяжкий туман в переулках пролег, было некуда деться вдвоем. И, помню, в каком-то подъезде мы были с тобою в тот раз дрожали рисунки созвездий и слезы катились из глаз. Горстка рыбы с картошкой в родимом краю все, кто дорог мне, кто незнаком, съешьте рыбы с картошкою в память мою и, пожалуй, закрасьте пивком. Мне, жившему той же кормежкой, бояться ли судного дня? У Господа рыбы с картошкой найдется кулек для меня. ПУСТОШЬ В дни, когда высыхает растаявший снег, и друг другу леса шелестят по-старинке выделяется пустошь средь пашен и нив, где лишь овцы порою пройдут, наследив на траве худосочной, на чахлом суглинке. Плуг на пашне ворочает комья земли, на холмах издалека видна суматоха, но и пустошь еще не иссохла вконец, зной палит - и на ней расцветает багрец оперенного звездами чертополоха. По ночам здесь царит величавый осот, и толкаясь, топочет по глине отара, утром - посох пастуший гоняет гадюк, полдень сух и горяч, - лишь под вечер вокруг нераспаханный грунт остывает от жара. Только осенью пустошь привольно цветет: бук теряет листву, и взлетает в просторы клекот грифов, кузнечиков мерный напев, и на горной тропе дождевик, перезрев, рассыпает горячие черные споры. ПЕРЕД РЯБИНОЙ Остекляневших небес потолок, рдяная кисть у развилки дорог: мак дозревает и жатвина мокнет, только рябина горит и не блекнет. Ссохлась улитка, заснула пчела, изморозь мясо плодов проняла, ум над оградой тягуч, одинаков шорохи гусениц, посвисты шпаков. Бьет паутинку осенний озноб, ищут покоя вьюнок и укроп, вот и рябина уходит далече, рдяные гроздья взваливши на плечи. Тихо коробочка мака жужжит. В смерти - рожденье. Вьюнок задрожит, ягоды вспыхнут, пшеница поляжет, все это знают, а кто-то расскажет. Возле развилки дорожной стою перед рябиной, на самом краю короток век мой... Погибну ль напрасно, или же вспыхну рябиною красной? КЛАДБИЩЕ БЕЗЫМЯННЫХ Где на равнину свернула речная струя, где обросли тополями дороги края, бедное кладбище путник в лощине найдет: низкий забор, проржавелые створки ворот. Только кресты украшают могил бугорки, на перекладинах нет ни единой строки. Будто, нахлынув, все надписи смыла вода. Имя утратив, заснули они навсегда. Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих. Бабы брюхатые, дети во чреве у них. Все, что тревожило, мучило или влекло было что было, - на свете пришлось тяжело. В гальке у берега много косматой травы, доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы; кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян. Хрипло кричит на болотистой пойме баклан. Только крестьянин молитву порою прочтет, выждет минуту и снова свой плуг поведет. Места довольно для каждого, и в тишине светятся воды, и город на той стороне. ТРАКТИР У РЕКИ Над недвижным руслом старицы, куда затекла весною и цветет вода, у начала тракта, к насыпи впритир деревянный, ветхий уцелел трактир. Выкрашена в зелень каждая доска, прямо под террасой - топкая река, к обомшелым сваям вот уж сколько лет тянется последним стеблем очерет. Здесь уху в охотку ест рыбачий люд, городские тоже ужинать идут, отдыхают, глядя на нехитрый скарб: не в урон карману запеченный карп. Задевая гравий, прочь ползет баржа, наплывает вечер, тишина свежа, и река струится между берегов, отделив собою город от лугов. О вине, быть может, белом и сухом кто-нибудь и скажет - мол, шибает мхом, это - с непривычки: не сгубить вина зеленью и сладкой плотью сазана. Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно: старица, трактирщик, местное вино, женщина напротив, - только все белей полоса тумана от глухих полей. * * * Мы, разделившие с пылью летящей судьбу, мы, у которых начертана гибель на лбу, мы у которых и общего - разве что цель, все-таки многого алчем и жаждем досель: хлеба от хлеба, который без нас испекли, плоти от плоти (как мы стосковались вдали!), силы от силы, что стала добычею тьмы, места от места, с которого изгнаны мы. Мы, что все время сбивались с прямого пути, свято желая хоть что-то святое найти окаменели сердцами, никто не припас времени на доброту и на мудрость для нас. Сделай же так, чтобы сгинула наша беда, минула горечь... Мы скоро уйдем в никуда: хлеба нам дай и вина, на тропу отведи, и, наконец, беспощадным судом не суди. АЛЬФРЕД ГОНГ (1920-1981) ЛЮБЯЩИЕ Сегодня у них - ни луны, ни балкона, им страшен в гардинах малейший шорох. Молча, в обнимку, лежат, ожидая полночной смерти на мягких рессорах. Лежат и зябнут, сцепивши руки, веки смежа, ничего не желая. (О как прежде сияла луна над постелью!..) Славься, матерь-земля, славься, мачеха злая! Под ливнем звезд разрастается громом цикад и лягушек оркестр вековечный. Лежат, обнявшись, молчат стесненно. Каждое сердце - молот кузнечный. Лежат, ожидая приезда смерти, все прочее слуху чуждо, и зренью. Последнее чувство живое - голод, навеянный вянущею сиренью. ТАК УМИРАЕТ ЧЕЛОВЕК Благо тому, кто легко умрет, благо тому, кто в постели умрет, сладко заснет, никогда не проснется. Благо мухе, погибшей в бокале крюшона. Не дойдя до постели, до седины не дожив, умирают, бывает, в воздухе, на воде, бесследно ушедших земля поглощает, и нет ни надгробия, ни эпитафии. Умирают на колесе и в печи, умирая, идут муравьям на прокорм, умирают в песке, в снегу; по именам даже ветер умерших не знает. Благо мухе, погибшей в бокале крюшона. Горе мухе, завязшей на липкой бумаге. Горе мухе, которой ребенок, играя, обрывает крылья и лапки, и потом забывает ее на окне. БОЭДРОМИОН Еще хоть однажды произнести: "Сентябрь" вспоминая любой сентябрь из числа пережитых. Кувшин на пороге. От петли к косяку тянется паутина. Ступай домой и выстукивай знак: "Сентябрь". Уже пушинки парят над тлеющим терном. Скоро твоя перчатка сочтет пустые гнезда. Потом иди. Не прощаясь, иди дальше, вперед - и вернись. Кто в сентябре - сентября не избегнет, останется здесь на сто лет за решеткой. Вырвись. Брось. Сотри это сонное слово: "Сентябрь". АМЕРИКАНЦЫ Приходили они, приходили иная зелень в их краях, другой туман приходили они, оставались: здесь была свобода молиться своему Богу, и свобода - деньгам. Приходили они, оставались, вносили в здешнюю тишину слово наших широт тащили мы, словно горбы, наши воспоминанья: октябрь - ты, охотничий рог в Уэльсе; крылья мельницы где-то под Бредой, мешочек кастильской земли, Священное Писание, - а на форзаце родословное древо: Адам Дирлам зачал двое сыновья... Мы грезили, мы оставались. В едином тигле плавилось преходящее. В едином тигле возникала разливка: народ, жесткий, несокрушимый как его мечта о свободе, о праве быть счастливым весна в Калифорнии, ее смех, соль Атлантики в поцелуях, жемчуг манхаттанского неона в зрачках, мощь техасских ковбоев в ее кулаке,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|