Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девичьи судьбы - Галя

ModernLib.Net / Вера Новицкая / Галя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вера Новицкая
Жанр:
Серия: Девичьи судьбы

 

 


– Что это, право, дядя, ты все с Галей да с Галей! Вот с нами, небось, никогда так не носишься! – недовольная произведенным красотой ребенка впечатлением, укоряла Таларова Леля.

– О, если речь идет лишь о том, чтобы «поноситься» с тобой, то пожалуйте, милости просим! Угодно? – насмешливо подставил он племяннице плечо, с которого спустил на пол девочку.

Леля сердито и негодующе сверкнула в его сторону глазами, сделав презрительную мину.

– Ой, ой, племянница, пощади! Не испепели дотла своим презрением, смилуйся! Может, я сегодня еще пригожусь кому-нибудь. Как ты думаешь, Галочка, пригожусь? А ты, Надя, какого мнения? Ну-с, детвора, polka generale[12]! – и Михаил Николаевич весело вмешался в пеструю детскую толпу.


Хорошо помнит Галя и другую, сперва грустную, потом по мановению жезла того же доброго волшебника ставшую такой радостной пору своей жизни. Это была та осень, когда после целого лета усиленных занятий Надю решили отвезти в ближайший губернский город, в гимназию, где уже училась Леля.

Галя ходила как в воду опущенная: с переселением Нади для нее должны были наступить бесцветные серые будни. Мало того, что она теряла любимую подругу, но с ее отъездом неизбежно прекращались всякие занятия и учение. А книги так манили девочку! Насколько они пугали Надю, настолько привлекали Галю.

– Противная эта гимназия! – ворчала Надя. – Будут всякой гадостью душить, только и делай, что сиди да долби разную ерунду. Одно хорошо: девочек много, уж наиграюсь да нашалюсь на переменках вволю! А может быть, гимназистки там все такие же кислятины, как наша Леля? Тогда я сбегу, в реку, в поле, в лес, куда глаза глядят, но сбегу. Эх, Галочка, вот если бы тебя со мной пустили, это было бы дело другое. Попросись, а? Попроси хорошенько свою маму! – соблазняла она.

А у бедной Гали, что называется, кошки на сердце скребли. Гимназия! Да ведь это ее мечта, самая большая, самая заветная. Она бы на все согласилась, лишь бы попасть в гимназию. Но все-таки маму свою она не попросит. Нет, нет! Она знает, как грустит сама мать, что не может отдать туда свою девочку, помнит, сколько раз уже они втихомолку вместе поплакали об этой невозможности. В состоянии ли была бедная женщина из своего скудного жалованья экономки обуть, одеть и заплатить за обучение дочери?

И вдруг в один памятный, темный уже июльский вечер Михаил Николаевич, как это иногда случалось с ним, зашел посумерничать в их комнату.

– Что ж, Галочка, и ты в дорогу? – неожиданно обратился он к девочке и на недоумевающий ее взгляд пояснил: – Да, с Надей вместе держать экзамен. С шиком ведь выдержишь, уж за кого-кого, а за тебя я спокоен, поступишь.

Горячая радость вспыхнула в сердце ребенка, но сейчас же потухла.

– И не говорите, Михаил Николаевич, это наше с Галюней больное место, мечта наша, да, сами поймете – мечта безнадежная, – вздохнула Настасья Дмитриевна. – С моих ли достатков? Отказала бы, во всем себе отказала бы, не это мне страшно. Но ведь содержание да учение ее обойдутся раза в полтора дороже, чем я всего жалованья получаю. Уж думала я, гадала – да что ж? – на нет и суда нет.

– Нет, дорогая моя Настасья Дмитриевна, вопрос этот нужно хорошо обдумать. Гале необходимо учиться. Девочка она способная, кончит курс – у нее на всю жизнь обеспеченный кусок хлеба. Вы не волнуйтесь, я посоветуюсь кое с кем, переговорю, авось устроим.

И он действительно все устроил, этот чудесный, милый дядя Миша.

Когда он завел на эту тему разговор с невесткой, та накинулась на него за новую «дикую» затею.

– Помилосердствуй! К чему эта гимназия? Не всем же барышнями делаться, нужны и портнихи, белошвейки. Поучилась немного, и хорошо, и довольно с нее. Зачем выбивать девчонку из колеи? – запротестовала Та ларова.

– Вот именно, чтобы не «выбивать» Галю из учительской среды и пустить ее по дороге отца, я и настаиваю на определении девочки в гимназию. Такого даровитого ребенка грех держать под спудом, ее нужно поставить на широкий путь, дать на просторе развиваться ее способностям. Впрочем, пожалуйста не стесняйся; если тебе неприятна совместная жизнь Гали с твоими детьми, девочку можно иначе устроить. Я предложил, имея в виду твой же интерес – близость Гали к Наде в стенах гимназии и вообще в учебное время; ошибся – извини.

– Да, правда, Надя…

«Как это я сама не подумала?» – мелькнуло в эгоистичном мозгу Марьи Петровны.

– Впрочем, сделай одолжение, – спохватилась она: – пожалуйста. Ведь мешать Галино присутствие никому особенно не может, да и не объест она нас там. Я не ради этого, а принципиально… – поторопилась согласиться Таларова.

«Принципиально эгоистична, – мысленно проговорил Михаил Николаевич, – однако в данном случае эгоизм кстати». И, довольный, он отправился сообщать своим друзьям радостную весть.

Таким образом вопрос о содержании ребенка отпадал, взнос же платы за учение Михаил Николаевич брал на себя.

– Что вы, что вы, помилуйте, с какой стати вам еще и расход нести? – запротестовала растроганная до глубины души Настасья Дмитриевна. – Сто рублей в год я уж соберу, – уверяла она.

– Нет, уж, голубушка, не станем ссориться, будет по-моему. Да вы напрасно стесняетесь: я убежден, что Галя будет прекрасно учиться. Тогда ее освободят от платы, и вы никому решительно не будете обязаны. Ну, Галочка, собирайся в путь-дорожку.

Яркой, счастливой полосой легли гимназические годы в жизнь Гали. Умненькая, хорошенькая, благонравная и притом необыкновенно маленькая, она сразу обратила на себя всеобщее внимание. Все, что ласкает детское самолюбие: прекрасные отметки, наградные листы, похвалы учителей и учительниц, восхищение и зависть подруг – все это испытала, всем широко пользовалась Галя. Устраивался ли спектакль, живые картины или литературное утро – она опять-таки являлась неизменной их участницей. Богато одаренная во всех отношениях девочка с чувством декламировала, прекрасно играла на сцене, а когда она пела, ее чистенький приятный голосок проникал в самую душу, лаская слух мягкими, серебристыми переливами.

Хорошо помнит Галя свои первые после длинного учебного года каникулы, проведенные в Василькове, встречу с матерью, с дядей Мишей, по которым, как ни хорошо было в ее новом пестром мирке, все же успела стосковаться.

Милый дядя Миша! Какой он был радостный, веселый, сияющий! Счастье озаряло каждую черточку его крупного, открытого загорелого лица, оно сияло в его больших синих глазах, дрожало в почти не сходившей с уст улыбке.

Скоро Гале удалось увидеть и источник этого ключом бьющего в нем счастья. В Василькове стала часто появляться стройная хорошенькая девушка с ослепительным цветом лица, белокурыми, слегка рыжеватыми волосами, с точно выточенными чертами лица, мелкими блестящими зубками и совершенно зелеными русалочьими глазами.

Изящная, как фарфоровая статуэтка, она тем не менее почему-то сразу не понравилась Гале: что-то слегка хищное было в сверкавших во время улыбки острых зубах, что-то холодное и жесткое – в выражении бесспорно красивых, редкой окраски, глаз. Девочка, конечно, не отдавала себе отчета в том, что именно с первой же минуты не понравилось ей в Мэри, но что-то да отталкивало ее. Потом уже сознательно невзлюбила она девушку за ее обращение с дядей Мишей и за нанесенную ей, Гале, личную обиду.

А Михаил Николаевич так любил свою невесту, такой глубокой нежностью теплился его взор! Как старался он каждой мелочью угодить ей, предупредить малейшее ее желание. Но нелегкая, видно, это была задача.

– Ах, Мишель, ну разве можно надевать такой ужасный галстук! Вы Бог знает на кого в нем похожи. Бегом, марш! И сейчас же снимите, – следовало хотя и шутливое, но резкое и неуклонное предписание.

– Господи, до чего вы неуклюжи, Мишель! Право, медведь, ничуть не грациознее. Это с вашей-то фигурой и ловкостью рисковать играть в теннис!? Ха-ха-ха! Вы обворожительны! Я в эту минуту искренне жалею, что не захватила с собой фотографического аппарата. Отныне более не расстанусь с ним, так как уверена: не позже чем через неделю у меня наберется целый альбом юмористических открыток. Генерал Топтыгин за теннисом, Топтыгин танцует мазурку, Топтыгин подносит букет… Ха-ха-ха! Прелесть!

Мэри заливалась как бы веселым, но натянутым, злым смешком, а бедный Михаил Николаевич, красный и сконфуженный, с улыбающимся, но растерянным лицом, такой большой и сильный, стоял точно провинившийся мальчуган перед этой маленькой, хорошенькой, но такой резкой и неделикатной девушкой.

«Противная рыжая злая крыса! Сосулька ледяная!» – сверкнула в сторону Мэри своими потемневшими глазами присутствовавшая при этой сценке Галя, возмущенная до глубины души. «Как она смеет! Как смеет!» – негодовала девочка за своего любимца.

Приезды в Васильково этой девушки были пропащими, вычеркнутыми из жизни Гали днями. Стоило Михаилу Николаевичу, по обыкновению, пошутить с девочками, затеять беготню взапуски или тому подобное, как хорошенький деспот сейчас же накладывал свое вето на начавшуюся забаву.

– Что это, право, за занятие, Мишель! Неужели вы думаете приятно созерцать ваши резвые бега? Пощадите мое эстетическое чувство и не устраивайте их в дни моих приездов. И что за охота возиться с этими девчонками? – не стесняясь, громко отчитывала Мэри Та ларова.

– Люблю я их очень, уж больно они славные, – несколько смущенно пояснял Михаил Николаевич. – А вы, Мэри, разве не любите детворы? Эта Галочка, например, что за милый ребенок! Одна мордашка чего стоит, так и просится на полотно. Разве не правда?

– Вот уж не нахожу: худенькая, черная, точно подсмаленная. Не то цыганенок, не то чертенок, скорее последнее. А глаза-то, глаза какие злые, по крайней мере, в те минуты, когда она вскидывает их на меня. В другое время я, по правде говоря, не давала себе труда следить за этой обезьянкой.

– Вы, Мэричка, положительно не любите моей любимицы, жаль, – с грустной ноткой проговорил Михаил Николаевич. – А я надеялся, что вы ее полюбите, приласкаете.

– Что же делать, друг мой, не все надежды сбываются. Ну, может быть, довольно на эту тему? Я о другом поговорить хотела. Вы бы, Мишель, пикник какой-нибудь устроили, кавалькаду, пошумней да повеселей, чтобы народу как можно больше участвовало. А то все вы да я, я да вы, согласитесь, mon cher, что, a la longue[13], это утопиться или повеситься можно. Вы ведь знаете, для меня люди, общество что вода для рыбы – это моя стихия, без них я задыхаюсь. Надеюсь, мой дорогой Мишенька-медведь не сердится за это на свою Мэри? Нет? Ну, хороший, ну, милый, скажите? – золотила пилюлю невеста, стараясь ласково заглянуть в потемневшее было лицо жениха.

– Противная! Противная! Злюка! Русалка! – с ненавистью глядя на нее, шептала Галя. – Я чертенок? И пусть, пусть чертенок! А ты-то, ты-то что? Злюка!.. Сосулька! Противная, крыса рыжая! Бедный, бедненький, миленький, родной мой дядя Мишенька, зачем, зачем он ее любит! Зачем?!

Так, скрытая от глаз густым кустарником, повинуясь инстинкту своего любящего сердечка, бессознательно протестовала Галя.

Между тем тот, по ком болела ее душа, видимо, не задумывался, какова будет вся дальнейшая его жизнь, навсегда связанная с этим себялюбивым и холодным существом. С твердой верой в будущее Таларов быстро шел к намеченной цели – в августе была назначена свадьба.

– Я хочу, чтобы Галя непременно присутствовала на моей свадьбе, – обратился однажды Михаил Николаевич к Марье Петровне, собиравшейся за покупками в город. – Поэтому очень просил бы тебя выбрать для нее какой-нибудь хорошей белой материи на платье. Ты будешь покупать Наде, так закажи, пожалуйста, и Гале. Расходы, конечно, полностью мои.

– Опять новая выдумка, Мишель? Подумай сам, неловко же тащить в чужой дом чуть не всю свою дворню, – возмутилась Таларова. – Лосевы могут обидеться! Кто такая Галя?…

– Такая же гимназистка, как и твоя дочь, во-первых, – перебил ее шурин, – а во-вторых, это девочка, которую я всей душой люблю. Я во что бы то ни стало хочу, чтобы в самый счастливый день моей жизни светло и радостно было на сердце и у этого милого ребенка, а я знаю, какое громадное удовольствие доставит ей эта поездка. Что же касается Лосевых, не беспокойся, я сам переговорю с ними. Так что исключительно на мою голову падет бестактность и все прочее, что ты еще усмотришь в моем поступке.

– Да, сделай милость, пожалуйста, ты не маленький, – поняв по решительному тону шурина бесполезность спора, сдалась Марья Петровна. – Пусть себе едет, но к чему эти затеи, это платье? У Гали есть еще довольно чистенькое, бывшее Надино, розовое. Вот пусть его и наденет. Надо же все-таки каждому знать свое место… А то вдруг моя дочь и дочь чуть не судомойки ровненько одеты, как два inseparable’ика[14]. Курам на смех! – негодовала Таларова.

– Ах, вот как? Ну что ж, раз это тебе неприятно, ровно девочки одеты не будут. Я постараюсь, чтобы Галино платье было лучше Надиного, – и Михаил Николаевич вышел из комнаты.

Слово свое он сдержал. Как сейчас помнит Галя это чудесное, все прозрачное, швейцарского шитья платьице, о каком она никогда даже и не мечтала, к которому едва смела прикоснуться. Помнит себя, одетую в него, любовавшуюся и не могшую налюбоваться отражением своей фигурки в зеркале. Не на лицо свое, конечно, смотрела девочка – оно старое, прежнее, – но это платьице, это восхитительное платьице!

Михаил Николаевич добился того, чего хотел: в день его свадьбы легко и радостно было на сердце Гали; весело смотрели на его залитое счастьем лицо глазки ребенка. Весело горели церковные люстры; радостно сверкали и переливались в высоком куполе догоравшие вечерние лучи солнца; ясное и чистое, смотрелось в резные окна голубое небо. Казалось, долгие безоблачные и безмятежные годы вещал новобрачным этот тихий, ясный, сверкающий день. Сбылось ли это?

Помнит Галя другой июньский день, когда в Василькове, правда, всего на короткий срок, снова появился Михаил Николаевич, а она, перешедшая уже в шестой класс пятнадцатилетняя девочка, как и в прежние ребяческие годы, кинулась навстречу своему незабвенному, милому дяде Мише. Так же светло было вокруг, еще ярче сверкало летнее разгоревшееся солнце, весело шумела листва, безоблачным было лазурное небо. Но не озарялось счастьем лицо дяди Миши, не искрились весельем его глаза, не подергивались от сдерживаемого внутреннего смеха крупные губы, – только печальная, добрая улыбка открывала их. Глаза словно заволокло туманом, сквозь который тщетно пытается пробиться веселый луч; лишь тихо мерцают они, кажется, еще более ласковые, добрые и такие печальные. В этом большом сердце притаилась такая же большая, как само оно, печаль и замкнула, сжала его своими железными тисками.

Словно и в Галину душу переползает та же невидимая грусть. До боли, до слез жаль ей это молодое, от горя осунувшееся лицо, этот заглохший голос, эту скорбящую больную душу. Галя не знает причины горя, но как бы предугадывает виновницу его, и злобное чувство к фарфоровой куколке с русалочьими глазами зажигается в ней.

Из болтовни Нади она узнает, что ее предположение правильно, что холодная, бездушная, пустая женщина истерзала это полное любви, преданное ей сердце. Теперь, прискучившись жизнью губернского города, Мэри под предлогом расшатанного балами и выездами здоровья уехала на год за границу, увезя с собой и ребенка, которого страстно любит дядя Миша.

Недолго пробыл Михаил Николаевич в Василькове. Все время с тревогой и тоской следили за ним глаза девочки. Когда же, бывало, взоры их встречались и дядя Миша тихо, ласково и невыразимо печально улыбался Гале, к горлу ее подступал горячий комок и слезы неудержимо вырывались из глаз. Ясно представляет себе Галя и сейчас его лицо, голос, улыбку, и, как тогда, так и теперь, острая жалость сжимает ее сердце.

Но скоро горе, настоящее, непоправимое горе обрушилось на саму Галю, выбросив ее из, казалось бы, уже определившейся жизненной колеи.

Все шло так хорошо, до окончания гимназии оставалось всего полтора учебных года. Галины сочинения читались в классе, ее, как первую ученицу, ожидала золотая медаль, а там дальше – мечты о курсах, о чем-то безбрежно большом, захватывающем и манящем. И вдруг все точно вихрем смело.

Незадолго до Рождества Настасья Дмитриевна простудилась и прихворнула: стали побаливать руки и ноги. Когда же Галя вернулась домой на праздничные каникулы, она застала мать уже в постели с жесточайшими приступами острого ревматизма.

Тяжелое время настало для девушки. Она ухаживала за больной, вместе с тем выполняя все обязанности матери по дому и хозяйству. Толковая, расторопная, вся в мать в этом отношении, да и присмотревшаяся с детства к хозяйству, Галя быстро освоилась. В сомнительных случаях она справлялась у Настасьи Дмитриевны, просила ее совета и указаний. Таким образом, заведенный в доме порядок ничем не нарушался, и все шло как по маслу.

Пролетели рождественские праздники; Надя давно уже уехала, а о возвращении Гали в гимназию нельзя было еще и помышлять. Состояние Настасьи Дмитриевны все не улучшалось, и вдруг болезнь приняла опасный оборот с роковым исходом: ревматизм пал на сердце – и еще молодой, полной сил женщины не стало.

Смерть матери глубоко поразила девушку, лишив ее способности что-либо соображать, что-либо рассчитывать. Когда на другой день после похорон Марья Петровна деловым тоном заговорила с Галей о ее будущем, та точно с облаков свалилась – так далека она была в ту минуту от всех житейских забот и расчетов.

– Я хотела предложить тебе, Галя, если это, конечно, устраивает тебя, остаться у нас в доме вместо покойной матери. К делу ты присмотрелась, значит, если постараешься, сможешь справиться. Жалея тебя, я придумала такой выход, так как, если не мы, то куда же ты денешься? Ведь родных у тебя ни души. Обдумай, конечно, но я советовала бы тебе принять мое предложение, – с достоинством промолвила Таларова, глубоко уверенная в совершаемом ею благодеянии и ожидая от девушки горячей благодарности за свою доброту.

Но Галя, ошеломленная, молчала. Только теперь, выслушав Марью Петровну, она поняла всю сложность и безвыходность своего положения. А гимназия? А медаль? А курсы? Все радужное будущее дрогнуло, зашаталось и сейчас, с ее согласием, должно было безвозвратно рухнуть.

Тяжелая рука будничной жизни и борьбы за кусок насущного хлеба грузно налегла на хрупкие полудетские плечи. Однако в маленьком существе была сильная воля, недюжинный характер и здравый смысл – единственные друзья, единственная ее опора в это тяжелое время.

«Дядя Миша!» – бессознательно пронеслось в душе девочки, пронеслось и замерло, как бесплодный стон. «Если бы он был тут… Если бы знал…»

Но, увы, его не было. А написать, попросить – да и чего именно просить? Гале это и в голову не пришло. Впрочем, и додумайся она даже сделать это, ничего бы не вышло: незадолго перед тем Михаил Николаевич, уведомленный об окончательно расстроенном здоровье жены, поехал к ней за границу, и точного его местопребывания никто не знал.

И осталась Галя одна-одинешенька со своим горем, своими планами и надеждами. К счастью, она была не из тех, у которых в тяжелые минуты опускаются руки, не из тех, что беспомощно склоняют голову, лишь плача да жалуясь. Надо было примириться, встряхнуться, поменьше бередить себя мыслями о грустном настоящем и бодро смотреть вперед в надежде на более светлое и радостное будущее. Природная жизнерадостность характера пришла девушке на помощь.

Она написала Наде, написала кое-кому из подруг, прося присылать ей законченные тетради с письменными работами, классные заметки и записки. Скоро ее этажерка и стол оказались заваленными всевозможными рукописями, брошюрками и книгами. Галя строго по часам распределила время, посвящая день работе по дому и хозяйству, всяким штопкам и чинкам, раннее же утро и вечер всецело отдавая книгам.

Приходили письма от подруг – источник радости и горя: они несли весточку из дорогого мирка, воскрешали милые лица и вместе с тем бередили больное место, лишний раз подчеркивая, как хорошо все то, чего она, Галя, теперь безвозвратно лишена. Потом приезжала Надя; в устах живой, веселой, болтливой девушки еще ярче выплывали все мелочи школьного мирка, с его радостями, горестями, забавами, шалостями и шутками.

Беззаботно-веселая, добросердечная, но довольно поверхностная Надя, дойдя и до старших классов, не почувствовала ни малейшего влечения к наукам. Она осталась верна и высказанному ею еще до поездки на вступительный экзамен намерению вовсю шалить на переменках. В этом направлении она даже с лихвой выполнила намеченную ею программу: свои выходки девочка не ограничивала переменками, а проделывала их и среди уроков. Впечатлительная, увлекающаяся, но всегда ненадолго, она вечно обожала то подруг, то учителей, то классных дам. За последние же два года нежное сердечко ее учащеннее билось для некоторых знакомых и даже полузнакомых молодых людей.

Неизменно верной восприемницей всех ее восторгов, мечтаний и волнений была Галя, которой вытряхивались и сердечные дела, и гимназические похождения.

– Понимаешь, Галка, – вся искрясь весельем, повествовала она, – вот шикарную штучку теоремщику-то нашему, Лебедеву, устроили! И, как ты легко можешь догадаться, не без благосклонного участия вашей покорнейшей слуги, – взявшись руками за платье, присела Надя. – Ты ведь знаешь, как на него временами этакие письменно-работные пароксизмы[15] нападают, как зачастит – хоть из гимназии уходи. Вот одолели его на сей раз алгебраические припадки: два дня дышим, на третий – задачишка, что твоя перемежающаяся лихорадка. Сама понимаешь… Впрочем, ровно ничего ты в этом не смыслишь, – перебила себя рассказчица, – тебе ведь хоть пять работ в день давай, и то как с гуся вода, справишься. А я, как ввяжусь в это дело, так пропала. Влезешь – все равно что в топь болотную, без благодетельной руки помощи со шпаргалкой и не мечтай выбраться. Уж я, кажется, все предохранительные меры в ход пустила: и руки, и пальцы, и глаза, и зубы, чуть не нос, – все по очереди перевязывала, чтобы от работы отвертеться. Думаешь, помогло? Как же! Жди! Безвозвратно погибла!

Надя выразительно развела руками и продолжила: – Окаянный наш bel homme[16], что толкует про бином, изволите ли видеть, меня потом в одиночку работу писать заставил. А-а?! Недурно? И ведь возмутительно то, что он проделывает это все с сознанием своей полной безнаказанности. Терпели мы, терпели, наконец выскочили из терпения и решили положить предел подобному злостному произволу. Назначена, понимаешь ли, снова работа после большой перемены. Подожди ж, душечка! Как только звонок прозвонил, мы на сей раз просить себя не заставили и мигом нырнули в класс, прежде чем классюха[17] свой завтрак дожевать успела. Хлоп! – двери на ключ, а ключ через окошко на улицу, да, понимаешь ли, кому-то, видимо, прямо в голову угодил. Синяка, конечно, не видела – с третьего этажа не больно разглядишь, – но, по всей видимости, дело без легкого увечья не обошлось. Смотрим, господин какой-то злобно так воззрился горе[18], шапку снял и смотрит на наши окна, а сам голову почесывает, не то щупает, не то ищет чего-то там. Ну, уж нашел ли, нет ли, и что именно – того не знаю. Да, и Христос с ним, не в том дело! Да, так дальше: ключ, значит, тю-тю, а сами мы, что сил давай руками и ногами в коридорную дверь барабанить. Шу-ум! На всю гимназию! Синявка[19] прилетела, мечется, в дверь ломится, но та ни с места, а мы, якобы негодующие, оскорбленные, вопим во все горло: «Откройте! Откройте нас! Что за глупые шутки! Как не стыдно!» И вдруг, как бы спохватившись: «Ах, pardon[20], Анна Михайловна, это вы, а мы думали – ученицы. Представьте себе, нас кто-то запер и ни за что не хочет открыть, будьте добры, прикажите». Та в ответ: «Да тише же, ради Бога, тише! Нельзя так шуметь, в других классах уроки. Успокойтесь, я сейчас распоряжусь, потерпите минутку».

– Неужели поверила? – смеясь, осведомилась Галя.

– Ну да, поверила, да еще как! Первым делом принялась ветра в поле искать, – сиречь ключ и виновниц его исчезновения, а это, понимаешь, с таким же результатом могло бы затянуться и на полгода. Наконец додумались послать за слесарем. Пока до него добрались да он соблаговолил явить свои ясные очи, прошло ровнехонько сорок две минуты, ну, а оставшиеся до звонка восемь минуток мы посвятили пыланью благородным негодованием против лишивших нас свободы. Так в этот день «Бинома» стороной и пронесло. А урок в четверти был последним, значит, взятки с нас гладки, ничего не поделаешь.

Надя едва перевела дух и снова затараторила на больную тему:

– Господи, и кто ее, математику эту самую, только выдумал? И зачем она нужна? Положи руку на сердце и отвечай: все равно тебе или нет, равны ли между собой смежные углы? Ведь безразлично? Ведь не станешь ты не спать ночей и, заломив руки, с отчаянием думать:

«Боже мой, Боже! Неужели же нижний вертикальный угол не равен верхнему? А вдруг он, – о ужас! – больше?! А если меньше?!. Ты замрешь от ужаса, да? Ведь нет же! И я – нет, и мама – нет, и Леля, и Дуняша, и даже Осман – никто не дрогнет, потому что решительно всем от этого ни тепло, ни холодно. Или треугольники… Впрочем, это зло еще не велико, с ними у нас даже веселенький курьезец вышел, – расхохоталась Надя при одном воспоминании. – Ты, Галка, Катю Ломову помнишь?

– Помню.

– Ну, так она, надо тебе сказать, неравнодушна к Лебедеву, к Льву-то нашему Александровичу. Вот вызвал он ее к доске какие-то треугольники не то накладывать друг на друга, не то прикладывать. Катерина, как ни в чем не бывало, понадписывала «Л. Е. В.» на уголках обоих и начинает: «Наложим треугольник Л. Е. В. большое на треугольник л. е. в. маленькое» – и пошла-поехала. Всем смешно, а она ничего. Когда же дошла до четырехугольников, Катька еще букву А прикинула, и получился целый Лева… Ну, и Бог с ним, с Левой, все это вздор, – замахав руками, снова оборвала свой рассказ Надя, – самая суть начинается теперь. Наставь ушки на макушку и внимай, слушай и не дохни. Ты Олю Телегину не забыла, надеюсь? – в виде вступления осведомилась девушка. – Такая хорошенькая шатенка?

– С двумя косами? – спросила Галя.

– Она самая, – подтвердила болтушка. – Так вот, у этой самой Оли есть и брат, кадет, и кузен, оба в одном и том же корпусе учатся, а по воскресеньям к Телегиным в отпуск ходят. Там бывала и я. Вдруг, понимаешь ли, того… ну, одним словом, я и Ване Телегину, и Пете Дмитриеву, обоим понравилась, но Ване больше. Такой себе, понимаешь, шатенчик, глаза тоже шатеновые, веселый, ловкий, а танцует – как Аполлон…

– Ты твердо убеждена, что Аполлон танцевал, да притом хорошо? – вопросом перебила ее Галя.

– А кто его знает! Надо полагать, что не газеты ж он читал! Отплясывал, вероятно, со своими музами там на Олимпе.

– Ты хочешь сказать, на Парнасе? – поправила Галя.

– Ну, на Парнасе, пусть, отстань только и не перебивай. Да, так танцевал, говорю, божественно, – с того же места, где остановилась, продолжала Надя. – Сам стройный, волосы вьющиеся, поэтические и усики такие малюсенькие. Идут ему! То есть, в сущности, они еще пока не совсем пришли, так, приблизительно, на полдороге, но когда окончательно придут… Воображаю, что это будет! Петя – тот похуже, но зато у него на погонах нашивки, это значит, кадет из первосортных. На Пасху, понимаешь ли, ежегодно устраивается корпусный праздник и бал. Ах, этот бал! Я забыть его не могу. Танцева-а-ала я а-ах! До сих пор постичь не могу, каким чудом подметки уцелели. Танцую все с Ваней, все с Ваней. Петя ходит мрачный, как погреб, и зловеще на нас поглядывает. Наконец перед самой мазуркой разлетается ко мне: «Позвольте вас просить». – «Мерси, танцую». – «А с кем, смею спросить?» – «С месье Телегиным». – «Ах, опять с ним! Прекрасно-с! Как вам будет угодно. Прощайте ж, Надежда Петровна, будьте счастливы и не поминайте лихом. Прощайте навсегда».

Надя округлила глаза и галопом понеслась дальше:

– Я, понимаешь ли, и рта разинуть не успела, чтобы спросить или сказать ему что-нибудь, как он уж умчался. Веришь ли, это была такая прелесть, такой восторг, что я даже и передать не сумею! – при одном приятном воспоминании захлебнулась она. – Никогда, никогда в жизни еще ничего такого со мной не случалось. Можешь себе представить: он прямешенько отправился в лазарет и там отравился. Ну разве не прелесть? Сама скажи!

– Какой ужас! – почти одновременно с восхищенным возгласом Нади сорвалось с уст Гали; но, увлеченная собственным повествованием, девушка, видимо, не расслышала замечания подруги.

– А потом, представь себе, явился в зал весь бледный, выражение лица такое томное, и – веришь ли? – танцевать стал! Вот геройство! Разве нет? Ты подумай, как он страдал при этом, только закружился в вальсе и вдруг…

– Господи, неужели тут же и умер? – со страхом и состраданием осведомилась Галя.

– Умер? Кто, Петя? Вздор какой! И не подумал! Что это тебе в голову пришло хоронить его?

– Как, что в голову пришло? Ты же говоришь, он отравился, – не поняла Галя.

– Да он и отравился, только не совсем. Побежал это он с отчаяния, понимаешь ли, в лазарет – и хвать, пока фельдшера не было, бутылочку с атропином[21], что кадетам иногда в глаза пускают. А атропин-то этот – яд страшенный. Петя, недолго думая, хлоп все до дна! Но, оказалось, он впопыхах вместо атропина рвотных капель глотнул, да весь пузырек сразу. Сперва будто и ничего. Вот он и решил, пока силы его не покинули, пойти в зал, взором проститься со мной и умереть у моих ног… Разве не поэтично? Но как только завальсировал, капли начали действовать. Тут он, понятно, со всех ног вон из зала. Вот когда я испугалась! Господи, думаю, умирать побежал… И ведь все я, все из-за меня! Жалко мне его! Так жалко, что, кажется, на всем земном шаре нет второго такого милого-премилого человека. Боже, думаю, пусть только не умирает, пусть придет, а я весь вечер с ним танцевать буду, ни шагу ни с кем другим не сделаю, ни слова никому не скажу! И вдруг смотрю – идет! О, счастье! Я так и побежала ему навстречу. Только танцевать много не пришлось – все больше сидели, даже говорили мало. Да и беседа была с большими перерывами: побледнеет, бедненький, а сам все-таки на меня смотрит. Затем вдруг: «Рardon» – едва выговорит и исчезнет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4