Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девичьи судьбы - Галя

ModernLib.Net / Вера Новицкая / Галя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вера Новицкая
Жанр:
Серия: Девичьи судьбы

 

 


Вера Сергеевна Новицкая

Галя


Глава I

Радостное известие

– Ну-с, вот мой младенец и в полном параде – спеленат, как следует, лучше и не нужно. Теперь в кипяток, и кипи себе, миленький мой, на доброе здоровье!

Говоря это, маленькая черноволосая девушка, одетая в розовый холстинковый[1] передник, окутывавший кругом ее тоненькую фигурку, с засученными до локтя рукавами, ловкими смуглыми ручками быстро обматывала что-то, на первый взгляд действительно напоминавшее собой спеленатого ребенка. Вытянув на столе это нечто во всю длину, девушка выравнивала его с боков, приговаривая:

– Сейчас, сейчас, миленький, погоди, закипит ванночка, вот и бухнемся прямо в нее.

– Да кипит уж, ключом кипит ванна-то ваша, что твой паровик, пары распускает. Милости просим, пожалуйте! С легким паром имеем честь поздравить ваше поросятское сиятельство, – осклабившись, вторит тону девушки круглая, добродушная, еще молодая кухарка.

Розовая фигурка быстро направляется к плите и, нагнувшись над длинной жестяной посудиной, в каких обычно варят рыбу, усиленно нюхает клокочущую в ней жидкость.

– А всего ли мы положили, Катеринушка? Совсем уксус не чувствуется. Ты точно помнишь, что налила? Вдруг забыла?

Пушистая черная головка, как венком обвитая густыми вьющимися волосами, поднимается от плиты. Смуглое, розовое, больше обычного разрумянившееся от кухонного жара личико с громадными влажными, словно мокрые вишни, глазами, с маленьким прямым носом, пунцовым ртом и темной родинкой над верхней губой вопрошающе поворачивается в сторону женщины.

– Да налила, барышня, ей же Богу, налила. Цельных три ложки! Будьте спокойны, не подгажу, чай не впервой. Всего в плепорцию. То за перечным духом кисли-то уксусной не разнюхать, – уверяет кухарка.

Беленькие ноздри снова усиленно работают над кастрюлей. Темная головка с сомнением покачивается несколько раз из стороны в сторону.

– Не верь ноздрям, не верь ушам, а верь языку. Ну-ка, Катеринушка, давай ложку, да попробуем. Что-то уксусу твоего я, хоть зарежь, никак не разнюхаю.

Кухарка, поджав губы, подает ложку.

– Твоя правда. Есть. И вку-у-сно же будет! А-а-ах! – попробовав, успокаивается наконец девушка. – Ну-с, младенец мой прекрасный, баюшки-баю, – с этими словами она хватает со стола и бережно опускает в кипящую воду приготовленный ранее сверток.

– Вишь, ведь какая сумнительная наша барышня, до всего ей надобно самой дойти, своими рукам все сделать, – укоряет кухарка.

– Ну, не ворчи, не ворчи, Катеринушка: знаешь ведь, лучше пять раз попробовать, чем один раз испортить. И в будний-то день неприятно, а уж чтобы на Пасху не удалась руляда[2] эта самая, которую у нас все так страшно любят, – только этого не хватало!

– Да уж, нажевала бы вам барыня голову-то, коли бы не потрафили, это точно, – согласилась женщина.

– Ну, головы моей, авось, не разжевала бы – твердая! – улыбнулась девушка. – А самой неприятно: взялась, так гляди, разиня недобросовестная.

– Это вы, что ль, недобросовестная?! Самое слово подходящее! Кабы побольше было таких бессовестных, так на земле бы уже царствие небесное настало… – философствовала кухарка, старательно обмывая в лоханке большой аппетитный окорок; два других, дожидаясь очереди, лежали на придвинутой к столу табуретке.

Женщина собиралась далее развивать свою мысль, но рассуждения ее были прерваны каким-то шумом и возней за кухонной дверью, ведущей в коридор и жилые комнаты. Кто-то надавливал на дверную ручку, в то же время отстраняя и уговаривая своего незримого спутника, видимо, тоже стремившегося проникнуть следом. Шла упорная борьба.

В ее разгар дверь слегка приотворилась, и оттуда показалась голова горничной Дуни – одной из борющихся сторон. Но победа оказалась не за ней. В ту же секунду что-то большое с силой ринулось в образовавшееся узкое отверстие, и девушка не успела опомниться, как почти въехала в кухню верхом на спине счастливого победителя – громадного мохнатого сенбернара.

– Ловко, Дуняшка! Лихо прискакала, что твой жандарм! – захохотала кухарка над опешившей от неожиданности горничной.

Между тем собака, довольная тем, что добилась настойчиво преследуемой ею цели, с радостно поджатыми ушами и умиленной физиономией чуть ли не вскачь через всю громадную кухню кинулась к фигурке в розовом переднике. Но неотразимо пахнущие окорока заставили ее, круто свернув с прямого пути следования, сделать минутную стоянку у соблазнительной табуретки. Голова собаки слегка приподнялась, и темные ноздри быстро-быстро задвигались, вдыхая дивный аромат. Однако длилось это лишь мгновение: весь охваченный радостью встречи, которой он так настойчиво искал, сенбернар бросился прямо к девушке.

– Только тебя здесь не хватало! Ты зачем пришел, Осман, а? Нельзя сюда, понимаешь? Нельзя! – ласковым укором встретила его девушка.

При хорошо знакомом слове «нельзя» умное животное виновато поджало было уши и заискивающе стало заглядывать в глаза своей собеседнице. Но голос ее был совсем не строгий, лицо улыбалось. И Осман, поняв, что бояться тут совершенно нечего, отбросив покаянный вид, восторженно завилял хвостом, положил свои громадные лапищи на тоненькие плечи девушки, и в одну секунду его проворный розовый язык пробежал по левой щеке, уху и шее приятельницы.

– Тише, тише, сумасшедший! Ведь ты меня на плиту опрокинешь, – слегка отбивалась девушка. – Ну что, рад? Рад! Рад!.. Вижу, что рад!.. – обратилась она к собаке, беря двумя руками ее мохнатую голову. – И я рада, очень-очень рада тебя видеть, только все же лучше бы ты убрался отсюда, право, миленький. Пахнет вкусно? И правда, хорошо пахнет.

Собака, все еще держа лапы на ее плечах, повела носом в сторону закипающей руляды.

– Вкусно, очень? – поддразнивала девушка приятеля. – А кушать нельзя. Нет, нет, напрасно ты думаешь, – разочаровала она собаку, в радостном ожидании мгновенно поднявшую уши при слове «кушать». – Нельзя! Сколько ни смотри – нельзя! Хоть ты и очень милый, да, милый, – повторила девушка.

Звук еще одного хорошо знакомого слова вызвал новые движения и игры физиономии животного.

– Ну и пусти, лапы снимай. Ну же, пусти, Османушка! – сбросила наконец девушка тяжеловесные объятия своего друга. – А руляда уже закипела, – посмотрев, объявила она. – Теперь восемь часов, значит, ровно в одиннадцать я приду ее вынимать. Только без меня, Катеринушка, не трогай, я сама должна посмотреть.

– Да уж сама, сама, известно, все сама. Как же иначе? Не трону, не бойтесь, – добродушно посмеивается кухарка. – Ну, а мне-то, как окорока обмою да мочить положу, тады что делать?

– Тогда творог для пасхи[3] через решето протри да на ледник[4] вынеси, чтобы завтра с ним никакой возни не было. Еще яички чисто-начисто с содой перемой, чтобы и на это завтра времени не тратить, а только взять да покрасить. Запомнишь? А я пока пойду: хочется сегодня еще хоть немного поработать, ведь на праздниках мне и дохнуть некогда будет, закручусь совсем по дому.

– Да уж ваша жисть – хуже нашей. Лба перекрестить, прости Господи, вам не дадут. Взять хотя бы сегодня: этакий день, такая служба, а вам и в церкву-то не вырваться. Ну добро наша сестра, стой да пекись у плиты, коли больше ничему не образована. А вы-то барышня ученая, а день-деньской как в ступке толчетесь: с кухни в кладовку, с кладовки в погреб, либо на машинке своей швейной стукаете да за полночь крючком сучите, – тоже жисть называется! Да еще не потрафишь – да ворчат, да куражутся…

– Ну пошла-поехала меня оплакивать! Я не плачу, так она за меня! Небось, и в церкви побываю, и лоб перекрещу, и к Плащанице приложусь. Не завтра, конечно – завтра и думать нечего, – а в субботу утром: поеду в город за покупками, вот и заверну. Ну, а теперь побегу. Да, чтобы не забыть, вот этот окорок, что вариться будет, ты, Катеринушка, завтра, как только встанешь, сейчас же из воды вынь, а то перемокнет, а те два, которые в тесте запекать хотим, пускай себе еще полежат, насчет их я уж завтра распоряжусь. Ну, Османчик, пойдем. Пойдем, мой милый старик! Тише же, тише, не скачи так! Ведь ты особа почтенных лет, а все себя как ребенок ведешь. А это, братец мой, уж совсем невежливо, кто же прямо в лицо чихает? Извинись, скорее извинись! Так! Хорошо! – одобрила девушка, когда собака в знак извинения энергично лизнула ее руку. – А теперь пойдем.

Миновав длинный коридор, девушка в сопровождении своего четвероногого приятеля вошла в столовую. Она внимательно, опытным хозяйским глазом оглядела здесь каждый уголок; так же подробно были освидетельствованы и остальные комнаты.

– Слава Богу, кажется, все в порядке. Молодец, Дуняша, точно все выполнила. Да, только вот еще лампадки осмотреть, все ли налиты. Надя непременно, как всегда, довезет с Двенадцати Евангелий[5] горящую свечку и сама затеплит ею лампадку.

Подставив стул, девушка ловко вскочила на него и, убедившись, что лампадка не заправлена, держа ее в руке, легко и бесшумно спрыгнула обратно на пол.

– Конечно, забыла!

Постепенно лампадки перед всеми образами были налиты и, совершенно готовые, ожидали светлого предпраздничного огонька, который озарит темные лики старинных икон.

– Ну, теперь-то уж совсем все! Можно и за Тургенева приняться да кое-что подзубрить, пока наши из церкви вернутся. Служба сегодня ведь длинная, едва ли рань ше половины десятого кончится. Так пойдем, Османушка, ко мне. Хочешь? Ну ладно, вижу, вижу, что хочешь, только хвостом так не размахивай, а то опять что-нибудь с этажерки сбросишь.

Продолжая беседу со своим хотя и бессловесным спутником, но, видимо, прекрасно понимавшим почти каждое слово, малейшую интонацию ее голоса, девушка поднялась по деревянной лестнице в мезонин[6], где помещалась ее комната.

Небольшая, очень просто, даже скудно меблированная, она казалась бы пустой, если бы не обилие цветочных вазонов с неприхотливыми, но большими, сплошь покрытыми зеленью кустами и деревьями. Здесь виднелись пышно разросшиеся китайские розы, гигантские герани и бархатистые пеларгонии, раскидистый широкопалый филодендрон со змеящимися воздушными корнями, скромненькие, едва заметные, но наполняющие всю комнату дивным ароматом белоснежные звездочки горшечного жасмина и, наконец, гордость, питомцы и друзья самого раннего детства хозяйки этой горенки – два великолепных, стройных и высоких темнолистых фикуса.

Светло-розовые дешевенькие ситцевые занавески в цветочек, такой же, грациозно задрапированный поверх некрашеного дерева туалетный столик. Сверкающее блестящей поверхностью небольшое зеркало, словно подсматривающее из-за спущенных по его бокам розовых полотнищ, с отраженными в нем цветами. Два креслица в таких же накинутых на них чехлах, чистенькая, застланная розовым пикейным одеялом кровать, стоячая этажерка и маленький стол, преобразованный в письменный, доканчивали несложное убранство этой комнатки. Тем не менее, светлая и приветливая, она, казалось, улыбалась навстречу всякому входящему, обдавая его своим розоватым светом, юная и жизнерадостная, как обитающая в ней черноглазая девушка. Изобилие разнородных букетиков всюду, куда только можно было их уместить, приятно ласкало глаз: здесь были незатейливые барвинки, лесные фиалки и красавцы нарциссы, все первенцы светло-зеленой, кокетливой весны, на этот раз ранее обычного раскинувшей свои пестрые ковры.

Войдя в комнату, Осман грузно улегся на полу, примостив мохнатую голову на вытянутые, словно обутые в белые чулки, передние лапы, девушка же села у письменного стола. Выдвинув средний его ящик, она достала оттуда толстую тетрадь, мелко исписанную красивым разборчивым почерком, и учебник русской словесности Саводника[7].

– Боже, подумать только, что я еще на Тургеневе сижу, когда гимназистки уже весь курс окончили и повторить успели. Надя говорит, что «Дворянское гнездо» после Рождества проходили, а я вот только-только в апреле доучиваю его. Одна надежда на лето. Ах, если бы хоть чуточку больше времени!..

И девушка вся погрузилась в работу: то внимательно читала и перечитывала важнейшие места, то делала какие-то пометки в кожаной тетради.

Не более сорока минут прозанималась девушка, когда торопливые шаги по лестнице и быстро распахнувшаяся дверь горенки заставили ее оторваться от книги.

– Что, Дуняша, неужели наши уже из церкви возвратились? – поспешно повернулась она в сторону вошедшей горничной.

– Что вы, барышня, откуда им взяться-то в такую рань! Тут дело другое: нарочный[8] телеграмму с городу принес, так вы извольте перво-наперво расписаться, а опосля того человеку за доставку требуется уплатить. Сорок, что ли, копеек, он сказал, – и горничная подала сложенный по установленному образцу телеграфный бланк.

– Получай обратно, готово. А вот полтинник, рассчитайся сама с человеком, а я еще позанимаюсь немножко, – вручая горничной квитанцию и деньги, промолвила девушка.

Она было снова прилежно склонилась над книгой, но, выбитая из колеи полученной депешей, нет-нет да невольно мысленно к ней возвращалась.

– Интересно все-таки, кто телеграфирует? В чем дело? Вдруг что-нибудь очень срочное и нужно сию же минуту ответить или распорядиться? Не вскрыть ли? Прошлый раз, когда телеграфировала Леля о своем приезде, я не вскрыла – и получила за это от Марьи Петровны хорошую нахлобучку. Распечатаешь, да невпопад, опять выбранят… Пожалуй, все-таки лучше прочесть. Коли там секрет какой или почему-либо неудачно поспешу да людей рассержу – ну, извинюсь. Да какие там в телеграммах секреты? Ну, была не была!..

Поперечная зак лейка разорвалась под тонким пальчиком, и большие черные глаза с интересом устремились на развернутую бумагу. Вдруг они радостно засветились. Горячий румянец возбуждения залил смуглые щечки, и губы, помимо воли, расплылись в счастливую улыбку, обнаружив ряд молочно-белых, миндалевидных зубов. «Еду к вам на несколько дней. Михаил Таларов» – эти строки и озарили радостью молодое заалевшее личико.

– Дядя Миша едет! Господи, какое счастье! Миленький, родненький, дорогой, славный мой дядя Миша! – громко воскликнула девушка.

Она бессознательно прижимала к груди грязно-белый листок бумаги.

– Хорошо, что я вскрыла! Если даже бранить будут, пускай, теперь все пустяки! Я ни слушать, ни к сердцу принимать не стану. Дядечка, миленький! – снова, чуть не прыгая, громко, на всю комнату произнесла девушка.

Через секунду она принялась рассуждать вслух:

– Да, приедет, все это прекрасно, но когда?… Не пишет… Ничего не сказано… Значит, выехал, уже в дороге, и сегодня ночным… – От радости она не договорила своей мысли. – В таком случае надо сию же минуту приготовить ему комнату, ту, кожаную, которую он так любит. Бегом! Бежим, Османушка, живенько!

Нечего потягиваться, поднимайся! Дядя Миша едет, понимаешь? Дядя Миша! Ах ты дурень, ровно ничего не смыслишь. Не притворяйся, пожалуйста, и головой из стороны в сторону не верти; хоть вообще-то ты у меня, кажется, все решительно понимаешь, но на сей раз ни-ни, ничегошеньки не соображаешь. Ну, бегом!

И девушка в сопровождении своего верного адъютанта, перепрыгивая через две-три ступеньки, не боясь нарушить ничьего покоя в пустом доме, с шумом и грохотом понеслась вниз по лестнице.

Через какой-нибудь час «кожаная» комната, бывший кабинет покойного Таларова, хозяина дома и старшего брата ожидаемого ныне гостя, оказалась неузнаваемой. Каждая вещь переставлялась по нескольку раз, пока не попадала на то именно место, на котором, как помнилось девушке, она стояла в те далекие блаженные времена, когда «дядя Миша» был не гостем, а постоянным, непременным членом этого дома.

– Теперь живенько притащить из столовой качалку и поставить вот сюда, в этот угол. В ней дядя Миша всегда читает, а после обеда и ужина курит. Пожалуй, Марья Петровна наворчит, сердиться будет?… – берет девушку минутное раздумье. – Ну и пусть ворчит: раз дяде Мише нужно, значит, нужно.

Через минуту она уже поставила качалку.

– Так, сюда ее! Как уютно стало! Что бы еще?… Ах ты Господи, вот безголовая! Ведь так забыть! Ну, совсем из памяти вон: а часы-то с кукушкой, его любимые! Нету в стенке гвоздя? И не надо, сейчас вобью!

Ожесточенный стук молотка тотчас же огласил весь дом. Крюк упорно не желал влезать, куда ему полагалось, но наконец убедившись, вероятно, что с этой маленькой, но настойчивой ручкой долго не поспоришь, счел за лучшее покориться. Со всеми предосторожностями часы были сняты с занимаемого ими прежде в маленькой гостиной места и водворены на новоселье. Еще через минуту в комнате раздалось несчетное число кукований.


– А я таки в целости довезла свой огонек, хоть ветер предательски этак и дул, но я свою свечку уберегла! Мамина та сразу – хлоп! – и потухла, Леля свою благоразумно в церкви еще потушила, а моя – вот она! Теперь лампадки зажигать. Ба-а! Это что за столпотворение?

Все это, оглянувшись, проговорила вбежавшая в комнату среднего роста толстенькая блондиночка. В шляпе, с зажженной восковой свечкой в руке, она, как была, остановилась у дверей «кожаной» комнаты, вопросительным жестом указывая на целую компанию кресел, столиков и стульев, изгнанных оттуда за ненадобностью и теперь беспорядочно загромождавших вход в нее.

– Что это, Галя? Что за возня, что за разгром такой? – почти одновременно с возгласом девушки раздался раздраженный, недовольный голос полной пожилой шатенки, в сопровождении худенькой, но очень похожей на нее девушки, следом за толстушкой вошедшей в комнату.

Галя вздрогнула от неожиданности: за стуком молотка и кукованьем кукушки она не расслышала ни шума подъехавшего экипажа, ни шагов вошедших.

– Три, четыре, пять шесть… – на минуту повернув голову в сторону прибывших, снова продолжала считать девушка.

– Галя, с тобой говорят! – еще раздражительнее повторила дама: – Растолкуй же, что все это значит?

– Сейчас, сейчас, – замахала рукой, стоящая на стуле, тоненькая фигурка: – Семь, восемь, девять… и еще сорок семь минут. Готово!

Галя подтянула гири и спрыгнула на пол.

– Да объяснишь ты мне все толком наконец или нет! – волновалась дама.

– Дядя Миша… то есть Михаил Николаевич, приезжает, так я поторопилась поскорее все приготовить.

– Дядя Миша?… Вот прелесть! – радостно хлопнула в ладоши толстушка.

– Да не кричи ты, ради Бога, над ухом и не шуми так, Надя! Перебиваешь, и я ничего не могу сообразить. Мишель? Михаил Николаевич приезжает? С чего это ты выдумала?

– Телеграмма пришла. Я, уж извините, Марья Петровна, вскрыла: прошлый раз вы были недовольны, что я своевременно не распорядилась к приезду Лели, так я распечатала теперь, чтобы в случае чего…

Но дама больше не слушала Галиных объяснений; ее лицо покраснело от волнения.

– Покорно благодарю! Только его и не хватало! По обыкновению, кстати. Перед самыми, видите ли, праздниками! – негодующе обратилась она к старшей дочери, худощавой девушке.

– Да уж, нечего сказать, хороший подарок к празднику, – недовольно буркнула та. – Господи, как мне не везет! Только, казалось, все так чудно складывалось, и вдруг нате: милейший дядюшка все праздники испортил! – сердито, чуть не плача, вторила матери Леля.

– Что ж это, он сегодня, что ли, приезжает? Значит, ночным. Там как сказано? Покажи телеграмму, – обратилась Марья Петровна к Гале.

– Тут ничего определенного не написано, – пояснила та.

– Еще лучше! Прелестно! – прочитав депешу, иронически продолжала хозяйка дома. – Узнаю его: бестолков и безалаберен по-прежнему. «Еду»! Хорошо сказано! Ждите, мол, великого счастья, – все больше раздражалась она. – Но все-таки я не понимаю, из-за чего ты весь дом вверх дном перевернула?

Ища выхода кипящей в ней злобе к отсутствующему, Марья Петровна постаралась сорвать ее на Гале:

– Ну, едет себе, и прекрасно: кровать внести, и делу конец, а содом-то весь из-за чего? И молотки, и топоры, и стуки, и невесть что. К чему этот диван сюда перетащили? А качалка? Всегда стояла в столовой, там, значит, и стоять должна. Как ты смеешь сама без спроса распоряжаться?

– Но Михаил Николаевич так любит эту качалку, всегда читает в ней после обеда…

– Мало ли кто что любит. А я вот люблю и требую, чтобы она стояла на месте.

– Но ведь, когда пасхальный стол раздвинут, ее все равно вынести придется, – твердым тоном настаивала Галя.

Но Марья Петровна уже остановила свой придирчивый взор на кукушке.

– Этого еще не хватало! Часы перетаскивать, чтобы их испортить! Я положительно не понимаю, как ты смеешь так самовольничать. Сейчас же возьми и повесь обратно!

– Это невозможно, Марья Петровна, я вырвала оттуда крюк и на него же перевесила часы сюда, – без малейшей робости снова запротестовала девушка.

– Ну, так чтобы завтра утром было сделано! – строго заметила Марья Петровна.

Галя не произнесла ни звука в ответ, но в ее словно застывших черных глазах, в сжатых губах и в крошечной, едва уловимой морщинке, появившейся между темных бровей, во всей полудетской маленькой фигурке девушки для наблюдательного глаза был виден безмолвный, но решительный протест; и внешний вид ее не обманывал.

«Пусть, пусть сердится, пусть говорит: и диван, и качалка, и кукушка – все останется на месте. Раз дядя Миша их любит, они у него и будут» – упорно твердила про себя Галя.

– Однако, что же это я? – спохватилась Таларова, пристально вглядываясь в стрелки злополучных часов с кукушкой. – Уже без десяти десять, а поезд приходит, кажется, в три четверти двенадцатого. Как-никак, нужно же его встретить, милейшего beau-frere’a[9], а то неловко. Значит, только-только хватит времени напиться чаю, закусить, и опять в дорогу. Как это все неприятно! А я-то мечтала хорошенько отдохнуть. Так идем скорее к столу. Что же, Галя, будет сегодня наконец самовар или нет!

«Дорога», предвкушение которой так раздражало Марью Петровну, была, в сущности, не дорогой, а приятной прогулкой по гладко накатанному широкому шоссе, отделявшему ее имение Васильково всего какими-нибудь тремя верстами от города и лишь двумя с половиной от вокзала. Суть здесь, конечно, была не в продолжительности и трудности пути и даже не в утомлении, на которое она жаловалась, а в том, что совершать этот переезд приходилось ради несимпатичного и нежеланного гостя.

Отношения Таларовой к брату мужа никогда не отличались теплотой и сердечностью. В душе она всегда недолюбливала его. Искренний, порой слишком, по ее мнению, прямой и честный, открыто выражающий свои симпатии и антипатии, ровный в обращении со слабым и сильным, богатым и бедным, он постоянно приводил невестку в негодование своими «бестактностями» и «дикими выходками», как она выражалась. Однако, присутствие старшего Таларова, его нежная, чисто родительская любовь к Мише, ребенком оставшемуся на его попечении, общность интересов, вытекающих из совместной жизни, – все это сглаживало и внешне делало их взаимные отношения вполне корректными. Но со смертью Петра Николаевича, с исчезновением, так сказать, скрепляющего цемента, обоюдная антипатия стала проявляться ярче.

Если Марья Петровна не любила Михаила Таларова за его излишнюю прямоту и откровенность, то он, в свою очередь, не прощал невестке того, что считал чопорностью, сухостью и эгоизмом с ее стороны. Своего племянника, Виктора, теперь уже студента, и старшую его сестру Лелю, характером чрезвычайно напоминавших мать, дядя Миша тоже не жаловал; только самая младшая девочка, белокурая толстушка Надя – живой портрет отца – пользовалась его искренней любовью. Отсюда понятно, почему такие разнородные возгласы и впечатления вызвало известие о его прибытии.

Но был в доме еще человек – не сестра, не племянница и даже вовсе не родственница, – который с лихорадочным нетерпением, с искренней радостью ждал приезда «дяди Миши». Это была Галя.

«Дядя Миша» – с этими двумя короткими словами было связано в воспоминаниях девушки все самое радостное, самое светлое и крупное в ее сереньком детстве.

«Дядя Миша»… Ярким лучом врывался он в ее маленькую жизнь, надолго оставляя позади себя светлый длинный след. Это был ее покровитель, заступник, добрый гений ее детских лет с того самого дня, как она впервые перешагнула порог Васильковского дома.

Давно уже не видела его Галя – почти два года – и именно за это время обрушились на нее все крупные беды. Все это время особенно часто болит и сжимается ее сердце; настойчиво просит оно ласки, тепла, участия, просит заглянуть в его глубину, обогреть и приголубить его. Одинокое юное сердечко!

Мудрено ли, что так чутко прислушивается Галя к малейшему отдаленному стуку, что ежеминутно ее глаза поднимаются к циферблату часов, что уже раз двадцать побывала она на крыльце, напряженно вглядываясь и вслушиваясь в ночную темноту.

Вот, вот, наконец!.. Стук колес, ближе, ближе… Остановились. Галя уже там, рядом с ней Надя.

– Дядечка, дядя, ты тут? Здравствуй! – звучит веселый голос Нади.

Но Галя молчит. В присутствии Марьи Петровны она не смеет приветствовать дорогого гостя так, как ей того хотелось бы, да и не смогла бы: слишком большое волнение сжимает ей горло.

– Не приехал, – раздается недовольный краткий возглас Таларовой.

«Как? Не приехал? Что ж это?» – думает Галя, и сердце ее сразу падает.

– Ну, значит, завтра! Что ж, подождем, – не унывает Надя.

«Правда, ведь он завтра может приехать», – словно вновь воскресает Галя от этой простой, почему-то самой ей не пришедшей в голову мысли.

«Завтра… Пожалуй, и лучше. По крайней мере, успею все-все приготовить к приезду, все-все припомню и раздобуду», – уже лежа на кровати в своей розовой светелочке, рассуждает девушка.

Темно и поздно, но сон бежит от Гали: милые, далекие картинки встают одна за другой в ее памяти.

Глава II

Картинки прошлого

Не всегда Галя жила в Василькове. Совсем ясно она помнит на краю села обширный деревянный дом с синей вывеской и надписью: «Дубровинское народное училище». Там ее отец, худощавый темно-русый человек, с тихим голосом, впалой грудью и большими блестящими глазами, был учителем. Помнит девушка их две большие, чистые, веселые комнаты с множеством цветочных горшков; вечно хлопочущую, день-деньской работающую мать, смуглую и черноглазую, еще молодую красивую женщину. Благодаря ее проворству, изумительной способности ко всему, уменью и стряпать, и шить, кое в чем помочь мужу в школе, присмотреть за садиком и большим огородом, в доме никогда не чувствовалось недостатка, невзирая на более чем скудное жалованье, получаемое отцом. Женщина умудрялась даже в пределах возможного побаловать и принарядить свою единственную ненаглядную дочурку, Галю, порадовать лакомым блюдом и ее, и слабого здоровьем, вечно кашляющего мужа.

Кое-чему учившаяся в свое время, она когда-то мечтала сдать экзамен на звание учительницы начальных классов, но замужество, хлопоты по дому, хозяйству и возня с маленьким ребенком скоро заставили ее отказаться от этой мысли.

Помнит Галя широкий двор, на котором гурьба ребятишек-школьников играла зимой в снежки, а весной в городки и бабки, где затевалась такая веселая возня, что ее, глядящую из окна, разбирала зависть.

Наконец настало время, когда и Галя присоединилась к ребятишкам: вместе с ними она села на школьные скамейки, с ними же резвилась по утрам, до начала занятий, и в перерывах между уроками. Хорошее время, привольное, беззаботное! Но недолго тянулось оно: всего одну зиму поучилась девочка под руководством отца. После Рождества он разнемогся, а с наступлением весны слег, чтобы более не вставать.

Настасья Дмитриевна осталась вдовой, с восьмилетней дочуркой на руках, без всяких определенных средств существования. Тяжело приходилось бедной женщине: дом, обстановка, сад и огород – все, что составляло их кров и хлеб, перешло к новому учителю, у нее же кроме кое-какого белья, платья, домашней утвари да двух коров ничего не осталось. Но животные тоже требовали пищи, и пришлось расстаться с ними, чтобы на вырученные деньги кое-как просуществовать до поры до времени.

Крепко призадумалась женщина: долгая трудовая жизнь лежала впереди, но не труд пугал эту работницу, а мысль о том, где его можно найти – с ребенком-то на руках.

Кое-как перебилась она лето, доедая свои последние крохи, когда до нее дошло известие, что в Василькове требуется честная, знающая свое дело экономка.

Сам Таларов, бывший земский начальник, к тому времени уже умер. Семья состояла из его вдовы, Марьи Петровны, особы средних лет; сына Виктора – любимца матери, некрасивого, капризного, ленивого и избалованного гимназиста лет четырнадцати; дочери Лели – хорошенькой высокой шатенки тринадцати лет; ее младшей сестры – десятилетней толстушки Нади, веселой и добродушной, да брата и душеприказчика покойного хозяина – Михаила Николаевича, молодого человека лет двадцати четырех, жившего, как и вся семья, безвыездно в Василькове и помогавшего Марье Петровне в ведении дел.

Выбора у Настасьи Дмитриевны не оставалось; надо было с радостью, как за единственный исход, ухватиться за это место, тем более, что хотя работы, видимо, предстояло много, но жалованье давали приличное и соглашались взять вместе с ребенком. Пришлось проститься со свободой, со своим, хоть маленьким, но собственным углом и из самостоятельной хозяйки перейти на положение почти прислуги. Нелегко далась эта перемена бедной женщине.

Не сразу уложилась в новые, тесные рамки и выросшая на просторе, привыкшая свободно выражать свои впечатления и вкусы самолюбивая, независимая по характеру Галя. Сначала девочка резко протестовала, отстаивая свое детское равноправие, говоря прямо и открыто все, что возмущало или сердило ее, восхищало и радовало. Но жизнь шла своим чередом: постепенно умная, чуткая девочка сумела найти в ней настоящее место, примириться с ним и не так уже болезненно ощущать шероховатости своего положения.

Первый же день водворения Гали на новое место ознаменовался шумным событием.

Обежав и осмотрев всё, интересовавшее ее в доме и на дворе, девочка забралась в прилегавший к веранде большой сад. Она успела уже исследовать значительную его часть, как вдруг остановилась на углу одной аллеи, заинтересованная происходящим там.

Около старой раскидистой яблони, обильно увешанной красневшими на ней громадными плодами, возился худощавый гимназист лет четырнадцати. Облюбовав два особенно крупных и соблазнительных яблока, манивших его со значительной высоты, мальчик прибегал к различным ухищрениям, чтобы сбить их. Одним из приемов, притом крайне неудачным, было бросание на дерево форменной гимназической фуражки. Как и следовало ожидать, не оправдав возложенных на него надежд, головной убор сверх того еще и сам, зацепившись, повис на одном попутном суку.

– Вот глупая! Вот противная! – громко выбранил гимназист свою, в сущности, ни в чем не повинную фуражку.

Теперь пришлось, отложив временно мысли о яблоках, заняться извлечением застрявшего предмета. С этой целью мальчик делал нелепые и безуспешные прыжки и скачки, пытался даже вскарабкаться по стволу, но в результате фуражка оставалась на своем прежнем месте, а он, запыхавшийся, побледневший от усталости и злости, – тоже на своем.

При последней неудавшейся попытке и неловком скачке гимназиста, завершившихся вдобавок еще и падением, за его спиной раздался звонкий веселый смех. Он сердито повернулся.

В нескольких шагах он заметил крохотную для своих лет худенькую смуглую девочку, с тонкой длинной шейкой, взъерошенной черной шапкой вьющихся волос и непомерно громадными, по сравнению с личиком, блестящими, словно мокрыми, черными глазами. Заложив руки за спину, она насмешливо смотрела на гимназиста.

Еще утром, в момент приезда этой особы, он видел ее и теперь тотчас узнал. «Противный галчонок! Вот уж по шерсти кличка!» – подумал он.

В эту минуту девочка действительно всей своей внешностью напоминала хохлатенького, недавно вылупившегося из яйца веселого и предприимчивого черного птенчика.

В свою очередь, и она в не особенно лестных выражениях успела оценить про себя наружность и движения гимназиста.

«Вот косолапый! Вот неловкий! Опять мимо! А пыхтит! А сопит! Сам желто-серый, глаза как вода. И торчат!.. Вот-вот выскочат. Точно у вареного судака. Ну, прямо судак!»

«Ну-ну, ну-ну… Давай же! – мысленно подбадривала она. – Опять мимо! Да где ему!.. А уши-то? – девочка снова перешла к критической оценке наружности гимназиста. – Как у котелка, точь-в-точь: хоть бери двумя руками да и ставь, куда хочешь. Только ставить, пожалуй, никуда не захочется, – га-а-адкий!» – окончательно забраковала мальчика Галя.

– Та-ак! Шлепнулся! – громко расхохоталась она, когда тот упал.

– Ты чего тут торчишь? – сердито окликнул ее гимназист.

– Смотрю, – не вынимая рук из-за спины, с достоинством проговорила малышка.

– Смо-отрю-у! – передразнил гимназист. – Смотришь, да не туда. Гляди вон лучше, тебя сейчас собака съест! – припугнул он, указывая на главную, ведущую к дому, аллею.

Галя без малейшей тени испуга повернулась в указанную сторону. Оттуда действительно во весь карьер несся громадный, еще неуклюжий, безгранично веселый, разгулявшийся десятимесячный сенбернар.

– Собаченька моя славная! – лишь только щенок приблизился, радостно потянула к нему руки девочка. – Здравствуй, здравствуй, миленький! Здравствуй, хорошенький! – и тоненькие смуглые ручки обвились вокруг мохнатой шеи животного.

Щенок, видимо, так же, как и Галя, жаждал новых впечатлений и встреч: он по-товарищески лизнул ее в загорелое личико и шею. Таким образом, начало дружбы было положено и запечатлено приятельским поцелуем, тратить же дальше свой досуг на проявление нежных чувств собака, видимо, не имела времени: необходимо было во что бы то ни стало поймать ворону, важно расхаживающую в нескольких шагах от них. И сенбернар с громким лаем со всех ног ринулся в погоню за этой неверной добычей.

Все это было делом одной минуты. Проводив смеющимися глазами своего нового друга, девочка, не вытерпев, обратилась к гимназисту.

– Господи! Да какой же ты несграбный[10]! Влезь и достань, – посоветовала она.

– Влезь, влезь! Легко языком-то влезть! Небось, ты так бы сейчас и влезла? – насмешливо возразил тот.

– А, понятно, влезла бы, большое дело! – пожала плечами Галя.

– Знаешь, – ухватился за мелькнувшую мысль гимназист, – давай я тебя подсажу, а ты вскарабкайся и достань.

– Ладно, – согласилась та.

Как ни мала, ни легка была девочка, тем не менее Виктор не без усилия поднял ее и поднес к дереву.

– Стоишь? – осведомился он.

– Стою, – упираясь ногами в толстую ветку, подтвердила Галя: – Только держи меня, не выпускай, а то свалюсь, руки-то у меня заняты, – добавила она.

– Держу, но ты не копайся! Ну, чего застряла? – нетерпеливо торопил гимназист. – Не можешь, так прямо и говори, а то нахвасталась: «Влезу! Достану!», а сама ни с места. Лгунья противная! Ну, живо давай, а то брошу, и падай себе, – уже сердито прикрикнул на нее Виктор.

Между тем Галя, вытянувшись, насколько позволял ее маленький рост, вся красная от напряжения, с величайшим трудом встала на кончики пальцев, дотянулась до заповедной ветки и схватила фуражку в тот самый момент, когда раздался гневный окрик Виктора. Боясь, что он сейчас же приведет в исполнение свою угрозу, девочка кое-как нахлобучила себе на затылок с таким трудом добытую фуражку, затем проворно и ловко, как белка, ухватившись обеими руками за ближайшие ветки, повернулась к нему лицом.

– И ты еще смеешь ругаться и кричать? Это за то, что я старалась для тебя? Ну и сиди без шапки! – решительно заявила Галя, вырываясь из его рук.

Вскарабкавшись повыше, она спокойно уселась на большом суку, прислонясь спиной к стволу.

– Сию же минуту – слышишь? – сию минуту отдай мою шапку! – притопнул на нее Виктор.

– Опять кричишь? Не дам! Ты попроси, хорошенько попроси. Иначе не отдам, – спокойно и твердо проговорил ребенок.

– Вот я тебе задам, дрянная девчонка! – кулаком пригрозил гимназист. – Отдашь или нет?

Личико девочки ярко вспыхнуло, глаза потемнели и расширились.

– На! – сердито сверкнула она на обидчика глазенками.

В то же мгновенье фуражка, с силой подброшенная ею, взлетела и повисла на самой верхушке яблони.

– Как ты смеешь! – снова топнул на нее Виктор.

– А ты кричать смеешь? Да? Ну так и я тогда смею. И я смею! Говорила: не кричи, попроси хорошенько.

Не хотел – не надо, – с расстановкой, поучительно твердила девочка.

– Что-о? Просить?! Я стану просить у какой-то кухаркиной дочери!.. – весь позеленев от злости, визжал Виктор. – Я прикажу, и ты должна слушаться. У-у, противный, уродливый галчонок! – с ненавистью бросил ей мальчик.

При слове «кухаркина дочь» вся кровь отхлынула от Галиного лица; глаза сделались громадными, черными-пречерными, без малейшего проблеска.

– Не смей, слышишь? Не смей называть мою маму кухаркой! Не смей!!! Моя мама в тысячу раз лучше твоей: твоя мама старая, желтая, а моя – красавица, умница. Не смей, не смей!

От охватившего ее волнения Галя поднялась на ноги и при последних словах сердито топнула по ветке, на которой стояла.

– Кухарка, кухарка, кухарка!.. – злобно повторял Виктор. – А ты воровка: влезла на дерево чужие яблоки воровать. Да, воровать! Сейчас пойду и всем расскажу, а ты сиди там, воровка! Кухарка! Воровка! Кухар…

Но последний слог не успел вылететь из горла гимназиста: большое, красное яблоко с силой ударило его по лбу.

– Вот тебе за кухарку! Вот за воровку! – приговаривала Галя, запуская в Виктора один за другим три ближайших попавшихся ей под руку крупных плода. – Судак разварной, судак!

Девочка вся дрожала, глубоко оскорбленная за свою дорогую маму, возмущенная предательским обвинением и словом «воровка».

Ошеломленный болью от неожиданного удара, Виктор хныкал и метался из стороны в сторону, не помня себя от злобы. Держась одной рукой за лоб, на котором обозначалось большое красное пятно, обещавшее в ближайшем будущем разрастись в основательных размеров шишку, он в то же время подыскивал, чем бы поразить ненавистного врага. Но тут сильная рука опустилась на его плечо.

– Сейчас же прекрати свое безобразие, отвратительный мальчишка! Не стыдно ли, балбес под потолок и так обращается с маленьким ребенком, да еще девочкой. Сию же минуту пошел вон отсюда, убирайся! Да не вздумай матери наплести целую историю. Я, брат, все видел и слышал и тоже расскажу, как все было.

– Вы всегда вот так, дядя Миша, вечно все я да я! – запротестовал было гимназист.

– Да, к сожалению, вечно все ты да ты. Сказано, ступай! Потом, коли желаешь, еще побеседуем, а теперь отправляйся.

Все это проговорил очень высокий широкоплечий молодой человек лет двадцати четырех. Круглое загорелое лицо, окаймленное маленькой темной бородкой, было неправильно, но чрезвычайно приятно. Бесспорно прекрасны были только большие синие глаза: строгие в тот момент, когда он говорил с племянником, они затем сразу как бы преобразились и, ласковые и смеющиеся, обратились в сторону Гали. Улыбнулся и крупный рот; из-под темных усов блеснули белые зубы – и мгновенно привлекательным стало это молодое лицо, освещенное какой-то внутренней, духовной красотой.

Тем временем Галя, смущенная появлением незнакомого человека, торопливо спускалась с ветки на ветку, спеша спрыгнуть на землю; она достигла уже нижних сучьев дерева, но подошедший Таларов, подняв ее, удержал у себя на руках.

– Ишь ты, храбрый воевода, как врага-то своего отделала, – весело заговорил он. – Сразу, долго не думая, прямо за бомбу схватилась!. Ну, и изукрасила же, нечего сказать! Воспоминаний ему, я думаю, недельки этак на полторы хватит, – рассмеялся молодой человек.

Девочка совсем было сконфуженная неожиданным появлением незнакомого лица в самый разгар ее ожесточенной расправы, сразу оправилась при звуке его добродушного смеха; всякое смущение соскочило с нее, зато с новой силой выплыла недавно перенесенная обида.

– Так ему и надо! Как он смеет так маму называть!

В пылу вновь охватившего ее негодования Галя, забыв, где она находится, сердито топнула ножонкой.

– Тише, тише, меня-то за что бить? А-а? – осторожно остановил молодой человек расходившуюся было и ударившую его ножку ребенка.

Но Галя сама уже спохватилась и покраснела от смущения.

– Извините, извините… Я не вас хотела… – оправдываясь, бормотала она.

– Не меня хотела, говоришь? – снова рассмеялся ее собеседник. – А все того самого? Ну, Бог с ним, не станем лучше больше и вспоминать о нем, а то мне, чего доброго, по доверенности, не один еще тумак получить придется. Давай-ка о тебе поговорим. Прежде всего скажи мне, как тебя зовут.

– Галей.

– Хорошее имя, – одобрил он. – А сколько тебе лет?

– Восемь.

– Уже? – удивился ее новый знакомец. – А отчего же ты такая маленькая?

– Не расту-у! – приподняв бровки и недоумевающе поводя тонкими плечиками, ответил ребенок.

Господин опять улыбнулся от бессознательного комизма ее движения.

– Ты, может быть, уже и читать умеешь? – продолжал допрашивать он.

– И читать, и писать, и считать, и шить. Вот! Все умею, – оживилась девочка.

– Ого! Да ты совсем, как я вижу, ученая. Моей племяннице, Наде, уже почти десять лет, и то она всей этой премудрости еще одолеть не может.

– Так, вероятно, она глупая? – деловым и опять-таки необыкновенно забавным тоном решила Галя.

– Глупая?! Едва ли! Этого греха за ней, кажется, не водится, а что ленивая… спорить не стану. Да вот, погоди, я отведу тебя к ней. Ну, а теперь, Галочка, давай познакомимся как следует: ты вот сказала мне, как тебя зовут, а кто я, ты так и не знаешь. Зовут меня дядя Миша, так и ты называй и, если что-нибудь понадобится или тебя снова этот верзила обижать вздумает, приди ко мне и скажи, в обиду тебя не дам. А сейчас пойдем-ка, отведу я тебя к твоей маме, а то одна на первых порах еще заблудишься.

Доставив ребенка до места назначения, молодой человек ласково погладил смуглые щечки и кудрявую, взъерошенную головенку девочки.

– Будь же здорова, Галочка, до свиданья.

Когда Галя, еще полная пережитого, волнуясь и негодуя, но без малейшей утайки или извращения передала матери все случившееся, бедная Настасья Дмитриевна схватилась за голову.

– Бога ты не боишься, Галочка! Этакую кашу заварить! Да неужели же ты так все-все и сказала ему: и про его мать, и про того… про судака? Ну, а ударила сильно или так чуть-чуть только задела? – озабоченно допытывалась женщина.

– Все сказала, – утешила ее девочка. – Первых-то два яблока мимо пролетели, зато третье – бу-бух!! Так и влетело ему прямо в лоб! Шишка-то, верно, гро-омадная вскочила! – оживившись, хвасталась девочка.

– Ах ты Господи, Господи! – окончательно придавленная добытыми подробностями, вздохнула Настасья Дмитриевна. – Ну, не ждала, никогда не ждала этого от тебя, Галюша.

– Ведь не я же, мамуся, начала; я ему даже помогала. Он должен был спасибо сказать, а он, что он сказал? Как он посмел? Если ему можно, так и мне тоже можно, – горячо возражала девочка.

– Нет, девонька, нет, милая, тебе нельзя того, что можно ему. Он тут хозяин, что вздумает, то и сделает. А мы, чужие, пришлые… Тише воды ниже травы должны быть, всякому стараться угодить, коли больно, обидно – стерпеть надо. Подумай только, вот рассердится теперь хозяйка и велит нам вон убираться, куда мы пойдем? Куда денемся? Что есть будем? Ведь мы одни с тобой одинешеньки, ни кола, ни двора, ни гроша ломаного за душой. Так-то, девонька моя, надо терпеть. Хоть и тяжело, что же делать? Смолчи, снеси; обидит тебя кто – ко мне приди, я тебя и приголублю и приласкаю, поплачем вместе, вот и легче станет. И сохрани тебя Господь впредь грубое слово сказать или рукам волю дать. Если хочешь, чтобы мама спокойна была, обещай, что никогда-никогда больше никаких ссор затевать не будешь. Так даешь слово, обещаешь? Я знаю, Галюша коли скажет, то не обманет, она у меня девочка честная, ей верить можно. Ну так как же?

– А если он опять?… – нерешительно начала Галя.

– Пусть себе, пускай, а ты не слушай, молчи, рот зажавши, а нет – уйди, ко мне прибеги. Я тебя прошу, моя крошечка. Так исполнишь?

– Хорошо, не буду больше, – после долгого колебания согласилась наконец девочка, убежденная исключительно взволнованным голосом и расстроенным лицом матери. – Не буду, никогда больше не буду, ты не бойся, миленькая, не буду, извини, – и девочка спрятала свое личико в складках платья матери.

«Боже милосердный, что теперь с нами будет? Что будет? Вдруг откажут от должности?» – полная страха, тревожно думала бедная женщина.

Неприятности, несомненно, последовали бы, если бы не вмешательство Михаила Николаевича, который сумел своевременно оказать противодействие наговорам Виктора. Из рассказов гимназиста выходило, конечно, что он – невинный агнец, пострадавший от изверга – злой и взбалмошной девчонки.

Невзирая на все приведенные шурином доводы, в глубине души Марья Петровна все же затаила недоброжелательное чувство к Гале. Она не могла примириться с мыслью, что Виктора – ее божество, ее ненаглядное сокровище – кто-нибудь осмелился изукрасить таким пышным рогом изобилия, который две с лишним недели красовался на лбу гимназиста, постепенно принимая все цвета и оттенки радуги.

Однако об удалении Настасьи Дмитриевны с дочерью из дому никто даже не помышлял: слишком большой клад представляла собой эта женщина, с первых же шагов обнаружившая чрезвычайную деловитость, редкие и всесторонние способности, выдающуюся честность и тактичность. Ради нее снизошли бы, вероятно, и к кое-каким Галиным прегрешениям, но ребенок вовсе не нуждался в этом: умненькая, послушная, в сущности, скромная и уживчивая, она сама говорила за себя.

Хотя при встречах с ней Виктор не пропускал случая исподтишка ввернуть обидное словцо, как бы невзначай толкнуть, придавить девочку или нахально мазнуть ее пальцем по лицу, что та особенно ненавидела, но, верная данному матери слову, Галя молча сносила все; только тонкие бровки сердито сдвигались, потухал блеск в темных глазах и плотно сжатые – во избежание соблазна сболтнуть лишнее – губы беззвучно шептали: «Судак, судак, судак разварной!» Только так, срывая злость, отводила душу девочка.

Единственным прямым последствием кровопролитного столкновения в день первой встречи Гали с Виктором было запоздавшее знакомство между Галей и Надей.

Марья Петровна сначала противилась их сближению, боясь, чтобы эта «дикая» девочка, как выражалась она о Гале, не научила грубым манерам, словам и шалостям ее дочь.

– Только бы твой милейший Виктор ее не испортил, а за этого ребенка я ручаюсь, – опять-таки выступил на защиту Гали Михаил Николаевич.

Марья Петровна попробовала было обидеться, однако знакомство обеих девочек все же состоялось.

– Смотри, Галочка, не подведи меня, я за тебя головой поручился, – напутствовал Таларов ребенка, шедшего на первое продолжительное свидание с его племянницей. – Надя славная, это не Виктор, вот увидишь, друзьями будете.

Слова его оправдались, и Галя сделалась постоянной посетительницей дома. Скоро все привыкли к ребенку.

Марья Петровна, в сущности, женщина незлая, но эгоистичная, больше всего на свете любила свой покой: все, что непосредственно не касалось лично ее и детей, для нее почти не существовало. Не замечала она и Галю, которая решительно ничем не тревожила ее. Леля, как и мать, выказывала полное безразличие к ребенку, снисходя до него, как до чего-то неизмеримо ниже себя – и по возрасту, и по общественному положению.

Зато Надя встретила Галю с открытой душой и искренне привязалась к ней. Девочка не была избалована особой любовью матери или сестры. Живая, откровенная и шаловливая, она составляла противоположность малообщительной старшей сестре, которую, как и мать, приводили в негодование шумные шалости, порой взбалмошные выходки и излишняя болтливость ребенка. К тому же Леля была на три с половиной года старше сестры, что служило ей еще лишним поводом слегка насмешливо и покровительственно относиться к Наде. Таким образом, общительная, простосердечная девочка была, в сущности, одинока в семье и всем сердцем рванулась навстречу маленькой сверстнице.

Теперь она больше не сновала целыми днями из угла в угол с неизменным припевом «скучно», надоедая всем и каждому своим нытьем и бездельем.

Прекратились вечные ссоры и схватки с «противным Витькой», как честила она нелюбимого брата, дразнившего и изводившего ее; стихли шумные игры и необузданные выходки девочки. Теперь обе подруги или оживленно беседовали о чем-нибудь, или мастерили и сооружали что-то, охваченные живым интересом к новой выдумке Гали. А она, наделенная от природы богатой фантазией, постоянно придумывала какую-нибудь новинку, так захватывающую обеих подруг, что они совершенно уходили в свой собственный, созданный Галей фантастический мирок. Едва оторвавшись от него, чтобы наскоро позавтракать или пообедать, девочки стрелой летели к прерванному путешествию, к выслеживавшим их за углом мнимым разбойникам и добрым волшебницам или иным приключениям, еще не обдуманным ими самими, являвшимся плодом неожиданного полета фантазии, мгновенно осенившей их новой мысли.

Когда же настала учебная пора, время ежедневных регулярных занятий с Надей, тогда Галя стала желаннейшим и необходимым гостем. Тут уже не только снисходили к ее присутствию, но и искали, просили его, хотя часто и в повелительной по выражению форме. Умненькая, способная, любознательная и, что так редко бывает при этом, чрезвычайно усидчивая, она была неоценимым товарищем для Нади.

Тоже далеко не глупая, сообразительная и интересующаяся окружающей ее жизнью, Надя, в противоположность подруге, всей душой ненавидела книгу, перо и чернила. Учебные пособия, раскрытые перед ней, тщетно просили внимания: мысли Нади улетали, витали всюду, где угодно, но никак не хотели сосредоточиться на еще пока таких несложных занятиях. Тогда для пользы дела решили привлечь к урокам Галю, чтобы создать таким образом известное соревнование и хотя бы этим растормошить ленивую девочку. Но самолюбие Нади пробудить не удалось.

– Галочка, какая ты умная! Как ты все сразу хорошо делаешь, все понимаешь, – искренне восхищалась подругой бесхитростная девочка.

– Постарайся, чтобы у тебя все шло еще лучше, – подзадоривали ее мать и гувернантка. – Ведь ты же старше Гали, тебе легче учиться, чем ей.

– Ну, где мне с Галочкой тягаться! Она ведь такая умница, такое золотко! – с восхищением говорила Надя, обнимая приятельницу.

И все же польза от совместных занятий детей для Нади, несомненно, была. Живой интерес, с которым относилась к ученью Галя, невольно заражал Надю. Пусть ее увлекал не сам урок, но она тянулась за подругой, чтобы не отставать от ее интересов, уметь поддержать «игру в школу», которую особенно любила Галя.

Затем Гале пришла однажды в голову фантазия вдвоем с Надей прочитать в лицах басню: «Стрекоза и Муравей». Выдумка пришлась по сердцу и Наде. Потом девочки надумали разыгрывать сценки и из Ветхого Завета. Это так увлекло их, что скоро почти все свободное время они проводили в этих изобретенных ими спектаклях.

Недостаток действующих лиц ничуть не смущал подруг: каждая изображала по нескольку человек, а когда всем лицам приходилось появляться одновременно, отсутствующих пополняли воображением. Сухая книжка приобрела живые образы и увлекала детей.

Хуже всего дело обстояло с арифметикой, к которой у Нади не было способностей. Но она все-таки тянулась за своей подругой.

Таким образом, из просто терпимого Галя сделалась весьма желанным явлением в доме Таларовых, где и проводила целые дни. Теперь у нее там было два искренних друга: Надя и дядя Миша, сердечно любившие ее. Девочка в свою очередь отвечала им глубокой привязанностью. Остальные члены семьи не проявляли относительно нее ни ласки, не тепла, впрочем, и Галя не уделяла им ни кусочка своего, хотя редко, но горячо и прочно привязывавшегося сердечка. Несомненно, львиная доля его была отдана «дорогому дяде Мише», этому весельчаку и затейнику.

Едва завидев его, обе подруги бежали к нему с радостно распростертыми ручонками – и родная племянница, и эта чужая, маленькая, черненькая девочка, которую он ласкал и любил, пожалуй, больше родной.

Сиявшее молодым весельем лицо дяди Миши, добрые смеющиеся глаза, всегда готовая шутка или новая забава, затеваемая им к великому восхищению детей, личное оживленное участие, которое он принимал в этой игре, его карманы, наполненные пряниками и карамельками, преимущественно мятными, «холодненькими», и им самим, и девочками особенно облюбованными, – все это служило неисчерпаемым вечным источником удовольствия и радости для детей.

Но не за одни только постоянные подарочки, лакомства и развлечения так крепко любила его Галя, а за то, что он всюду умел отстоять ее затертое, придавленное детское самолюбие, поднять ее в глазах окружающих, если вольно или невольно, по равнодушию или отсутствию деликатности они унижали ребенка.

Он, один он во всем доме каждое утро крепко пожимал руку ее матери, выражал ей и с глазу на глаз, и особенно при посторонних свое глубокое уважение. Он один понимал, каким нелегким было положение этой полуинтеллигентной женщины, низведенной почти на степень прислуги, с ощущениями и внутренним миром которой не находили нужным считаться.

– Что за фантазия, Мишель, подавать руку экономке, да еще в присутствии посторонних? – пеняла ему невестка.

– Но почему бы нет, Маша? Ты забываешь, это вдова учителя, не говоря про то, что сама по себе она человек, внушающий глубокое уважение и сочувствие к своей горькой доле.

Но Марья Петровна презрительно пожала плечами.

– Вдова учителя, да еще сельского! Подумаешь – персона! Наконец, mon cher[11], уважай ее в кухне и там питай к ней все, что хочешь, но, сделай милость, не при гостях. Ведь это шокирует.

– Ну уж, матушка, прости! Меня гораздо больше шокирует твоя холодность и отсутствие внимания к ней, однако я не пытаюсь перевоспитать тебя. Зато и за собой оставляю право поступать, как нахожу лучшим, и менять своего обращения с Настасьей Дмитриевной ни на людях, ни без них не стану. Так, мать моя, и знай, – твердо отрезал Таларов.

При словах «мать моя» по лицу Марьи Петровны опять пробежало брезгливое выражение.

– Сколько раз я тебя просила, Мишель, не называть меня ни «матушка», ни «мать моя». Это так вульгарно! – заметила она.

– Так как же прикажешь обращаться к тебе? Не madame же тебя называть, в самом деле? Машей нельзя, вульгарно; «матушка» тебя шокирует… А всякие там кривлянья вроде «Мари», «Мими» и тому подобное, уж, извини, не в моем вкусе.


Хорошо помнит Галя свою первую рождественскую елку в Василькове. Помнит громадное дерево, густо увешанное и ярко горящее множеством огней – первая роскошная елка, виденная ею в жизни. Помнит толпу нарядных гостей, детей и взрослых, целые ряды столиков, заставленных игрушками, книгами и различными безделушками – подарками, предназначенными для приглашенных. Помнит себя саму, стоящую в дверях столовой и оттуда, через отделяющую ее большую комнату, во все глаза глядящую на пестрое, блестящее, никогда ранее не виданное зрелище.

Хотя Надя настойчиво звала ее на елку и даже сама прибегала за ней, но Настасья Дмитриевна, поблагодарив за приглашение, тем не менее решила не пускать Галю: деликатная, тактичная женщина находила, что в день, когда в доме столько посторонних и незнакомых, ее девочке там не место. Если бы сама Марья Петровна хоть словечком заикнулась – тогда другое дело, но одного приглашения Нади, ребенка, ей казалось недостаточным. Девочка лично от себя пригласила, но как взглянут на это старшие? До боли в сердце ей было жаль свою крошку, которая такими жадными глазенками смотрела в большой зал. Для малышки таким горьким и тяжелым лишением было не попасть на праздник, не смешаться с толпой резвящихся детей… Но не может, не может она отпустить дочку!

И у Гали сжимается сердечко, слезы душат ее.

«Не позвали, не позвали! Забыли! Все забыли, даже дядя Миша, даже он! Вот дети вынимают из громадных хлопушек бумажные костюмы, наряжаются в них. Вот Надя, вся розовая, вот дядя Миша достал костюм… Сейчас на кого-то наденет… Ищет, кому бы дать, а ее, Галю, забыл, совсем забыл, не любит… Не помнит!»

Неудержимые, столько времени тщетно подавляемые слезы собираются выкатиться из печальных глаз: брызнули и остановились, светлые и крупные, как дождевые капли, упавшие на пару громадных черных вишен.

«Что это? Дядя Миша… Идет! Не забыл! Милый, милый дядя Миша!..» Радость перехватывает дыхание.

– Куда же ты, Галочка, запропастилась? Я ее ищу, бегаю, и в Надину комнату, и в Лелину, и в кухню. Прямо пятки себе из-за нее оттоптал, а она стоит себе и знать нас не хочет! Я ее жду, подарки ее ждут, кто-то на столе сидит и даже плачет. Да-да, плачет, – подтверждает он, видя любопытством и восхищением заискрившиеся при слове «подарки» глазенки. – А она себе тут в прятки со мной играть вздумала, негодная девчонка!

– Ну, за это вот тебе наказание: сию минуту одевайся и едем. Да-да, именно едем, потому что пешком не поспеем, слишком долго ты заставила себя ждать. Остальные дети уже танцев требуют!

Через минуту Галя оказалась в пестрой юбочке, рябенькой кофточке с крылышками и в громадном красном петушьем гребне на голове.

– Вот Галочка и петухом стала! Да каким важным, просто прелесть! – одобрил Михаил Николаевич. – Ну-с, петушок мой, петушок, золотой гребешок, едем! И на всех парах!

Не успела восхищенная, преобразившаяся от радостного возбуждения девочка оглянуться, как дядя Миша, подняв ее, посадил себе на правое плечо и вихрем понесся через столовую и гостиную к елке и заповедному столику, где, по его уверению, «кто-то плакал».

Оказалось, однако, что и ему не всегда можно вполне доверять. На этот раз, например, он прямо-таки налгал: никто решительно не думал плакать, наоборот – посреди предназначенного для Гали столика сидела большущая белокурая кукла в голубом платье и так улыбалась, что показывала четыре прелестных белых зубка.

– Видишь, смеется. Увидела тебя и сразу слезы высохли, как не бывало, – вывернулся хитрый дядя Миша. – Но бери ее скорее, а то, чего доброго, опять заревет, – торопил он.

– Это… Это мне?

Не веря своему счастью, девочка словно окаменела на плече Таларова. Глаза ее горели, как звезды, и вся она в своем красном колпачке казалась очаровательнее самой красивой в мире куклы.

И вдруг эта большая живая игрушка крепко-крепко обвила ручонками шею Таларова, прижалась своей разгоревшейся смуглой щечкой к его лицу.

– Миленький!.. Миленький!.. Спасибо!.. Мерси… Миленький… Дорогой! – лепетала она отдельные, срывавшиеся с языка слова благодарности.

– Чья эта прелестная девочка? – краем уха слышит возле себя Галя незнакомый голос.

– Кто? Эта? Вы находите ее хорошенькой? – раздается пренебрежительно-удивленный вопрос Марьи Петровны.

– То есть она не только хорошенькая, она очаровательная. Эти глазенки, этот ротик, эти кудряшки! Я ее никогда не видела. Кто же она? – настаивает гостья.

– Она в самом деле вам нравится? А по-моему, превульгарное лицо. Впрочем, откуда ей и быть другой? Ведь она из такой среды: это дочь нашей экономки, – роняет Таларова.

Было что-то такое обидное, особенное в тоне, которым Марья Петровна произнесла эти слова, что повернувшееся в ее сторону личико Гали сразу точно потухло. Но рядом с ней был он, ее ненаглядный, дорогой дядя Миша. Он понял своим добрым сердцем, что почувствовало это только что беззаботно обнимавшее его, сразу спугнутое маленькое существо.

– Да, да, – поспешил вмешаться он, – это моя большая приятельница и любимица, Галочка, дочь нашей глубокоуважаемой Настасьи Дмитриевны, так сказать, каменной горы, на которой зиждется все наше благополучие. Золотой человек! Вот и Галочка такая же, а ученая будет! Еще ученее своего папы. Я думаю, прямо в профессора махнет. Учится великолепно. Правда, девочка? – обратился он к ребенку.

И опять засветились опечаленные глазки. От теплых слов этого доброго волшебника, точно от прикосновения магической палочки, вновь нахлынуло беззаботное детское веселье, на минуту спугнутое жестким замечанием.

– Что это, право, дядя, ты все с Галей да с Галей! Вот с нами, небось, никогда так не носишься! – недовольная произведенным красотой ребенка впечатлением, укоряла Таларова Леля.

– О, если речь идет лишь о том, чтобы «поноситься» с тобой, то пожалуйте, милости просим! Угодно? – насмешливо подставил он племяннице плечо, с которого спустил на пол девочку.

Леля сердито и негодующе сверкнула в его сторону глазами, сделав презрительную мину.

– Ой, ой, племянница, пощади! Не испепели дотла своим презрением, смилуйся! Может, я сегодня еще пригожусь кому-нибудь. Как ты думаешь, Галочка, пригожусь? А ты, Надя, какого мнения? Ну-с, детвора, polka generale[12]! – и Михаил Николаевич весело вмешался в пеструю детскую толпу.


Хорошо помнит Галя и другую, сперва грустную, потом по мановению жезла того же доброго волшебника ставшую такой радостной пору своей жизни. Это была та осень, когда после целого лета усиленных занятий Надю решили отвезти в ближайший губернский город, в гимназию, где уже училась Леля.

Галя ходила как в воду опущенная: с переселением Нади для нее должны были наступить бесцветные серые будни. Мало того, что она теряла любимую подругу, но с ее отъездом неизбежно прекращались всякие занятия и учение. А книги так манили девочку! Насколько они пугали Надю, настолько привлекали Галю.

– Противная эта гимназия! – ворчала Надя. – Будут всякой гадостью душить, только и делай, что сиди да долби разную ерунду. Одно хорошо: девочек много, уж наиграюсь да нашалюсь на переменках вволю! А может быть, гимназистки там все такие же кислятины, как наша Леля? Тогда я сбегу, в реку, в поле, в лес, куда глаза глядят, но сбегу. Эх, Галочка, вот если бы тебя со мной пустили, это было бы дело другое. Попросись, а? Попроси хорошенько свою маму! – соблазняла она.

А у бедной Гали, что называется, кошки на сердце скребли. Гимназия! Да ведь это ее мечта, самая большая, самая заветная. Она бы на все согласилась, лишь бы попасть в гимназию. Но все-таки маму свою она не попросит. Нет, нет! Она знает, как грустит сама мать, что не может отдать туда свою девочку, помнит, сколько раз уже они втихомолку вместе поплакали об этой невозможности. В состоянии ли была бедная женщина из своего скудного жалованья экономки обуть, одеть и заплатить за обучение дочери?

И вдруг в один памятный, темный уже июльский вечер Михаил Николаевич, как это иногда случалось с ним, зашел посумерничать в их комнату.

– Что ж, Галочка, и ты в дорогу? – неожиданно обратился он к девочке и на недоумевающий ее взгляд пояснил: – Да, с Надей вместе держать экзамен. С шиком ведь выдержишь, уж за кого-кого, а за тебя я спокоен, поступишь.

Горячая радость вспыхнула в сердце ребенка, но сейчас же потухла.

– И не говорите, Михаил Николаевич, это наше с Галюней больное место, мечта наша, да, сами поймете – мечта безнадежная, – вздохнула Настасья Дмитриевна. – С моих ли достатков? Отказала бы, во всем себе отказала бы, не это мне страшно. Но ведь содержание да учение ее обойдутся раза в полтора дороже, чем я всего жалованья получаю. Уж думала я, гадала – да что ж? – на нет и суда нет.

– Нет, дорогая моя Настасья Дмитриевна, вопрос этот нужно хорошо обдумать. Гале необходимо учиться. Девочка она способная, кончит курс – у нее на всю жизнь обеспеченный кусок хлеба. Вы не волнуйтесь, я посоветуюсь кое с кем, переговорю, авось устроим.

И он действительно все устроил, этот чудесный, милый дядя Миша.

Когда он завел на эту тему разговор с невесткой, та накинулась на него за новую «дикую» затею.

– Помилосердствуй! К чему эта гимназия? Не всем же барышнями делаться, нужны и портнихи, белошвейки. Поучилась немного, и хорошо, и довольно с нее. Зачем выбивать девчонку из колеи? – запротестовала Та ларова.

– Вот именно, чтобы не «выбивать» Галю из учительской среды и пустить ее по дороге отца, я и настаиваю на определении девочки в гимназию. Такого даровитого ребенка грех держать под спудом, ее нужно поставить на широкий путь, дать на просторе развиваться ее способностям. Впрочем, пожалуйста не стесняйся; если тебе неприятна совместная жизнь Гали с твоими детьми, девочку можно иначе устроить. Я предложил, имея в виду твой же интерес – близость Гали к Наде в стенах гимназии и вообще в учебное время; ошибся – извини.

– Да, правда, Надя…

«Как это я сама не подумала?» – мелькнуло в эгоистичном мозгу Марьи Петровны.

– Впрочем, сделай одолжение, – спохватилась она: – пожалуйста. Ведь мешать Галино присутствие никому особенно не может, да и не объест она нас там. Я не ради этого, а принципиально… – поторопилась согласиться Таларова.

«Принципиально эгоистична, – мысленно проговорил Михаил Николаевич, – однако в данном случае эгоизм кстати». И, довольный, он отправился сообщать своим друзьям радостную весть.

Таким образом вопрос о содержании ребенка отпадал, взнос же платы за учение Михаил Николаевич брал на себя.

– Что вы, что вы, помилуйте, с какой стати вам еще и расход нести? – запротестовала растроганная до глубины души Настасья Дмитриевна. – Сто рублей в год я уж соберу, – уверяла она.

– Нет, уж, голубушка, не станем ссориться, будет по-моему. Да вы напрасно стесняетесь: я убежден, что Галя будет прекрасно учиться. Тогда ее освободят от платы, и вы никому решительно не будете обязаны. Ну, Галочка, собирайся в путь-дорожку.

Яркой, счастливой полосой легли гимназические годы в жизнь Гали. Умненькая, хорошенькая, благонравная и притом необыкновенно маленькая, она сразу обратила на себя всеобщее внимание. Все, что ласкает детское самолюбие: прекрасные отметки, наградные листы, похвалы учителей и учительниц, восхищение и зависть подруг – все это испытала, всем широко пользовалась Галя. Устраивался ли спектакль, живые картины или литературное утро – она опять-таки являлась неизменной их участницей. Богато одаренная во всех отношениях девочка с чувством декламировала, прекрасно играла на сцене, а когда она пела, ее чистенький приятный голосок проникал в самую душу, лаская слух мягкими, серебристыми переливами.

Хорошо помнит Галя свои первые после длинного учебного года каникулы, проведенные в Василькове, встречу с матерью, с дядей Мишей, по которым, как ни хорошо было в ее новом пестром мирке, все же успела стосковаться.

Милый дядя Миша! Какой он был радостный, веселый, сияющий! Счастье озаряло каждую черточку его крупного, открытого загорелого лица, оно сияло в его больших синих глазах, дрожало в почти не сходившей с уст улыбке.

Скоро Гале удалось увидеть и источник этого ключом бьющего в нем счастья. В Василькове стала часто появляться стройная хорошенькая девушка с ослепительным цветом лица, белокурыми, слегка рыжеватыми волосами, с точно выточенными чертами лица, мелкими блестящими зубками и совершенно зелеными русалочьими глазами.

Изящная, как фарфоровая статуэтка, она тем не менее почему-то сразу не понравилась Гале: что-то слегка хищное было в сверкавших во время улыбки острых зубах, что-то холодное и жесткое – в выражении бесспорно красивых, редкой окраски, глаз. Девочка, конечно, не отдавала себе отчета в том, что именно с первой же минуты не понравилось ей в Мэри, но что-то да отталкивало ее. Потом уже сознательно невзлюбила она девушку за ее обращение с дядей Мишей и за нанесенную ей, Гале, личную обиду.

А Михаил Николаевич так любил свою невесту, такой глубокой нежностью теплился его взор! Как старался он каждой мелочью угодить ей, предупредить малейшее ее желание. Но нелегкая, видно, это была задача.

– Ах, Мишель, ну разве можно надевать такой ужасный галстук! Вы Бог знает на кого в нем похожи. Бегом, марш! И сейчас же снимите, – следовало хотя и шутливое, но резкое и неуклонное предписание.

– Господи, до чего вы неуклюжи, Мишель! Право, медведь, ничуть не грациознее. Это с вашей-то фигурой и ловкостью рисковать играть в теннис!? Ха-ха-ха! Вы обворожительны! Я в эту минуту искренне жалею, что не захватила с собой фотографического аппарата. Отныне более не расстанусь с ним, так как уверена: не позже чем через неделю у меня наберется целый альбом юмористических открыток. Генерал Топтыгин за теннисом, Топтыгин танцует мазурку, Топтыгин подносит букет… Ха-ха-ха! Прелесть!

Мэри заливалась как бы веселым, но натянутым, злым смешком, а бедный Михаил Николаевич, красный и сконфуженный, с улыбающимся, но растерянным лицом, такой большой и сильный, стоял точно провинившийся мальчуган перед этой маленькой, хорошенькой, но такой резкой и неделикатной девушкой.

«Противная рыжая злая крыса! Сосулька ледяная!» – сверкнула в сторону Мэри своими потемневшими глазами присутствовавшая при этой сценке Галя, возмущенная до глубины души. «Как она смеет! Как смеет!» – негодовала девочка за своего любимца.

Приезды в Васильково этой девушки были пропащими, вычеркнутыми из жизни Гали днями. Стоило Михаилу Николаевичу, по обыкновению, пошутить с девочками, затеять беготню взапуски или тому подобное, как хорошенький деспот сейчас же накладывал свое вето на начавшуюся забаву.

– Что это, право, за занятие, Мишель! Неужели вы думаете приятно созерцать ваши резвые бега? Пощадите мое эстетическое чувство и не устраивайте их в дни моих приездов. И что за охота возиться с этими девчонками? – не стесняясь, громко отчитывала Мэри Та ларова.

– Люблю я их очень, уж больно они славные, – несколько смущенно пояснял Михаил Николаевич. – А вы, Мэри, разве не любите детворы? Эта Галочка, например, что за милый ребенок! Одна мордашка чего стоит, так и просится на полотно. Разве не правда?

– Вот уж не нахожу: худенькая, черная, точно подсмаленная. Не то цыганенок, не то чертенок, скорее последнее. А глаза-то, глаза какие злые, по крайней мере, в те минуты, когда она вскидывает их на меня. В другое время я, по правде говоря, не давала себе труда следить за этой обезьянкой.

– Вы, Мэричка, положительно не любите моей любимицы, жаль, – с грустной ноткой проговорил Михаил Николаевич. – А я надеялся, что вы ее полюбите, приласкаете.

– Что же делать, друг мой, не все надежды сбываются. Ну, может быть, довольно на эту тему? Я о другом поговорить хотела. Вы бы, Мишель, пикник какой-нибудь устроили, кавалькаду, пошумней да повеселей, чтобы народу как можно больше участвовало. А то все вы да я, я да вы, согласитесь, mon cher, что, a la longue[13], это утопиться или повеситься можно. Вы ведь знаете, для меня люди, общество что вода для рыбы – это моя стихия, без них я задыхаюсь. Надеюсь, мой дорогой Мишенька-медведь не сердится за это на свою Мэри? Нет? Ну, хороший, ну, милый, скажите? – золотила пилюлю невеста, стараясь ласково заглянуть в потемневшее было лицо жениха.

– Противная! Противная! Злюка! Русалка! – с ненавистью глядя на нее, шептала Галя. – Я чертенок? И пусть, пусть чертенок! А ты-то, ты-то что? Злюка!.. Сосулька! Противная, крыса рыжая! Бедный, бедненький, миленький, родной мой дядя Мишенька, зачем, зачем он ее любит! Зачем?!

Так, скрытая от глаз густым кустарником, повинуясь инстинкту своего любящего сердечка, бессознательно протестовала Галя.

Между тем тот, по ком болела ее душа, видимо, не задумывался, какова будет вся дальнейшая его жизнь, навсегда связанная с этим себялюбивым и холодным существом. С твердой верой в будущее Таларов быстро шел к намеченной цели – в августе была назначена свадьба.

– Я хочу, чтобы Галя непременно присутствовала на моей свадьбе, – обратился однажды Михаил Николаевич к Марье Петровне, собиравшейся за покупками в город. – Поэтому очень просил бы тебя выбрать для нее какой-нибудь хорошей белой материи на платье. Ты будешь покупать Наде, так закажи, пожалуйста, и Гале. Расходы, конечно, полностью мои.

– Опять новая выдумка, Мишель? Подумай сам, неловко же тащить в чужой дом чуть не всю свою дворню, – возмутилась Таларова. – Лосевы могут обидеться! Кто такая Галя?…

– Такая же гимназистка, как и твоя дочь, во-первых, – перебил ее шурин, – а во-вторых, это девочка, которую я всей душой люблю. Я во что бы то ни стало хочу, чтобы в самый счастливый день моей жизни светло и радостно было на сердце и у этого милого ребенка, а я знаю, какое громадное удовольствие доставит ей эта поездка. Что же касается Лосевых, не беспокойся, я сам переговорю с ними. Так что исключительно на мою голову падет бестактность и все прочее, что ты еще усмотришь в моем поступке.

– Да, сделай милость, пожалуйста, ты не маленький, – поняв по решительному тону шурина бесполезность спора, сдалась Марья Петровна. – Пусть себе едет, но к чему эти затеи, это платье? У Гали есть еще довольно чистенькое, бывшее Надино, розовое. Вот пусть его и наденет. Надо же все-таки каждому знать свое место… А то вдруг моя дочь и дочь чуть не судомойки ровненько одеты, как два inseparable’ика[14]. Курам на смех! – негодовала Таларова.

– Ах, вот как? Ну что ж, раз это тебе неприятно, ровно девочки одеты не будут. Я постараюсь, чтобы Галино платье было лучше Надиного, – и Михаил Николаевич вышел из комнаты.

Слово свое он сдержал. Как сейчас помнит Галя это чудесное, все прозрачное, швейцарского шитья платьице, о каком она никогда даже и не мечтала, к которому едва смела прикоснуться. Помнит себя, одетую в него, любовавшуюся и не могшую налюбоваться отражением своей фигурки в зеркале. Не на лицо свое, конечно, смотрела девочка – оно старое, прежнее, – но это платьице, это восхитительное платьице!

Михаил Николаевич добился того, чего хотел: в день его свадьбы легко и радостно было на сердце Гали; весело смотрели на его залитое счастьем лицо глазки ребенка. Весело горели церковные люстры; радостно сверкали и переливались в высоком куполе догоравшие вечерние лучи солнца; ясное и чистое, смотрелось в резные окна голубое небо. Казалось, долгие безоблачные и безмятежные годы вещал новобрачным этот тихий, ясный, сверкающий день. Сбылось ли это?

Помнит Галя другой июньский день, когда в Василькове, правда, всего на короткий срок, снова появился Михаил Николаевич, а она, перешедшая уже в шестой класс пятнадцатилетняя девочка, как и в прежние ребяческие годы, кинулась навстречу своему незабвенному, милому дяде Мише. Так же светло было вокруг, еще ярче сверкало летнее разгоревшееся солнце, весело шумела листва, безоблачным было лазурное небо. Но не озарялось счастьем лицо дяди Миши, не искрились весельем его глаза, не подергивались от сдерживаемого внутреннего смеха крупные губы, – только печальная, добрая улыбка открывала их. Глаза словно заволокло туманом, сквозь который тщетно пытается пробиться веселый луч; лишь тихо мерцают они, кажется, еще более ласковые, добрые и такие печальные. В этом большом сердце притаилась такая же большая, как само оно, печаль и замкнула, сжала его своими железными тисками.

Словно и в Галину душу переползает та же невидимая грусть. До боли, до слез жаль ей это молодое, от горя осунувшееся лицо, этот заглохший голос, эту скорбящую больную душу. Галя не знает причины горя, но как бы предугадывает виновницу его, и злобное чувство к фарфоровой куколке с русалочьими глазами зажигается в ней.

Из болтовни Нади она узнает, что ее предположение правильно, что холодная, бездушная, пустая женщина истерзала это полное любви, преданное ей сердце. Теперь, прискучившись жизнью губернского города, Мэри под предлогом расшатанного балами и выездами здоровья уехала на год за границу, увезя с собой и ребенка, которого страстно любит дядя Миша.

Недолго пробыл Михаил Николаевич в Василькове. Все время с тревогой и тоской следили за ним глаза девочки. Когда же, бывало, взоры их встречались и дядя Миша тихо, ласково и невыразимо печально улыбался Гале, к горлу ее подступал горячий комок и слезы неудержимо вырывались из глаз. Ясно представляет себе Галя и сейчас его лицо, голос, улыбку, и, как тогда, так и теперь, острая жалость сжимает ее сердце.

Но скоро горе, настоящее, непоправимое горе обрушилось на саму Галю, выбросив ее из, казалось бы, уже определившейся жизненной колеи.

Все шло так хорошо, до окончания гимназии оставалось всего полтора учебных года. Галины сочинения читались в классе, ее, как первую ученицу, ожидала золотая медаль, а там дальше – мечты о курсах, о чем-то безбрежно большом, захватывающем и манящем. И вдруг все точно вихрем смело.

Незадолго до Рождества Настасья Дмитриевна простудилась и прихворнула: стали побаливать руки и ноги. Когда же Галя вернулась домой на праздничные каникулы, она застала мать уже в постели с жесточайшими приступами острого ревматизма.

Тяжелое время настало для девушки. Она ухаживала за больной, вместе с тем выполняя все обязанности матери по дому и хозяйству. Толковая, расторопная, вся в мать в этом отношении, да и присмотревшаяся с детства к хозяйству, Галя быстро освоилась. В сомнительных случаях она справлялась у Настасьи Дмитриевны, просила ее совета и указаний. Таким образом, заведенный в доме порядок ничем не нарушался, и все шло как по маслу.

Пролетели рождественские праздники; Надя давно уже уехала, а о возвращении Гали в гимназию нельзя было еще и помышлять. Состояние Настасьи Дмитриевны все не улучшалось, и вдруг болезнь приняла опасный оборот с роковым исходом: ревматизм пал на сердце – и еще молодой, полной сил женщины не стало.

Смерть матери глубоко поразила девушку, лишив ее способности что-либо соображать, что-либо рассчитывать. Когда на другой день после похорон Марья Петровна деловым тоном заговорила с Галей о ее будущем, та точно с облаков свалилась – так далека она была в ту минуту от всех житейских забот и расчетов.

– Я хотела предложить тебе, Галя, если это, конечно, устраивает тебя, остаться у нас в доме вместо покойной матери. К делу ты присмотрелась, значит, если постараешься, сможешь справиться. Жалея тебя, я придумала такой выход, так как, если не мы, то куда же ты денешься? Ведь родных у тебя ни души. Обдумай, конечно, но я советовала бы тебе принять мое предложение, – с достоинством промолвила Таларова, глубоко уверенная в совершаемом ею благодеянии и ожидая от девушки горячей благодарности за свою доброту.

Но Галя, ошеломленная, молчала. Только теперь, выслушав Марью Петровну, она поняла всю сложность и безвыходность своего положения. А гимназия? А медаль? А курсы? Все радужное будущее дрогнуло, зашаталось и сейчас, с ее согласием, должно было безвозвратно рухнуть.

Тяжелая рука будничной жизни и борьбы за кусок насущного хлеба грузно налегла на хрупкие полудетские плечи. Однако в маленьком существе была сильная воля, недюжинный характер и здравый смысл – единственные друзья, единственная ее опора в это тяжелое время.

«Дядя Миша!» – бессознательно пронеслось в душе девочки, пронеслось и замерло, как бесплодный стон. «Если бы он был тут… Если бы знал…»

Но, увы, его не было. А написать, попросить – да и чего именно просить? Гале это и в голову не пришло. Впрочем, и додумайся она даже сделать это, ничего бы не вышло: незадолго перед тем Михаил Николаевич, уведомленный об окончательно расстроенном здоровье жены, поехал к ней за границу, и точного его местопребывания никто не знал.

И осталась Галя одна-одинешенька со своим горем, своими планами и надеждами. К счастью, она была не из тех, у которых в тяжелые минуты опускаются руки, не из тех, что беспомощно склоняют голову, лишь плача да жалуясь. Надо было примириться, встряхнуться, поменьше бередить себя мыслями о грустном настоящем и бодро смотреть вперед в надежде на более светлое и радостное будущее. Природная жизнерадостность характера пришла девушке на помощь.

Она написала Наде, написала кое-кому из подруг, прося присылать ей законченные тетради с письменными работами, классные заметки и записки. Скоро ее этажерка и стол оказались заваленными всевозможными рукописями, брошюрками и книгами. Галя строго по часам распределила время, посвящая день работе по дому и хозяйству, всяким штопкам и чинкам, раннее же утро и вечер всецело отдавая книгам.

Приходили письма от подруг – источник радости и горя: они несли весточку из дорогого мирка, воскрешали милые лица и вместе с тем бередили больное место, лишний раз подчеркивая, как хорошо все то, чего она, Галя, теперь безвозвратно лишена. Потом приезжала Надя; в устах живой, веселой, болтливой девушки еще ярче выплывали все мелочи школьного мирка, с его радостями, горестями, забавами, шалостями и шутками.

Беззаботно-веселая, добросердечная, но довольно поверхностная Надя, дойдя и до старших классов, не почувствовала ни малейшего влечения к наукам. Она осталась верна и высказанному ею еще до поездки на вступительный экзамен намерению вовсю шалить на переменках. В этом направлении она даже с лихвой выполнила намеченную ею программу: свои выходки девочка не ограничивала переменками, а проделывала их и среди уроков. Впечатлительная, увлекающаяся, но всегда ненадолго, она вечно обожала то подруг, то учителей, то классных дам. За последние же два года нежное сердечко ее учащеннее билось для некоторых знакомых и даже полузнакомых молодых людей.

Неизменно верной восприемницей всех ее восторгов, мечтаний и волнений была Галя, которой вытряхивались и сердечные дела, и гимназические похождения.

– Понимаешь, Галка, – вся искрясь весельем, повествовала она, – вот шикарную штучку теоремщику-то нашему, Лебедеву, устроили! И, как ты легко можешь догадаться, не без благосклонного участия вашей покорнейшей слуги, – взявшись руками за платье, присела Надя. – Ты ведь знаешь, как на него временами этакие письменно-работные пароксизмы[15] нападают, как зачастит – хоть из гимназии уходи. Вот одолели его на сей раз алгебраические припадки: два дня дышим, на третий – задачишка, что твоя перемежающаяся лихорадка. Сама понимаешь… Впрочем, ровно ничего ты в этом не смыслишь, – перебила себя рассказчица, – тебе ведь хоть пять работ в день давай, и то как с гуся вода, справишься. А я, как ввяжусь в это дело, так пропала. Влезешь – все равно что в топь болотную, без благодетельной руки помощи со шпаргалкой и не мечтай выбраться. Уж я, кажется, все предохранительные меры в ход пустила: и руки, и пальцы, и глаза, и зубы, чуть не нос, – все по очереди перевязывала, чтобы от работы отвертеться. Думаешь, помогло? Как же! Жди! Безвозвратно погибла!

Надя выразительно развела руками и продолжила: – Окаянный наш bel homme[16], что толкует про бином, изволите ли видеть, меня потом в одиночку работу писать заставил. А-а?! Недурно? И ведь возмутительно то, что он проделывает это все с сознанием своей полной безнаказанности. Терпели мы, терпели, наконец выскочили из терпения и решили положить предел подобному злостному произволу. Назначена, понимаешь ли, снова работа после большой перемены. Подожди ж, душечка! Как только звонок прозвонил, мы на сей раз просить себя не заставили и мигом нырнули в класс, прежде чем классюха[17] свой завтрак дожевать успела. Хлоп! – двери на ключ, а ключ через окошко на улицу, да, понимаешь ли, кому-то, видимо, прямо в голову угодил. Синяка, конечно, не видела – с третьего этажа не больно разглядишь, – но, по всей видимости, дело без легкого увечья не обошлось. Смотрим, господин какой-то злобно так воззрился горе[18], шапку снял и смотрит на наши окна, а сам голову почесывает, не то щупает, не то ищет чего-то там. Ну, уж нашел ли, нет ли, и что именно – того не знаю. Да, и Христос с ним, не в том дело! Да, так дальше: ключ, значит, тю-тю, а сами мы, что сил давай руками и ногами в коридорную дверь барабанить. Шу-ум! На всю гимназию! Синявка[19] прилетела, мечется, в дверь ломится, но та ни с места, а мы, якобы негодующие, оскорбленные, вопим во все горло: «Откройте! Откройте нас! Что за глупые шутки! Как не стыдно!» И вдруг, как бы спохватившись: «Ах, pardon[20], Анна Михайловна, это вы, а мы думали – ученицы. Представьте себе, нас кто-то запер и ни за что не хочет открыть, будьте добры, прикажите». Та в ответ: «Да тише же, ради Бога, тише! Нельзя так шуметь, в других классах уроки. Успокойтесь, я сейчас распоряжусь, потерпите минутку».

– Неужели поверила? – смеясь, осведомилась Галя.

– Ну да, поверила, да еще как! Первым делом принялась ветра в поле искать, – сиречь ключ и виновниц его исчезновения, а это, понимаешь, с таким же результатом могло бы затянуться и на полгода. Наконец додумались послать за слесарем. Пока до него добрались да он соблаговолил явить свои ясные очи, прошло ровнехонько сорок две минуты, ну, а оставшиеся до звонка восемь минуток мы посвятили пыланью благородным негодованием против лишивших нас свободы. Так в этот день «Бинома» стороной и пронесло. А урок в четверти был последним, значит, взятки с нас гладки, ничего не поделаешь.

Надя едва перевела дух и снова затараторила на больную тему:

– Господи, и кто ее, математику эту самую, только выдумал? И зачем она нужна? Положи руку на сердце и отвечай: все равно тебе или нет, равны ли между собой смежные углы? Ведь безразлично? Ведь не станешь ты не спать ночей и, заломив руки, с отчаянием думать:

«Боже мой, Боже! Неужели же нижний вертикальный угол не равен верхнему? А вдруг он, – о ужас! – больше?! А если меньше?!. Ты замрешь от ужаса, да? Ведь нет же! И я – нет, и мама – нет, и Леля, и Дуняша, и даже Осман – никто не дрогнет, потому что решительно всем от этого ни тепло, ни холодно. Или треугольники… Впрочем, это зло еще не велико, с ними у нас даже веселенький курьезец вышел, – расхохоталась Надя при одном воспоминании. – Ты, Галка, Катю Ломову помнишь?

– Помню.

– Ну, так она, надо тебе сказать, неравнодушна к Лебедеву, к Льву-то нашему Александровичу. Вот вызвал он ее к доске какие-то треугольники не то накладывать друг на друга, не то прикладывать. Катерина, как ни в чем не бывало, понадписывала «Л. Е. В.» на уголках обоих и начинает: «Наложим треугольник Л. Е. В. большое на треугольник л. е. в. маленькое» – и пошла-поехала. Всем смешно, а она ничего. Когда же дошла до четырехугольников, Катька еще букву А прикинула, и получился целый Лева… Ну, и Бог с ним, с Левой, все это вздор, – замахав руками, снова оборвала свой рассказ Надя, – самая суть начинается теперь. Наставь ушки на макушку и внимай, слушай и не дохни. Ты Олю Телегину не забыла, надеюсь? – в виде вступления осведомилась девушка. – Такая хорошенькая шатенка?

– С двумя косами? – спросила Галя.

– Она самая, – подтвердила болтушка. – Так вот, у этой самой Оли есть и брат, кадет, и кузен, оба в одном и том же корпусе учатся, а по воскресеньям к Телегиным в отпуск ходят. Там бывала и я. Вдруг, понимаешь ли, того… ну, одним словом, я и Ване Телегину, и Пете Дмитриеву, обоим понравилась, но Ване больше. Такой себе, понимаешь, шатенчик, глаза тоже шатеновые, веселый, ловкий, а танцует – как Аполлон…

– Ты твердо убеждена, что Аполлон танцевал, да притом хорошо? – вопросом перебила ее Галя.

– А кто его знает! Надо полагать, что не газеты ж он читал! Отплясывал, вероятно, со своими музами там на Олимпе.

– Ты хочешь сказать, на Парнасе? – поправила Галя.

– Ну, на Парнасе, пусть, отстань только и не перебивай. Да, так танцевал, говорю, божественно, – с того же места, где остановилась, продолжала Надя. – Сам стройный, волосы вьющиеся, поэтические и усики такие малюсенькие. Идут ему! То есть, в сущности, они еще пока не совсем пришли, так, приблизительно, на полдороге, но когда окончательно придут… Воображаю, что это будет! Петя – тот похуже, но зато у него на погонах нашивки, это значит, кадет из первосортных. На Пасху, понимаешь ли, ежегодно устраивается корпусный праздник и бал. Ах, этот бал! Я забыть его не могу. Танцева-а-ала я а-ах! До сих пор постичь не могу, каким чудом подметки уцелели. Танцую все с Ваней, все с Ваней. Петя ходит мрачный, как погреб, и зловеще на нас поглядывает. Наконец перед самой мазуркой разлетается ко мне: «Позвольте вас просить». – «Мерси, танцую». – «А с кем, смею спросить?» – «С месье Телегиным». – «Ах, опять с ним! Прекрасно-с! Как вам будет угодно. Прощайте ж, Надежда Петровна, будьте счастливы и не поминайте лихом. Прощайте навсегда».

Надя округлила глаза и галопом понеслась дальше:

– Я, понимаешь ли, и рта разинуть не успела, чтобы спросить или сказать ему что-нибудь, как он уж умчался. Веришь ли, это была такая прелесть, такой восторг, что я даже и передать не сумею! – при одном приятном воспоминании захлебнулась она. – Никогда, никогда в жизни еще ничего такого со мной не случалось. Можешь себе представить: он прямешенько отправился в лазарет и там отравился. Ну разве не прелесть? Сама скажи!

– Какой ужас! – почти одновременно с восхищенным возгласом Нади сорвалось с уст Гали; но, увлеченная собственным повествованием, девушка, видимо, не расслышала замечания подруги.

– А потом, представь себе, явился в зал весь бледный, выражение лица такое томное, и – веришь ли? – танцевать стал! Вот геройство! Разве нет? Ты подумай, как он страдал при этом, только закружился в вальсе и вдруг…

– Господи, неужели тут же и умер? – со страхом и состраданием осведомилась Галя.

– Умер? Кто, Петя? Вздор какой! И не подумал! Что это тебе в голову пришло хоронить его?

– Как, что в голову пришло? Ты же говоришь, он отравился, – не поняла Галя.

– Да он и отравился, только не совсем. Побежал это он с отчаяния, понимаешь ли, в лазарет – и хвать, пока фельдшера не было, бутылочку с атропином[21], что кадетам иногда в глаза пускают. А атропин-то этот – яд страшенный. Петя, недолго думая, хлоп все до дна! Но, оказалось, он впопыхах вместо атропина рвотных капель глотнул, да весь пузырек сразу. Сперва будто и ничего. Вот он и решил, пока силы его не покинули, пойти в зал, взором проститься со мной и умереть у моих ног… Разве не поэтично? Но как только завальсировал, капли начали действовать. Тут он, понятно, со всех ног вон из зала. Вот когда я испугалась! Господи, думаю, умирать побежал… И ведь все я, все из-за меня! Жалко мне его! Так жалко, что, кажется, на всем земном шаре нет второго такого милого-премилого человека. Боже, думаю, пусть только не умирает, пусть придет, а я весь вечер с ним танцевать буду, ни шагу ни с кем другим не сделаю, ни слова никому не скажу! И вдруг смотрю – идет! О, счастье! Я так и побежала ему навстречу. Только танцевать много не пришлось – все больше сидели, даже говорили мало. Да и беседа была с большими перерывами: побледнеет, бедненький, а сам все-таки на меня смотрит. Затем вдруг: «Рardon» – едва выговорит и исчезнет.

– Ну, а потом что? – спросила Галя.

– Как что? Все, что полагается. Как я ни жалела и ни сочувствовала ему, но не можешь же ты предполагать, чтобы я в эти минуты ходила разделять с ним его страдания? – удивилась Надя.

– Да нет, – смеясь, запротестовала подруга, – я спрашиваю, что потом было, то есть чем кончилась вся эта история?

– Да она ничем еще не кончилась, а все идет да идет, а сколько за собой ведет всего! Вот слушай только, что дальше было, – торопилась выложить Надя все остальное. – Само собой разумеется, что с тех пор, как я убедилась, какой Петя герой, что жизнью даже был готов пожертвовать для меня, мы с ним душа в душу, а Ваня Телегин на втором плане. Завидно ему, весь зеленый от зависти ходит. А мне весело-о-о! Чудо! Понял он, конечно, что меня покорило Петино геройство, и решил тоже лицом в грязь не ударить. И давай случая искать. А тут как раз весна, травка, прогулки компанией. Прошло так недельки полторы. Как-то вечерком проходим мы мимо домика. Смотрю, в садике чудесные нарциссы, первые, понимаешь ли, в этом году. «Ах, какая прелесть!» – говорю и подхожу к самому забору. Но я едва приблизилась и открыла рот, вдруг как подскочат к решетке два громаднейших злющих дога! Как зарыча-ат! А там, из глубины двора, им на подмогу еще страшенная мохнатая дворняга несется. – «Вы так любите нарциссы?» – под аккомпанемент собачьего хора осведомляется Ваня. «Ужасно!» – отвечаю я. – «Хотите я их достану?» – «Что вы! Из чужого сада, и потом эти страшенные псы», – протестую я.

«Вы, кажется, думаете, что я боюсь собак? Хорош был бы военный! – молодцевато выпрямился он. – Я жалею, что это всего собаки, а не какие-нибудь разъяренные хищники, тогда бы я мог доказать вам…» – но доказывать ему пришлось уже по ту сторону забора…

Галя внимательно слушала подругу, та тем временем продолжала рассказ:

– Едва перепрыгнул Ваня забор, как псы залились пуще прежнего, совсем рассвирепели. Между тем мой Иван храбро под самым носом у собачищ общипал почти все нарциссы. Мне в ту секунду, как живая, представилась шиллеровская «Перчатка»[22] и неустрашимый рыцарь, выхватывающий ее из-под разверстых пастей львов и тигров… Разве не похоже? Точь-в-точь! Осталось всего три-четыре каких-нибудь цветка, когда противные псы больше не стерпели: один схватил Ваню за куртку, другой – за штаны… А тут еще какая-то толстенная бабища, вроде кухарки, вообразила, видно, что собаки просто между собой грызутся, да как плюхнет из окошка ушат с водой!.. Ваня как стоял, чуть не на четвереньках, так его с ног до головы и окатили. Он живо на забор, да не тут-то было: как взмахнул в воздухе ногами, так доги от злости свету не взвидели: один вцепился ему в пятку сапога, другой немножко повыше. Ну, думаю, совсем они его разденут, так и рвали все и рвали с него! Просто ужас!

– Да, вторая часть баллады не совсем такая, как у Шиллера, – от души хохоча, заметила Галя.

– Так что же, что не такая? – обиделась Надя. – Теперь же не Средние века… Я вообще не понимаю, что ты тут нашла смешного? Человек хотел принести в жертву свою жизнь…

– Но ограничился казенной пяткой и бахромой на казенных пьедесталах… – опять не сдержалась Галя.

– И вовсе не на казенных! Коли не знаешь, нечего и болтать. Вот именно, что брюки свои собственные, и сколько ему за них неприятностей от отца было!.. И не в том суть: разве он знал, что одни брюки разорвут?

Ведь его могли всего в клочья насмерть изодрать… Да что с тобой толковать! Ты ровно ничего в подобных вещах не смыслишь, – рассердилась Надя.

Тем не менее в ближайший же свой приезд девушка первым делом поспешила вытряхнуть все той же Гале весь свежий запас привезенных новостей и секретов.

Из ее болтовни Галя узнала, как глубоко несчастен Михаил Николаевич со своей женой, пустой светской женщиной, холодной и эгоистичной, помешанной на туалетах, балах и выездах; как мало она подходила домоседу Таларову, любящему семейный очаг, мечтавшему о тихом счастье в мирном уголке. Сперва она прикрывалась лишь вымышленными болезнями, чтобы под предлогом лечения вырваться из скучной для нее обстановки и вволю повеселиться за границей, в конце же концов дотанцевалась-таки до того, что хватила жесточайший плеврит, перешедший в чахотку. Приблизительно за год до того, как начинается наш рассказ, Михаил Николаевич был вызван телеграммой, возвещавшей об опасном состоянии здоровья Мэри. Он немедленно отправился к ней и быстро возвратился, схоронив жену и привезя на родину свою крошку дочь.

Примечания

1

Холстинковый – сделанный из холстинки, легкой льняной или хлопчатобумажной ткани (обычно полосатой или в клетку).

2

Руляда – рулет.

3

Пасха – здесь: особое блюдо из творога, которое по русской традиции готовится только один раз в году – на праздник Пасхи.

4

Ледник – погреб со льдом или снегом, помещение со льдом для хранения скоропортящихся продуктов.

5

Двенадцать Евангелий – читаемые на утрене Страстной Пятницы двенадцать евангельских текстов, посвященных страданиям Иисуса Христа.

6

Мезонин – надстройка над средней частью жилого дома в виде неполного верхнего этажа.

7

Саводник Владимир Федорович (1874–1940) – историк литературы, преподаватель словесности, автор нескольких школьных учебников.

8

Нарочный – лицо, посланное со срочным поручением; гонец, курьер.

9

… шурина… (франц.)

10

Несграбный – неуклюжий.

11

… мой дорогой… (франц.)

12

… все танцуем польку! (франц.)

13

… мой дорогой… в конце концов… (франц.)

14

… попугая-неразлучника (франц.).

15

Пароксизм – приступ или внезапное обострение болезни.

16

… красавец… (франц.)

17

Классюха – прозвище классной дамы.

18

Горе – ввысь, к небу.

19

«Синявками» воспитанницы называли классных дам, по тому что те носили синие форменные платья.

20

… извините… (франц.)

21

Атропин – алкалоид, содержащийся в растениях семейства паслёновых (белена, красавка, дурман и др.); в медицине применяется для расширения зрачка при исследовании глаз.

22

«Перчатка» – произведение немецкого поэта, философа и драматурга Фридриха фон Шиллера (1759–1805).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4