Манаков машинально кивал – слова парня едва доходили до него. Какое значение имеет, где спать, есть, когда ходить в туалет, если все они в тюрьме и выйдут отсюда не скоро?
– Рубашечка у тебя вроде моего размера? Махнемся? – Парень начал расстегивать свою застиранную сорочку. – Ну ты чего? – усмехнулся он, глядя на неподвижного Виталика. – Снимай, меняться будем.
– Но я не хочу меняться, – удивился Манаков. – Зачем?
– Ты чего? – в свою очередь, удивился парень и протянул растопыренную пятерню, намереваясь мазнуть ею по лицу Виталика. Тот уклонился, резко отбив руку парня в сторону.
Первый удар противника Манаков парировал, закрывшись локтем, и по привычке, ударил в ответ – когда-то, еще в школе, он ходил в секцию бокса, а потом не избежал модного увлечения каратэ. Не ожидавший отпора парень осел на пол.
– Ну погоди, сука, – просипел он, пытаясь подняться.
– Брось, Моня, – лениво остановил его кто-то, лежавший на нарах. – Вернется Юрист, разберемся. А ты, новенький, иди на место.
Виталик послушно уселся на краешек нар, раздумывая, как нехорошо начинается новая полоса в его жизни: не успев перешагнуть порог тесной, переполненной людьми камеры, где ему предстоит ждать суда, он уже вступил в конфликт с ее обитателями.
Парень, предложивший обменяться рубашками, поднялся с пола и забрался на нары, стараясь не смотреть в сторону Манакова. Придя в себя после неожиданной стычки, Виталий осмотрелся. В камере на четверых сидело семеро.
Двое пожилых людей, тощий и толстый в очках, похожий на шеф-повара. Молодых в камере трое, не считая самого Манакова. Один – тот самый парень, с которым он успел подраться, второй – патлатый, в линялой футболке и рваных джинсах, дрыхнувший на нарах, третий – с татуировками на мускулистых руках – усевшись за столом, читал газету.
Снопа лязгнул замок, и в камеру вошел средних лет человек в вельветовом костюме. Растирая затекшие от наручников запястья, он сел напротив татуированного и кивком подозвал к себе Виталия. Тот подошел, поняв: вернулся Юрист.
– Новенький? Статья?
– Восемьдесят восьмая, – запомнив первый урок, ответил Манаков.
– Куришь?
Виталик достал пачку «Мальборо» и протянул ее Юристу.
– О, – взяв пачку, тот провел ею около носа. – Богатенький. Еще пришлют?
– Не знаю, если разрешат, – пожал плечами Манаков.
– С Моней подрался, – складывая газету, буднично сообщил татуированный. – Отказался от менки. Определили место у параши.
Юрист окинул Манакова изучающим взглядом, отметив тщательно скрываемую растерянность, напряженное ожидание и жажду общения, поддержки. В глазах новенького затаился страх, мелкий, подленький, – страх одиночки перед уже успевшей сложиться в камере общностью людей.
– Зря, – доставая из пачки сигарету, усмехнулся Юрист. – Парень, по всему видно, свой. Как зовут? Виталий? Можно без отчества, здесь не дипломатический раут. Раз судьбина забросила нас сюда, придется смириться. Моне дашь из передачки что-нибудь получше и курева, а то у него здесь ни одного кореша нет, да и родни не осталось. На этом будем считать инцидент исчерпанным, а у параши ляжет наш старикан. Ему все равно завтра-послезавтра на судилище, потом в собачник – и по этапу. Все!
Обитатели камеры молча выслушали своего старшего и освободили Манакову место в середине нар. Тощий пожилой человек с морщинистой шеей безропотно переместился поближе к параше…
Потянулись долгие тюремные дни, полные вынужденного безделья и мучительной неизвестности, прерываемой вызовами на допросы к следователю. Там Манаков узнал, что Зозуля давно был на примете у милиционеров и его все равно бы арестовали, но тут в поле зрения органов, на свое горе-злосчастье, попал и Виталик. Вспомнилось предостережение шурина – Мишки Котенева. Хотя чего уж теперь? Благо, сестра не забывает, регулярно от нее поступают передачи – сало, чеснок, лук, фирменные сигареты. Все это делил Юрист.
Постепенно Виталий привык к камерному бытию, если, конечно, к нему можно привыкнуть.
Подъем, уборка камеры, очередь к параше и умывальнику, завтрак, игра в шахматы и шашки, надоевшая болтовня с соседями по камере – каждый ежедневно убеждал себя и других, что он лишь несчастная жертва обстоятельств и нисколько не виновен в том, что ему пытаются «пришить» бездушные следователи.
Потом обед, тянущееся, как патока, время до ужина, прием пищи, – если ей можно назвать то, что шлепали из черпака в миску, – а там и отбой. Хорошо еще, научился забываться в условной, нарушаемой стонами и храпом тюремной тишине, а в первые ночи никак не мог уснуть, все ждал мести Мони – бродяги и хулигана, неизвестно зачем прикатившего в Москву из города Ташкента, столицы всех бродяг.
Многому научился Манаков и многое узнал. Научился есть то, от чего бы раньше брезгливо отвернулся; научился жить и заниматься своими делами, когда кто-то восседал на унитазе на глазах всей камеры; научился молчать на допросах или изворотливо лгать следователю. И все время мучила, не давала покоя мысль: а что же драгоценный шурин, почему не хочет помочь? Ведь стоит только Виталику открыть рот, и следователь будет готов простить ему многое, если он расскажет хотя бы часть того, о чем даже не догадывается жена Котенева, в девичестве Манакова. Но Виталий молчал и ждал – не может же Мишка напрочь забыть о родственнике.
Узнал Манаков тоже весьма многое – как «опускают», ставя человека на самую низкую ступеньку в негласной внутренней тюремной иерархии, заставляя его делать противное природе полов. Узнал, как переводят «опущенного» в разряд «обиженных» и, приклеив ему этот страшный ярлык, отправляют с ним в зону. А тюремный телеграф работает без перебоев, и все знают все и обо всех – ничего не утаить, ничего не скрыть. Узнал, как надо говорить с адвокатами, чего опасаться на допросах, как скрывать недозволенные предметы при внезапных обысках в камерах…
Менялись обитатели нар, но Юрист оставался – дело его оказалось длинным и запутанным, многоэпизодным, с «картинками», как говорил он. Время от времени на него находила блаж поразглагольствовать на правовые темы, и тогда вся камера с интересом прислушивалась к суждениям старшего…
– Законодатель мудр, – покуривая «Мальборо» Манакова, авторитетно вещал Юрист. – Знаете ли вы, что в проклятой царской империи суды присяжных выносили до сорока процентов оправдательных приговоров? А наши сколько? Ноль целых, ноль десятых. Журналисты пишут в газетках об особых тройках времен культа. Но разве сейчас в суде не та же самая тройка, состоящая из зависимого от властей судьи и неграмотных в правовом отношении заседателей? Адвокаты? А я отвечу – блеф! Внесут в последний день следствия хилое ходатайство, которое через полчаса отклонят. Они не имеют права самостоятельно собирать доказательства, истребовать документ, допрашивать свидетелей защиты и процессуально оформлять их показания, не могут обжаловать действия следователя, отклонившего ходатайства защиты или обвиняемого. А почему? Потому, что у нас процессуальный кодекс лишает возможности защищать свои интересы всех, кто участвует в процессе. В том числе и нас с вами. Вон, Манакову нашли модного адвоката, а тот только бумажки строчит, да жалобно вздыхает. Как пить дать, впаяют Виталику срок. На суде огласят резолютивную часть определения, а само определение напишут потом. И жаловаться некому потому, что в законе одно, а на деле совсем другое. Можешь, конечно, дописаться со своими жалобами аж до Верховного суда. Ну и что? Там раз в три месяца собираются солидные дяди для рассмотрения протестов на судебные решения по делам. Но рассматривают до сорока дел сразу! Вылезет какой-нибудь заслуженный правовед на трибуну и бодро изложит другим, сладко дремлющим в креслах, суть дела, а те, открытым голосованием, решат – удовлетворить протест или нет. Никто из них самого дела в глаза не видел и никогда не увидит. О какой презумпции невиновности можно говорить здесь, в камере следственного изолятора? Вернее говорить о презумпции виновности каждого, попавшего сюда.
Манаков слушал и кивал головой – все так, кругом прав Юрист. Адвокат действительно только тяжко вздыхает и репетирует речь, а судебное разбирательство неумолимо приближается
Суд в памяти Виталия почти не отложился – только запомнилось заплаканное лицо сестры, сидевшей в первом ряду, почти рядом со скамьей подсудимых. Ее полные отчаяния глаза неотрывно смотрели на брата, и жалкая улыбка кривила губы.
Судьей была полная пожилая женщина с растрепанным пучком на затылке, сжавшая в нитку и без того на редкость тонкие губы. Прежде чем сесть в судейское кресло с высокой спинкой, она тщательно расправила складки платья – строгого, темного, туго обтягивающего ее располневшую фигуру.
«Ведь у нее, наверное, есть муж, дети, – внутренне сжавшись от ожидания тягостной процедуры, размышлял Виталий. – Возвращается она вечерами домой, готовит ужин, кормит семью, давится, как все, в транспорте, выстаивает длинные хвосты очередей в магазинах, а по утрам втискивается в траурное платье и едет решать судьбы неизвестных ей людей, которых она, может быть, никогда больше не увидит. Поставит свою подпись под приговором – и решена судьба на много лет. И опять домой? Неужели она может спать спокойно, неужели ей никогда не снятся лица тех, кого она осудила? Возможно, даже к высшей мере? Ведомо ли ей чувство сострадания и жалости или все давно заслонили сухие строчки параграфов и статей? Возник ли некий раздел между тем, что она делает здесь, в зале суда, и тем, как живет за его стенами?»
Заседатели ему тоже не понравились. Слева от судьи сидел худощавый мужчина с повадками отставного военного и рядами разноцветных орденских планок на сером пиджаке. Справа ерзала в кресле молоденькая девчонка с неестественно ярким румянцем на щеках – от волнения раскраснелась или неумеренно нарумянилась?
– Слушается дело… – глуховатым голосом начала судья, и Манаков опустил голову, уставив глаза в плохо помытый пол.
Зачитывали какие-то бумаги – с точки зрения Виталия, совершенно никчемные, – но его адвокат довольно кивал лысоватой головой, тщательно записывая что-то в блокнот. Бездумно следя глазами за быстрым бегом его шариковой ручки, Виталий вдруг почувствовал, что все происходящее вдруг перестало волновать его. Перегорел?
Судья вела заседание в бодром темпе, словно торопилась поскорее отправить Манакова в отдаленные места, освободив себя, присутствующих в зале и огромный город за его стенами от преступившего закон человека.
Речь прокурора была краткой. Говорил он высоким, звонким голосом любимца учителей, хорошо вызубрившего урок. Глядя поверх голов сидящих в зале, он просил суд назначить Манакову срок – пять лет лишения свободы.
Виталий отвечал на вопросы, особо не задумываясь над тем, как выглядит и что говорит, правильно отвечает или делает себе хуже. Допросили свидетелей, зачитали характеристики и объявили перерыв. Сестра рванулась к барьерчику, отделявшему брата от свободных людей, и милосердные конвоиры дали ей возможность перекинуться с Виталием несколькими словами.
После перерыва заседали долго: выступал адвокат, просивший суд о снисхождении с учетом положительных характеристик подсудимого. Он проникновенно говорил о целях и задачах уголовного наказания, должного помочь осужденному осознать вину и твердо встать на путь исправления.
Судья слушала адвоката с непроницаемым лицом, отставник-заседатель морщился, как от зубной боли, и. слегка массировал кончиками пальцев левую сторону груди. Молоденькая заседательница прижимала ладони к щекам, и видно было, что ей тоже хочется что-то сказать, но она не решается.
Прокурор иронично улыбался, а сестра, по-прежнему сидевшая в первом ряду, внимала адвокату с видом неофита, приобщившегося к истине. У Виталия создалось впечатление, что защитник выступает специально для нанявшей его сестры, честно отрабатывая гонорар, но ни на йоту не веря в действенность своих слов.
Суд удалился на совещание, и Манаков почувствовал себя жутко усталым, вконец опустошенным. Хотелось одного – скорее бы все кончилось!
Приговор слушали стоя. Виталий пытался заставить себя сдержать нервную дрожь, судорожно глотал тягучую слюну.
– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…
До чего же противный голос у судьи. Отчего она теперь совершенно перестала торопиться, хотя за окнами уже синеет вечер и нормальные люди заканчивают рабочий день? Тянет и тянет слова, будто стремясь отдалить момент, когда произнесет:
– К четырем годам лишения свободы…
– Виталик! – Сестра зарыдала в истерике.
Манаков закаменел. В голове вертелись цифры: он пытался сосчитать, сколько же это будет дней, но никак не получалось – мешало нечто непонятное, все время отбрасывавшее его назад, к словам «четыре года лишения свободы». Полторы тысячи дней? Как долго придется жить за проволокой, где свои законы и понятия о целях и задачах наказания, совершенно отличные от писаных на бумаге людьми, никогда не хлебавшими тюремной баланды…
Этап для отправки в колонию общего режима собрали на удивление быстро. Очередной медосмотр – и вот поздно вечером Манакова вывели и под конвоем доставили из пересылки на глухой, скрытый от посторонних глаз перрончик железнодорожного узла на Красной Пресне. Там уже стоял спецвагон, а с ним другой конвой. Вагон прицепили к нужному поезду, направлявшемуся к Уральским горам, и осужденный Виталий Николаевич Манаков поехал к месту отбывания наказания.
Дорогой, оказавшийся с ним в одной клетушке старый бродяга-алкоголик, делился воспоминаниями об ЛТП, где ему довелось побывать «на лечении».
– Худо, – показывая в жалкой улыбке синеватые беззубые десны, доверительно жаловался он Виталию. – Водочки, знаешь, как хочется? Аж скулы сводит, и дрожишь. А тебя обыскивают, жратву, какая от родни передана, силком отбирают. Голодно. Работаешь частенько по двенадцать часов, а только заерепенился, попробовал права качать, так вгонят насильно двадцать кубиков сульфазина и «задеревенел». Не приведи господь, так лечиться. Выходных, почитай, и не бывало, а вечером, того и гляди, на «продленку» погонят, то бишь на сверхурочные. Но денежек, какие ты заработал, если начальство прижало задницей картотеку и «сидит» на ней, и не думай потом получить!
– Но там же не тюрьма? – удивился Манаков.
– Не тюрьма, – горестно вздохнув, согласился бродяга, – однако, иные ЛТП похуже, чем крытки.
– Чего? – не понял Виталий.
– Крытка – тюрьма значит, – с усмешкой пояснил невольный попутчик. – Ты лучше скажи, чего делать умеешь? Без рукоделия, парень, в зоне худо. Я вот, к примеру, раньше художником по металлу был, потому надеюсь нормально пристроиться. Чеканку отобью для клуба или начальника отряда, замполиту помогу стенгазетки нарисовать на три года вперед. За это мене и пачка чайку перепадет, и сигареток дадут.
– Ничего не умею, – отвернулся к решетке двери Манаков.
– Худо, – опять вздохнул бродяга, устраиваясь подремать…
В зоне опять медосмотр, неизбежный изолятор – для карантина. Холодно, голые, давно не крашеные стены, остывший суп из вонючего сала, который хочется выплеснуть в парашу, но приходится есть, чтобы не потерять силы. Изучение правил внутреннего распорядка учреждения, тоска, бессонные ночи, заглядывающие в узкое, зарешеченное оконце чужие колючие звезды и злобный лай сторожевых собак.
Через десять дней он попал в отряд, получил место на двухъярусных нарах и «прописку» – ночью потихоньку вставили между пальцев ног скрученные жгутиками бумажки и подожгли, устроив новичку «велосипед».
Вскоре его зачислили в разряд «мужиков», покорно тянущих лямку и не примыкающих ни к активу – группе осужденных, входивших в секцию профилактики правопорядка, ни к верховодившим в отряде «культурным мальчикам» – крепким ребятам с накаченными мышцами, исповедовавшим культ грубой физической силы. Все теплые места – в каптерке, банщиком, нарядчиком, – были захвачены ими, и зачастую офицеры прислушивались к мнению этой группы, своими методами помогавшей им держать отряд в повиновении. И вообще, отрядные офицеры с осужденными старались почти не общаться, опираясь на бригадиров и завхозов. Не общались до тех пор, пока осужденный не совершит проступок. Тогда, в наказание, – шизо, – штрафной изолятор, или ПКТ – помещение камерного типа. Близкие к начальству не забывали выдвинуть себя на доску передовиков, что казалось Манакову жутким извращением и кощунством – зона, осуждение и Доска почета? – внести свои фамилии в список на поощрение, получение разрешения на свидания.
Посылки, приходившие от сестры, как правило, отбирали «мальчики», но Виталий не пытался вступить с ними в конфликт: он видел, как заставляют выполнять норму за себя, принуждают к гомосексуализму. Однако нервы начали сдавать, он понимал, что может не выдержать, сорваться, и тогда неизвестно как повернется все дальше. Оставалась единственная надежда – сестра может уговорить, умолить своего муженька, а у того есть связи. Он должен хоть чем-то помочь: перевести на хорошее место, замолвить слово перед начальством. Но как дать знать сестре, как попросить ее о помощи?
Начинаешь в редкие свободные минуты писать письмо, а в голове бьется мысль, что все твои послания пройдут через чужие руки. Как забыть об этом? Да и скажешь ли все в письме? Получить свидание? Практически несбыточная мечта – кто же его даст, если не можешь выбиться в «передовики», не получается контакт с начальством, которое похоже маленько сдвинулось умом от многолетнего общения с зэками. А войти с начальством в контакт, не одобряемый другими осужденными, и того хуже…
Но ведь он смолчал, ни разу не вякнул о Мишке – «никого не взял с собой», как говорят в зоне, Неужели Котенев этого не оценит? Где же выход?
В производственной зоне он долго присматривался к Вороне»*г Гришке Анашкину, прозванному так за разлапистую походку, напоминавшую походочку помойной птички-санитара. У Гришки уже начали отрастать волосы – через месячишко выйдет на свободу и вернется в Москву. Статья у него не слишком тяжелая – угон транспорта, дадут прописку. Краем уха Виталий слышал, что Ворона не столь уж безобиден и был связан с серьезными людьми, промышлявшими перепродажей краденых автомашин. Но, попавшись, Анашкин никого не выдал и в зоне пользовался определенным авторитетом. Конечно, Гришка груб, хамоват, но раньше него никто из зоны не выйдет. Рискнуть?
Анашкин знается с контролерами – те, втихую, снабжают его чаем, из которого, используя тщательно скрываемые от чужого глаза самодельные кипятильники, варят чифир. С воли иногда тоже «подпитывают», перебрасывая через забор зоны грелки с вином, – не просто так ведь это делают? А Гришка и здесь на первых ролях. Но кому еще довериться?..
Решиться на разговор Манаков смог только через неделю. В производственной зоне, где заключенные изготовляли ящики для упаковки каких-то деталей, он, улучив момент, подошел к Вороне:
– Есть разговор.
– Ко мне? – Григорий в недоумении повернул голову: какой еще разговор может быть к нему у этого «мужика»? Но тем не менее отошел в сторону. – Чего тебе?
– Хочу попросить об услуге: надо позвонить одному человеку в Москве и, если удастся, встретиться с ним.
– Зачем? – Анашкин заинтересовался, достал сигаре ты и даже угостил Виталия, чего раньше никогда не делал.
– Расскажи ему, как прекрасно живется в нашем санатории, – грустно усмехнулся Манаков. – Он должен мне помочь.
– Бона, – ощерился Гришка. – Ну, во-первых, ничего не делается «за спасибо». Осознал? А во-вторых, этот твой друг свободно может послать меня.
– Не пошлет. Скажешь ему, что я никого не взял с собой, хотя мог это сделать. И тебе этот человек заплатит.
– Сколько? – быстро спросил Анашкин.
– Много, – прикрыл глаза Манаков. Он блейфовал, не зная, как отреагирует на неожиданный телефонный звонок Котенев.
Ворона задумчиво курил и, казалось, совсем забыл о стоявшем рядом с ним Виталии. Наконец, Анашкин бросил в жестяную урну окурок:
– Так, ты говоришь, хорошо заплатит?
– Да! Главное, позвонить и сделать все так, как я прошу, – многозначительно понизил голос Виталий. На Гришку должно подействовать: ум у него недалекий, зато жаден без меры.
– Записывать телефон нельзя, – задумчиво протянул Анашкин. – Обшмонать могут. Найдут бумажку – и все пропало. Давай говори, попробую запомнить…
В очередь на обыск при выходе из производственной зоны, – контролеры искали запрещенные предметы, опасаясь, чтобы кто-нибудь из осужденных не пронес с собой заточенную отвертку или нечто подобное для использования в ночных «разборах», происходивших время от времени в бараках, – Манаков специально встал за Вороной. Уставив глаза в немытую шею Анашкина, думал, правильно ли поступил, доверившись ему. А что остается делать? Ждать? Чего? Пока окончательно превратишься в скота, или когда «мальчики» переведут тебя в разряд «обиженных», сломают или доведут до последней стадии отчаяния? Ждать, когда будет освобождаться более приличный человек, чем Ворона?
«Приличный, – горько усмехнулся своим мыслям Виталий. – Оглянись вокруг, идеалист! Где здесь приличные люди? Все, в том числе и ты, названы самым гуманным в мире судом преступниками, и каждому отмерено за содеянное полной мерой. Один украл, другой угнал чужой автомобиль, что равносильно хищению, но, по непонятным причинам, квалифицируется законом – вернее, людьми, написавшими этот закон, – как «завладение» транспортом без цели хищения. Сзади сопит хулиган, именуемый на жаргоне «бакланом», искупавшийся голым в фонтане на центральной площади города, за ним стоит пьяница-дебошир, надевший на голову соседу помойное ведро. Хочешь отыскать среди них приличного? Нет уж, если и ждать, то только ответа с воли, когда проклятый Анашкин доберется наконец-то до Москвы и позвонит Котеневу».
Пройдя уже ставшую привычной процедуру обыска, когда по тебе настырно шарят чужие, сноровистые, как у профессионального карманника, руки, Виталий вышел из производственной зоны. Человек ко всему привыкает, даже, говорят к повышенному уровню радиации. Но стоит ли привыкать к насилию над собой; пусть даже с благословения закона? Нет, он привыкать не желает и сделает все, чтобы облегчить собственную участь.
В ночь перед освобождением, Анашкин не сомкнул глаз. Уже отдана приятелю новенькая роба, уже почти со всеми обо всем переговорено и не по одному разу, во всех подробностях обсуждено, что выпить на воле и чем закусить, какого фасона и цвета справить брюки и какую завести бабу, Даже придурок Манаков несколько раз напомнил номерок телефона, который Григорий и так крепко запомнил – авось пригодится, ведь жизнь штука круглая: сегодня ты пан и при деньгах, а завтра гуляешь босиком.
Все, завтра кончится этот кошмар, когда на улице минус тридцать, а в производственной зоне гуляют злые сквозняки, но санчасть не освобождает от работы, если у тебя нет температуры «тридцать восемь», и ни одного санинструктора в отряде. Перестанут делать замечания за плохое пение в хоре, да еще материть при этом. Брань, конечно, на вороту не виснет, а петь он с детства не умеет. Но кого это интересует? Отрядного, капитана Михалева? Черта с два!
Прощай принудительная утренняя гимнастика в любую погоду, хождение строем, никогда не открывающиеся одновременно двери, хмурые контролеры, зануда замполит, хитроватый «кум» – оперативник, недоступный начальник колонии, соседи по бараку, обрыдшие нары и въевшийся во все поры запах свежих стружек в производственной зоне. Так и чудится, что целыми днями не ящики там сколачиваешь, а ладишь коробочку для себя.
До утра Анашкин пил чифир с приятелями и говорил, говорил без умолку – не так, как для потехи заставляют по ночам говорить разных додиков, принуждая рассказывать во всех подробностях о связях с женщинами, – а хмелея от собственных речей и близости желанной свободы. Пусть все завидуют ему, как он недавно завидовал другим, справлявшим праздник последней ночи в зоне, если, конечно, это тайное пиршество можно назвать праздником. Он теперь выше всех, остающихся здесь; он отбыл свой срок и выйдет завтра за ворота.
Утром, чуть пошатываясь от усталости, Григорий пришел в сопровождении контролера в клуб. Предстояло переодевание в цивильную одежду. Получив свои вещи, присланные из следственного изолятора, Анашкин придирчиво осмотрел их: взяли его милиционеры осенью, а сейчас поздняя весна, тепло – и куртка не нужна. Он аккуратненько свернул ее – свое ведь добро, не дядино. Переодевшись, потоптался на месте и, пройдясь туда-сюда между рядами стульев, решил – сойдет. Брюки нормальные, только слегка помяты, воротник рубашки можно не застегивать.
Провели к начальнику колонии. Он подал Анашкину руку, предложил присесть и сухо осведомился о планах на будущее. Опустив голову и глядя в пол, чтобы не встречаться взглядом с начальником – средних лет седоватым майором, – Григорий буркнул, что намерен поехать домой, в Москву. Там у него есть тетка. Да, конечно, гражданин начальник может ни минуты не сомневаться – сразу по приезде Анашкин отправится в отделение милиции и подаст документы на прописку, а как только получит заветную красную книжицу, тотчас пойдет устраиваться на работу. И урок, полученный по собственной глупости, он тоже никогда не забудет. Как говорится? «на свободу с чистой совестью».
Сказав это, Гришка понял, что несколько переборщил – майор недовольно поджал губы.
– Не паясничайте, Анашкин, – вздохнул он, – вам, теперь действительно надо хорошенько подумать, как жить дальше.
Потом майор долго наставлял выходящего на свободу осужденного. Ворона теребил лежавшую на коленях куртку и молча слушал, в нужных местах привычно кивая в знак согласия.
Наконец, распрощались. С чувством облегчения Анашкин отправился в канцелярию – получать билеты и деньги на дорогу. Там же предстояла и другая приятная процедура – оформление перевода заработанных в зоне денег на книжку в Сбербанк по месту будущей прописки.
«Общаковой кассы» – подпольного банка осужденных, создаваемого в целях оказания помощи освобождающимся и поддержания заключенных, – в зоне не было: администрация твердо следила за тем, чтобы не возрождались старые воровские традиции. Поэтому деньги – это дело, на первое время хватит.
Но вот и эта процедура закончена. Сунув в карман документы, Ворона обвел глазами стены канцелярии, казенные портреты на стене, столы с бирками инвентарных номеров, стандартные металлические шкафы и усмехнулся – все, прощайте, отмучился Григорий Елизарович Анашкин. Теперь выйдет отсюда уже не гражданин, а товарищ Анашкин, имеющий право избирать и быть избранным, вновь располагающий собой по собственному усмотрению и вольный принимать любые решения в отношении своей будущности.
Выводил его к проходной отрядный – капитан Михалев, донельзя опротивевший Гришке за время отбывания срока. Но провожатых к свободе здесь не выбирают, и пусть капитан откроет ему заветные ворота в рай. Капитан шагал к проходной неспешно, поскрипывая разношенными сапогами, в которых ходил зимой и летом. Шагал, сохраняя на лице невозмутимое выражение, но, дойдя до первой внутренней двери проходной, обернулся:
– Все, Анашкин, прощаемся. Надеюсь, навсегда?
– Все, – согласился Григорий, – прощайте…
В душе он пожелал капитану того, о чем не мог сказать вслух, но душа требовала, и он мысленно высказал Михалеву все, что о нем думает. Хорошо еще, отрядный не экстрасенс, о каких пишут теперь в газетах. Правда, заметив какую-то тень, мелькнувшую в глазах Анашкина, капитан на мгновение задержал его руку в своей, и это мгновение показалось Вороне вечностью.
Последняя мелкая формальность – и открылась другая дверь. Прищурившись, как от яркого солнечного света, Анашкин шагнул за порог и остановился на крылечке перед тремя щербатыми ступеньками, не решаясь спуститься. Какой он будет, его первый шаг по вольной земле?..
Глава 3
Ужинали, как всегда вдвоем. Приняв поданную женой тарелку, Михаил Павлович благодарно кивнул и, не отрываясь от газеты, начал есть тушеное мясо. Лида положила себе и уселась напротив.
– Ты бы хоть дома поел спокойно, – попросила она.
– Да… – Котенев раздраженно отбросил газетный лист. – Пишут, пишут, когда в стране не хватает самых элементарных вещей!
Лида не ответила. Конечно, муж как всегда, прав – плохо в детских домах, плохо с продуктами, устанешь перечислять, с чем плохо или недостаточно хорошо… Но, честно говоря, мысли ее были заняты другим. Она видела, чувствовала, знала, что муж ее, утратив надежду иметь детей, замкнулся, перестал об этом говорить и постепенно отдалялся от нее. Прежних отношений не было. Была привычка и привычное раздражение. Тягостно… А еще сидит занозой другая боль – брат Виталий. Случившееся Лида считала трагическим стечением обстоятельств и не могла примириться с услышанным на суде – нет, ее брат – не такой!
Глядя, как Михаил размешивает в чашке сахар, Лида сказала:
– Вчера Виталик письмо прислал. – Сказала и напряглась, ожидая ответной реакции мужа.
– Что же он пишет? – иронично хмыкнул Котенев. – Дают ему, наконец, свидание? Поедешь? Только скажи заранее, я позвоню, закажу билеты.
– Нет, свидания ему по-прежнему не дают, – Лида почувствовала, что начинает заводиться: почему Михаил иронизирует? Он равнодушен к ее страданиям, равнодушен к несчастному Виталию. Какая жестокость! – Я столько раз тебя просила, умоляла. – Губы ее начали кривиться и дрожать, хотя она старалась сдерживаться, – Неужели ты не можешь ему помочь? Или не хочешь? Сейчас даже церковников пускают в тюрьмы, проявлять милосердие к несчастным…
– Ну, знаешь ли! – Муж вскочил и начал мерять кухню шагами. – Связаться с валютой?! зачем ему надо было добывать эти грязные бумажки, чтобы перепродать их такому же нечистоплотному проходимцу, только иной породы.
– Как ты можешь? – с ужасом глядя на него, Лида прижала кончики пальцев к вискам. – Миша!
– Что, Миша? – уперев кулаки в бока, остановился напротив нее муж. – Что? Он опозорил нас! С какими глазами я должен отправляться к солидным людям на поклон и просить за него, тем более сейчас, в наше-то время? Что я скажу? Что мой близкий родственник, брат моей жены в тюрьме?