Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бомаск

ModernLib.Net / Вайан Роже / Бомаск - Чтение (стр. 10)
Автор: Вайан Роже
Жанр:

 

 


      Эрнестину ему тоже не пришлось "завоевывать". Она отдалась без всякой борьбы в первый же раз, как он пришел в отсутствие Жюстена проверить расчеты. Вслед за физической близостью наступил час интимных признаний. Оказалось, что до женитьбы Жюстен "гулял" с Эрнестиной два года, а через полгода после свадьбы перестал быть её мужем. Он никогда с ней не ссорился, даже бывал с ней ласков, особенно на людях, и соседи завидовали их счастью, но как женщина она для него больше не существовала. Эрнестина страдала из-за этого отчуждения.
      Бомаск старался помочь ей найти объяснение такой странности. Жюстен не любил крестьянской работы, тем более что она была для него дополнительным бременем к рабочему дню на фабрике, он не раз предлагал Эрнестине послать Гранж-о-Ван ко всем чертям и переехать в Клюзо. Она тоже поступит на фабрику, оба будут зарабатывать, и денег им хватит на городское житье. Эрнестина и слышать не хотела о переезде в город, не желала расстаться с деревней, фабрика её пугала, ей казалось ужасным, что придется жить в рабочем поселке; ей приятно было чувствовать себя хозяйкой своего маленького стада и своих одичавших кур. И вот, может быть, Жюстен перенес на жену то отвращение, которое он питал к деревне. "Если ты любишь мужа, твердил ей Бомаск, - брось все. Живи возле него, там, где ему по душе придется". Но любила ли мужа Эрнестина? "Понятно, люблю", - говорила она. Красавчик не так уж был уверен, что Эрнестина любит Жюстена, но но опровергал её слов, не имея на этот счет твердого мнения; он так любил женщин, что считал себя полным невеждой в сердечных делах.
      "Наверно, мой муж завел себе любовницу в городе, сошелся с какой-нибудь работницей", - говорила Эрнестина. Стараясь утешиться, она усерднее занялась хозяйством, читала душещипательные романы, шила платья, а потом в её жизни появился Красавчик.
      Ведь даже те женщины, которые весьма щепетильно оберегали честь своих супругов или по крайней мере щадили их самолюбие и старались не причинить им боли, как-то легко обманывали своих мужей с этим итальянцем. Они уступали ему, как уступают пассажирки в железнодорожном купе или в пароходной каюте домогательствам своих случайных спутников, - в такой обстановке даже самые добродетельные женщины иной раз поддаются искушению, ибо уверены, что краткое любовное приключение не превратится в длительную связь. Но и после расставания женщины мечтали о нем. Красавчик оставался для них героем романа. Некоторые трезво отдавали себе отчет, а некоторые лишь смутно догадывались, что женщина имеет право хотя бы на такой роман. Они годами думали о нем с нежностью, и воспоминание о нем было их заветной тайной.
      Покидая женщин, Бомаск вносил в разлуку не меньше очарования, чем в невольное их обольщение. Оставленные им женщины никогда на него не сердились. При встречах с ним прежние его возлюбленные радовались от души. Драмы же обычно разыгрывались из-за вмешательства мужей, братьев, родителей, друзей дома. Бомаску было очень неприятно причинять огорчения ревнивцам, ему было противно лгать и жить двойной жизнью. Не раз ему приходилось по этой причине менять квартиру, переезжать из города в город; однажды он даже переселился с одного берега Средиземного моря на другой. Всякий раз он давал себе клятву никогда больше не поддаваться соблазну легких побед. Но тщетно он клялся!
      В 1943 году, когда он работал в подпольной группе в Лациуме, его послали с женой одного из партизан считать немецкие грузовики, перевозившие солдат по Неаполитанской дороге. Он и его спутница должны были изображать влюбленную парочку, отправившуюся на прогулку. По безмолвному соглашению оба облеклись в броню холодности. Восемь долгих дней они крепились, а на девятый не выдержали. И в тот же день вечером его спутница, особа интеллигентная, сочла своим долгом оповестить об этом мужа и всю группу партизан. Бомаска вызвали и потребовали от него честного признания. "Это нечаянно вышло", - мог бы он сказать в качестве единственного и, по его мнению, вполне законного оправдания. Ему дали нагоняй. Муж потребовал, чтобы жена выбирала между ним и любовником, хотя жена вовсе не собиралась менять спутника жизни; но и она не посмела сказать: "Это нечаянно вышло", ей даже на ум не приходили такие слова, она была женщина интеллигентная. Она немножко поломалась, потом бросилась в объятия вновь обретенного супруга. Гордясь своей сознательностью, позволившей ему преодолеть чувство ревности как пережиток феодализма, столь ещё живучий в Италии, муж великодушно протянул обольстителю руку.
      В своих отношениях с Пьереттой Бомаск крепко держал себя в узде, куда крепче, чем с любой другой женщиной. Разговаривая с ней, он не позволял себе ни малейшей ласковости ни в голосе, ни во взгляде. Поэтому-то он и не хотел называть её Пьереттой, а говорил "мадам Амабль" или же "товарищ". Он восхищался Пьереттой как отважным и стойким борцом за интересы рабочих, восхищался её начитанностью - она так много узнала из книг и охотно делилась с ним своими знаниями. Он восхищался и целомудренностью Пьеретты, и не потому, что считал целомудрие само по себе таким уж ценным качеством, но в данном случае целомудрие казалось ему одной из самых необыкновенных черт внутреннего облика его героини. То, что Пьеретта вдруг лишилась этой черты, не умаляло её достоинств в его глазах - ведь он прекрасно знал, как уязвима эта добродетель, как тут многое зависит иногда от чисто внешних обстоятельств. Всю вину за случившееся он возлагал на одного себя: как человек более опытный в таких делах, он должен был отказаться от прогулки вдвоем с нею по горным тропкам в прекрасное майское утро или уж по крайней мере не отдаляться от шоссе. Теперь он боялся, что Пьеретта возненавидит его.
      Вот о чем размышлял Бомаск, поднимаясь к сосновой-рощице с мешком за плечами. Он мучительно думал, как ему вести себя, чтобы Пьеретта простила его и предала забвению то, что произошло между ними в горах.
      Два раза в неделю - по четвергам и воскресеньям - Пьеретта занималась с ним французской грамматикой. Эти уроки, на которых диктовки переходили в беседы, стали самой большой радостью в его жизни. А вдруг она сейчас скажет, чтоб он не приходил сегодня вечером, побоится, что он вздумает после урока остаться у нее. Он прекрасно понимал, что она не пожелает пожертвовать ради него своей свободой. Как же дать ей понять, что он вовсе не хочет злоупотребить её минутной слабостью, пусть уж лучше все будет как прежде. С другими женщинами он никогда не ломал бы голову над таким вопросом, потому что они были такие же люди, как и он. Но в Пьеретте он видел героиню, впервые в жизни ему встретилась настоящая героиня, и он не знал, как себя держать после случившегося. С того мгновения, как она на гребне горной гряды первой разжала объятия, он чувствовал себя очень неловко: впервые женщина лишала его спокойной самоуверенности.
      Когда они отправились из Гранж-о-Вана в обратный путь, Красавчик попытался взять её под руку. Но это вышло у него как-то неестественно, принужденно; он сомневался, позволит ли она, и все-таки попробовал, так как был человек многоопытный, знавший, как мужчине полагается вести себя с женщиной, которая всего лишь несколько часов назад впервые отдалась ему; однако он почувствовал облегчение оттого, что она отвергла его галантное предложение. Но когда дорожка, постепенно сужаясь, превратилась в узкую тропку, он пошел впереди, так как знал, что, если у него перед глазами все время будет стройная фигура Пьеретты, его снова охватит желание и, если придется заговорить, ответить на какой-нибудь её вопрос, она по звуку его голоса обо всем догадается. А от таких мыслей, даже в эти минуты, когда он с ношей за плечами широким шагом поднимался в гору, его вновь томило влечение к ней, и гораздо сильнее, чем в первый раз. И он проклинал себя.
      А Пьеретта думала совсем о другом. Мысли её неслись быстро. Она всегда думала быстро, ела мало, почти совсем не пила вина; кровь легко бежала у неё по жилам. В тот вечер мысли проносились в её мозгу особенно быстро, так как её взволновал разговор с дядей, его признание в своей беде.
      Земли крестьян в Гранж-о-Ване некогда принадлежали аббатству, в 1793 году они были конфискованы и проданы участками как национальное имущество. С тех пор в течение всего XIX столетия и до войны 1914 года крестьянские владения в Гранж-о-Ване все больше дробились из-за разделов при наследовании. Поэтому-то в местных крестьянских семьях отцы постоянно требовали восстановления права первородства и на выборах голосовали за реакционеров.
      К 1914 году в деревне ни у кого из крестьян уже не было больше десяти гектаров земли, но делились крестьянские хозяйства на две категории: у одних, несмотря на разделы при наследствах, все-таки ещё было от пяти до десяти гектаров, и владельцы их могли кое-как перебиваться "на своей земле"; у других же было меньше пяти гектаров, им приходилось арендовать землю, а часть года наниматься в батраки.
      Когда Эме Амаблю было двадцать лет, он, не желая делить отцовское наследство - около двенадцати гектаров земли, - уговорил младшего брата, отца Пьеретты, пойти работать на фабрику в Клюзо: ведь легче было столковаться с фабричным рабочим - взять в аренду его часть надела, а потом постепенно выкупить её, скрывая фактические урожаи и ссужая его во время безработицы деньгами по ростовщическим процентам.
      Женившись, Эме Амабль во избежание раздела земли после своей смерти решил иметь только одного ребенка. Он наложил на себя строгое воздержание, ибо приходский священник запретил его жене применять какие-либо предохранительные средства. В ярмарочные дни он для облегчения ходил в публичный дом, имевшийся в главном городе кантона.
      После 1914 года положение в корне изменилось, конкуренция районов крупного землевладения разорила во всей области карликовые крестьянские хозяйства, производившие коноплю, вино и хлеб. В Гранж-о-Ване хозяева, имевшие более пяти гектаров, воспользовались этим и скупили за бесценок землю у обнищавшей мелкоты, которая вынуждена была уйти в город. Таким путем Амабль постепенно и приобрел себе двадцать гектаров.
      Но на войне убили его сына и брата, землю пришлось заложить, и теперь участь хозяйства была решена: или все пойдет с молотка, или попадет в руки толстого Жана.
      Пьеретта знала, что её дядя поступал беспощадно с крестьянами-бедняками из Нижних выселок. И все-таки ей было жаль его, ведь он всю жизнь сколачивал свое хозяйство, даже и помыслить не смея ни о чем ином. Ей жалко было всех этих мелких собственников, миллионы мелких хозяев, разоренных дотла или стоящих на пороге разорения. Крупные экономии убивали крестьянскую парцеллу, как в свое время паровая машина убила кустарный ткацкий промысел.
      Толстый Жан нашел наконец свой "фарт". Многие железнодорожники искали себе "фарт" - кто в выгодной женитьбе, кто в садоводстве, кто батрачил в зажиточных хозяйствах, рубил лес, занимался слесарными поделками. Для тех, кому "пофартило", кто нашел выгодное ремесло, оно становилось основным источником дохода, а в депо они служили только ради пенсии. В конечном счете они трубили по шестнадцать часов в сутки, и если сосчитать, сколько каждый зарабатывал за этот двойной рабочий день, то окажется, что за час они получали меньше, чем оплачиваемый по самому низкому тарифу чернорабочий. Но французские рабочие - народ смекалистый, легко овладевают всякой техникой, они по природе своей, так сказать, политехники и, изобретая различные способы грошового заработка, так гордятся своей изворотливостью, что, случается, забывают даже о необходимости коренной перемены своего положения. "Фарт" - самая большая для нас опасность" - вот о чем думала Пьеретта.
      Пьеретта ненавидела ловкачей, а в данную минуту она больше всего ненавидела толстого Жана. Он вызывал в ней физическое отвращение. Взглянешь на его физиономию, и сразу видно - ловкач. Пьеретте противно было даже то, что он умел вырезать из дерева игрушки, забавлявшие её сына. Ей тошно было смотреть, как Жан своими толстыми, точно сосиски, пухлыми и розовыми пальцами осторожно собирает колесо с лопастями для миниатюрной плотины на ручейке. Как натура непосредственная и цельная, она не могла подавить свое отвращение к ловкачам, что иной раз осложняло ей работу в профсоюзе. Кювро справедливо упрекал её за это. "Да что ты в самом деле!.. Они защищаются, как могут, - говорил он ей. - Не смей на них кричать. Лучше постарайся толком объяснить, что никакое ловкачество им не поможет, все равно у них одна судьба со всем рабочим классом, так что пусть они не забывают о солидарности".
      У Пьеретты дед был крестьянин, дядя - крестьянин, и она не замечала, что в душе у неё гораздо больше снисходительности к старому хищнику Амаблю, чем к Жану, который, собираясь ограбить старика Амабля, выказывал себя таким же хищником, и только. Такова была Франция в 195... году с происходившим в ней очень сложным взаимопроникновением разных социальных слоев, с живучестью старой психологии, безотчетно сохранявшейся даже у коммунистов. А с другой стороны, в какой бедности жили рабочие! Даже самые большие ловкачи не в состоянии были представить себе, что такое богатство огромное богатство, каким владели Эмполи, или мадам Эмили Прива-Любас, или же семейство Дюран де Шамбор.
      Однажды Пьеретта разругала двух чернорабочих фабрики за то, что они вышли из профсоюзной организации ВКТ, поступив так из страха лишиться дополнительного заработка: им поручали ухаживать за цветниками, разбитыми возле цехов, которые выходили на шоссе и привлекали взор бордюром из бегоний и гераней. Обоим садовникам платили по девяносто франков в час меньше, чем поломойке. Это было их ловкачество, совсем маленькое ловкачество. "Понимаешь, ведь есть, пить надо, - объясняли они Пьеретте. А тут ещё младшая девчонка заболела и жена на сносях и т.д. Но ты не бойся, все равно на выборах мы будем голосовать за делегатов ВКТ, голосование-то ведь тайное". Пьеретта обозвала их тогда изменниками и трусами. А вернувшись домой, плакала и жестоко корила себя за то, что посмела обрушиться на них.
      За три года до этого случая она спросила у члена Центрального Комитета ФКП, проезжавшего через Клюзо: "А когда же будет революция?" Он улыбнулся и посоветовал ей прочесть "Мать" Горького: "Ты поймешь тогда, что такое терпение!" Теперь у неё стало больше политического опыта, и она не задала бы столь наивного вопроса. Она знала также, что после захвата власти понадобятся ещё долгие годы и гигантский труд Для того, чтобы построить новый мир. Но вопрос этот по-прежнему жил в её душе и оставался все таким же жгучим.
      Красавчик и Пьеретта все ближе подходили к сосновой роще, ещё один поворот тропинки - и глубоко внизу, в горном ущелье, они увидят зубчатые крыши фабрики и огромные буквы - АПТО: так бывает видно с самолета название столичных городов, выложенное на поле аэродрома.
      Подъем становился все круче, и они взбирались теперь медленно.
      В дни детства, когда Пьеретту после каникул или после забастовки на фабрике приводили из деревни в Клюзо, у неё всегда щемило сердце, когда, миновав эту сосновую рощу, зеленевшую на гребне горы, она замечала внизу крыши фабричных корпусов. Почти такое же чувство тоски вызывал у неё тот едкий запах, который осенью встречал её у порога школы в первый день занятий, а позднее обдавал в прихожей фабричной конторы - в школе и на фабрике употребляли для дезинфекции хлорку.
      В приготовительном классе учительница била учеников по рукам линейкой. Весь день она вела учет провинностей и подлежащих за них наказаний согласно изобретенной ею таблице, которую она неустанно совершенствовала. За полчаса до окончания занятий шестилетние без вины виноватые преступники обязаны были выстраиваться перед кафедрой и по очереди протягивали ручонки, а наставница била их по крепко стиснутым пальцам дубовой линейкой с медными уголками. Дети редко жаловались родителям - в этой карательной церемонии унижение было сильнее, чем боль, а ведь никто не любит рассказывать о пережитых унижениях. По этой самой причине и бывшие заключенные фашистских концлагерей избегают рассказывать, как над ними там издевались.
      Таким образом, в возрасте шести лет Пьеретта смутно ощущала некое сходство между отношениями рабочих с хозяевами фабрики и своими собственными отношениями с учительницей-садисткой. Она подметила, что, когда её родителей или соседей вызывают в фабричную контору, они испытывают чувство страха и стыда - такое же чувство охватывало и её самое, если учительница произносила её имя в час наказаний. Только сознательные рабочие, активисты, реагировали на эти вызовы иначе, каждый сообразно своему характеру: одни входили в контору, подобравшись и напружив мышцы, как борцы, готовые выйти на арену; другие стискивали зубы от ненависти, а иные, как Кювро, который всегда знал, где и что сказать, хитро щурили глаза; и у тех и у других не было чувства подавленности и стыда, они шли сражаться с врагом. Именно эти наблюдения и побудили Пьеретту, когда она подросла, вступить в Союз коммунистической молодежи, а затем товарищи и сама жизнь помогли её политическому воспитанию.
      Самым унизительным было просить помощи у мадемуазель Летурно, старой девы, сестры "великого Летурно", ныне уже покойной. Она велела прорубить калитку в ограде парка, в стороне от дороги, в узком проходе, заросшем крапивой, и таким образом встречи с благодетельницей проходили в относительной тайне. У калитки висела цепочка, надо было дернуть за эту цепочку, тогда в хозяйском доме дребезжал звонок, и через некоторое время в приоткрывшуюся калитку выглядывала мадемуазель Летурно: "Что вам нужно, дитя мое?" К ней обращались лишь в самых важных случаях: если рабочему грозило увольнение или кого-нибудь в семье необходимо было положить в клинику, которую субсидировало АПТО (больницу в Клюзо построили только после 1934 года, когда власть в муниципалитете принадлежала блоку социалистов и коммунистов). Мадемуазель Летурно всегда обещала просителям похлопотать за них, и обычно её хлопоты увенчивались успехом, но взамен она, радея о земных и небесных интересах рабочей семьи, требовала, чтобы родители ходили в церковь, посылали детей к священнику изучать катехизис, исповедовались и причащались под Пасху; это было обязательным условием хозяйской помощи, а чтобы торг не показался слишком уж бесстыдным, старая дева авансом выдавала бесплатные талоны на хлеб, а иной раз даже и талон на обувь, если грешник проявлял склонность к раскаянию.
      Красавчик и Пьеретта добрались до сосновой рощи. Глубоко внизу, в долине, ясно видны были деревья и лужайки парка Летурно, выделявшегося зеленым пятном среди крыш фабричных корпусов и домов рабочего поселка. Ограда парка казалась с высоты белой полоской, но Пьеретта ясно представляла себе калитку в этой ограде и цепочку звонка к благочестивой мадемуазель Летурно. И тотчас ей вспомнился покойный отец. С каким угрюмым видом он однажды вечером вернулся от исповеди - в тот год ему грозило увольнение и безработица, и он скрепя сердце пошел к мадемуазель Летурно просить её предстательства. Придя из церкви, отец не смел взглянуть в глаза своей семилетней дочке.
      Не слыша позади себя шагов Пьеретты, Красавчик обернулся и увидел, что она стоит у самой толстой сосны, бледная как полотно; тоска стеснила ей грудь и наполнила глаза слезами.
      Он тотчас спустился вниз и торопливо подошел к ней. И так естественно было, что порыв души он выразил на родном своем языке:
      - Che cos'ai, piccolina? Что с тобой, моя маленькая?
      Ей хотелось прижаться к нему и выплакаться, уткнувшись в его плечо. С первого же дня знакомства она угадала, что он честный человек, что на него можно положиться, можно ему довериться, излить свое горе. Но тотчас взяло верх обычное недоверие, которое в католических странах женщины питают к мужчинам, ибо мужчина смотрит там на женщину как на свою собственность, раз она, как говорится, отдалась ему.
      Он наклонился, заглянул ей в лицо и, видя, что глаза её полны слез, из деликатности отвел взгляд. Но слезы не брызнули из черных глаз.
      - Не обращай внимания, - сказала она. - Я просто идиотка.
      Начался спуск. Красавчику было грустно. Он умел грустить, не доискиваясь причины своей печали. Он только сказал вполголоса:
      - Il cuore mi pesa.
      - Что ты сказал? - спросила Пьеретта.
      - Ничего, так, - ответил он. И через минуту добавил: - Есть такие вещи, которые невозможно выразить на французском языке.
      Пьеретта попыталась улыбнуться.
      - Все можно выразить на французском языке, надо только знать его.
      - Давит на сердце, - сказал он.
      Она поправила:
      - Тяжело на сердце. У обоих нас тяжело.
      Они пошли кратчайшей дорогой, через луга. Пьеретта думала о том, что завтра надо мобилизовать товарищей на борьбу против увольнений, о которых ей сообщил в своем письме Филипп Летурно; это сообщение подтвердил и Нобле, вернувшийся в субботу из Лиона. (Однако Нобле ничего не сказал о тех шагах, какие он предпринял, отправившись вместе с Филиппом к банкиру Эмполи.)
      Нобле знал, что отец Пьеретты ходил к исповеди, и поэтому при первом столкновении с заведующим личным столом ей пришлось собрать все свое мужество. С тех пор так много было схваток, в которых закалилась её гордая душа, что теперь она уже нисколько не боялась скорбно-иронического взгляда, оживлявшего иногда рачьи глаза старика Нобле.
      Прежде чем созвать общее собрание, надо будет поговорить с одним, с другим, узнать настроение рабочих. Начать с Маргариты... Она, конечно, заявит сперва: "Что ты все о других печалишься?" Маргарита только и думает, как бы ей удрать в Париж: там у её родственников своя молочная, и они обещали взять её в лавку, когда их приказчик устроится на другое место. Маргарита уверена, что в Париже она непременно найдет себе мужа, который подарит ей свое любящее и верное сердце, холодильник, манто из цигейки и, может быть, даже автомобиль. Ведь теперь на фабрике в Клюзо работают лишь те, кто не может бежать отсюда, - по большей части женщины и девушки.
      Из мужчин те, кто посмелее, нанялись на строительство гидроэлектростанций в соседние департаменты - там заработная плата в пять-шесть раз выше, чем на текстильной фабрике в Клюзо. Другие пошли на металлургические заводы лионского промышленного района. Менее решительным удавалось после многих хлопот и терпеливого выжидания поступить на казенную службу в почтовое ведомство, в жандармерию, на железную дорогу. На фабрике оставались только рабочие, женившиеся на крестьянках из окрестностей Клюзо, как, например, Жюстен, муж Эрнестины, но они не отличались боевым духом, так как имели в деревне и кров и пищу; да ещё оставались тут люди вялые, слабохарактерные, вечно откладывающие серьезные решения "до завтра", потому что сегодня голова трещит от вчерашней выпивки. Как раз таких людей дирекции легче всего уговорить, что частичные увольнения производятся в интересах самих же рабочих и не следует противиться такой мере. "А иначе, скажет им Нобле, - правлению АПТО придется уволить всех, потому что фабрика работает в убыток". У женщин больше боевого духа. Но разве мало найдется таких, как Маргарита, которых надо ещё убедить, что бежать им некуда, да и бесполезно. Вот о чем думала Пьеретта, и, чем ближе она подходила к Клюзо, тем больше её мучила тревога.
      Они быстро спустились с горы, не обменявшись ни словом. Дошли до виноградников, которые давали такое же кисленькое вино, какое выделывали крестьяне в Гранж-о-Ване. Было шесть часов вечера. Жара ещё не спала. Рабочие, которым завтра утром надо было идти на фабрику, сейчас мотыжили землю на "своем крошечном винограднике. Почти у каждого рабочего был свой крохотный виноградник. Одни получали его в наследство, другие - в приданое за женой. Вино им обходилось дешево - расходовались только на химикалии для борьбы с вредителями. В кабаках за местное вино брали тоже недорого: по двадцать - двадцать пять франков за литр; кабатчики покупали его контрабандой у мелких виноделов. Итак, каждому было по карману напиваться ежедневно.
      Перед дверьми подвалов, где хранилось в бочонках вино последнего урожая, галдели пьяницы, отчаянно размахивая руками.
      - Проклятое вино! - сказала Пьеретта, стискивая зубы.
      - Когда на душе легко, и вина немножко выпить неплохо, - сказал Красавчик.
      Они подходили к рабочему поселку.
      - Я устала, - сказала Пьеретта, - отложим урок до четверга.
      4
      В то самое время, как Пьеретта и Красавчик подходили к городу через виноградники, Эмили Прива-Любас подъезжала к нему на машине по шоссе. В субботу утром она получила наглую записку Натали. Она подождала до воскресенья - до середины дня, надеясь, что Бернарда Прива-Любас хитростью привезет её падчерицу в Лион. В пять часов, видя, что никто не едет, она решила сама отправиться в Клюзо посмотреть, что там происходит. Ей было необходимо получить от Натали доверенность, чтобы добиться от правления АПТО увеличения капиталовложений, при котором большинство акций оказалось бы в руках Эстер Дюран де Шамбор и у неё самой.
      Эстер нервничала. Ее муж неохотно вкладывал деньги во французские предприятия, считая, что в стране, где столько красных, капиталам грозит опасность, и она боялась, что он Передумает. Она бомбардировала Эмили телеграммами и то и дело звонила ей по телефону через Атлантический океан.
      Весь городок немедленно узнал о приезде мадам Эмили, ибо такого автомобиля, как у нее, не было больше ни у кого. И во Франции и в Америке она разъезжала в "роллс-ройсе" старого образца, с высоким кузовом. Лет десять назад она прочла в американском журнале, что отличительными признаками английской аристократии являются превосходное, но непременно перепачканное дорожное пальто и "роллс-ройс" старомодного образца. Такие сведения она усваивала мгновенно и тотчас применяла их на практике. Ей хотелось, чтобы никто (особенно в Америке) не считал её выскочкой, и важно это было по следующим соображениям.
      Во-первых, опорой всем планам мадам Эмили было её родство, вернее, свойство с семейством Дюран де Шамбор, предки которых эмигрировали из Франции во время войны за независимость; все семейство Дюран строго соблюдало аристократический стиль, особенно женщины, безжалостным оком подмечавшие малейший промах.
      Во-вторых, мадам Эмили вошла в это благородное семейство окольным путем - через свою золовку, и, поскольку та была еврейка, мадам Эмили заранее считалась особой подозрительной.
      В-третьих, надо было сразу же усвоить тон, принятый семейством Дюран де Шамбор в отношении других американцев, с которыми она поддерживала знакомство, а те по большей части были выскочками.
      Итак, желая прослыть в Америке французской аристократкой, она подражала манерам, которые американцы считали обязательными для английской знати. Это имело успех. Иллюзии аристократизма в известной мере способствовала и двойная фамилия - Прива-Любас, хотя она произошла в результате промышленного союза двух небогатых ардешских прядильщиков шелка, деда и бабки мадам Эмили, связавших себя затем священными узами брака. Мадам Эмили требовала, чтобы газеты в светской хронике именовали её Прива-Любас-Эмполи; однако у неё была тайная надежда рано или поздно избавиться от фамилии Эмполи, хотя лишь немногие посвященные знали, что эта фамилия, происходящая от названия маленького тосканского городка, была чисто еврейской.
      Мадам Эмили приказала везти себя прямо к Нобле. Она никогда ничего не предпринимала, не выяснив предварительно сил и возможностей противника. Как истая дочь фабриканта, она считала вполне естественным, что заведующий личным столом исполняет при хозяевах обязанности шпика.
      Доклад Нобле подтвердил её предположения: Филипп увлекся рабочим движением так же, как он увлекался когда-то театром, изданием книжек, учением йогов; увлечение это угаснет ещё до зимних холодов. Она велела Нобле рассказать во всех подробностях, что произошло на балу. Итак, коммунистка отказалась танцевать с Филиппом, это его раззадорило, она его дразнит, он бегает за ней. Все вполне понятно и вполне безопасно. В каждой причуде Филиппа была замешана женщина; сначала студентка, мечтавшая играть на сцене, потом лионская поэтесса, стихи которой никто не хотел печатать, потом отставная балерина, преподававшая учение йогов. Коммунистке не удастся удержать Филиппа при себе дольше, чем её предшественницам. Эмили Прива-Любас подозревала, что все романы её сына были платоническими. И она с гордостью думала: "Он такой же холодный, как я".
      Досадно было только то, что подпись Натали требовалась немедленно, а Натали упрямилась и не хотела давать своей подписи, пока не удовлетворят желания Филиппа, и Натали так поступала лишь потому, что была "зловредная". Один врач объяснил мадам Эмили Прива-Любас, что "зловредность" несомненный психоз. Когда он достигает определенной стадии, зловредных запирают в сумасшедший дом. Он рассказал ей историю некоего господина Дюпена, инспектора средних учебных заведений, который в течение двенадцати лет терроризировал своими зловредными выходками преподавателей физики и химии в двенадцати департаментах. Как-то раз на банкете, когда провозглашали тосты, он взял да и помочился под столом в бокал своего соседа, директора лицея. Скандал вызвал много шуму, и: господина Дюпена удалось наконец упрятать в сумасшедший дом. Мадам Эмили презирала свою падчерицу за то, что она пьет, как солдат, не вылезает до обеда из халата, слишком любит женщин и страдает психозом зловредства. По мнению мадам Эмили, её падчерица приобрела чересчур уж американский стиль. Она с нетерпением ждала минуты, когда у Натали психоз перейдет тот "порог", как выразился психиатр, за которым следует заключение в палату для душевнобольных.
      Валерио Эмполи тоже иной раз поступал зловредно в отношении мадам Эмили. Она предполагала, что зловредство - наследственная болезнь семейства Эмполи, типично еврейский порок. Она ликовала в душе, что психиатр дал ей в руки оружие против семьи её второго мужа, которая славилась своим богатством ещё и эпохи Возрождения и редко упускала случай подчеркнуть мещанские привычки мадам Эмили, недостаток культуры и отсутствие чувства юмора.
      Натали она ненавидела, а Филиппу все спускала, хотя и считала его бесхарактерным, - она полагала, что у неё характера хватит на двоих. От природы чуждая нежности, она держала себя с сыном так же холодно, как и со всеми, но очень много думала о нем и заботилась о его будущности: она собиралась сделать его властителем мира.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22