После полудня тяжелым орудиям турок удалось снести одну башню большой стены – почти напротив осадной машины. Рухнул и кусок стены, погребая под собой нескольких латинян и греков.
Пока военачальники думали и гадали, как бороться с этой, самой страшной с начала осады опасностью, Джустиниани накинулся на Нотара, требуя, чтобы тот отдал ему оба больших орудия, которые все еще стояли на портовой стене и без особого успеха время от времени обстреливали турецкие галеры, качавшиеся на волнах у противоположного берега Золотого Рога.
– Мне нужны пушки и порох, чтобы оборонять город, – кричал генуэзец, – в порту уже слишком много бесценного пороха извели впустую.
Нотар холодно ответил:
– Это мои пушки, и за порох я плачу сам. Мы пустили ко дну одну галеру и повредили множество других. Если хочешь, я буду беречь порох, но орудия в порту необходимы, чтобы не подпускать турок к берегу. Ты же сам знаешь, что стена у внутреннего порта – самое слабое место города.
Джустиниани заорал:
– Какая, к дьяволу, польза от венецианских кораблей, если они не могут справиться с турками в самом порту?! Твои возражения – это пустые отговорки и полная чушь, а в действительности ты просто хочешь ослабить оборону города в самой критической точке, какая тут есть. Не думай, что я не раскусил тебя! Твое сердце черно, как борода султана.
Император попытался примирить их.
– Ради Господа Бога, дорогие братья, не осложняйте еще больше нашего положения, затевая бесполезные распри. Оба вы печетесь лишь о благе Константинополя. Достойный Лука Нотар спас город от гибели, когда турки пытались сделать подкоп под стены. Если Нотар считает, что пушки в порту необходимы, нам надо прислушаться к этому мнению. Так обнимитесь же, братья, ибо все мы сражаемся с одним общим врагом.
Джустиниани колко ответил:
– Я готов обнять по-братски хоть самого дьявола, если он даст мне пушки и порох. А Лука Нотар не дает мне ничего.
Лука Нотар тоже не проявил ни малейшего желания обниматься с Джустиниани, а с оскорбленным видом удалился, предоставив императору и генуэзцу самим искать выход и создавшегося положения.
Но когда я понял, что конец уже близок, гордость моя смирилась. Я побежал за Нотаром, остановил его и сказал:
– Ты хотел поговорить со мной наедине. Ты что, уже забыл об этом?
К моему удивлению, он дружески улыбнулся. Положил мне руку на плечо и произнес:
– Ты запятнал честь моего рода и заставил дочь пойти против отца, Иоанн Ангел. Но сейчас – трудные времена, и мне некогда заводить с тобой тяжбы. Моя дочь очень дорога мне. Ее мольбы смягчили мое сердце. Лишь от тебя зависит, прощу ли я тебе твое латинское поведение в этой истории.
Не веря собственным ушам, я спросил:
– Ты и правда разрешишь мне снова увидеть твою дочь Анну, мою жену?
Нотар помрачнел.
– Не называй ее пока еще своей женой. Но можешь встретиться и поговорить с ней. Да, лучше пусть она сама изложит тебе мои условия. Анна – дочь своего отца, и я доверяю ее уму, хотя ты на какое-то время сумел покорить ее сердце.
– Благослови тебя Бог, Лука Нотар! – искренне воскликнул я. – Я ошибся в тебе и твоих намерениях. Ты, несмотря ни на что, настоящий грек.
Он смущенно улыбнулся и заявил:
– Верно. Я – настоящий грек. И надеюсь, что ты – тоже.
– Где и когда я могу с ней встретиться? – спросил я, чувствуя, что у меня перехватывает дыхание от одной только мысли об этом.
– Возьми моего коня и, если хочешь, поезжай ко мне домой прямо сейчас, – добродушно проговорил он и громко расхохотался. – По-моему, моя дочь уже несколько дней с нетерпением ждет тебя. Но я подумал, что короткая разлука пойдем вам обоим лишь на пользу и чуть-чуть охладит ваш пыл.
Мне надо было сообразить, что он держится со мной слишком любезно. Но, забыв о пушках и турках, о Влахернах и своих обязанностях, я вскочил на его вороного боевого коня и галопом помчался по городу к Мраморному морю. Пришпоривая лошадь, я громко кричал от радости. Майский день сиял вокруг меня золотом и голубизной небес, хотя стена и порт были окутаны клубами порохового дыма.
Очутившись возле благородного в своей простоте каменного дома, я и сам не помню, как привязал коня. Стремительно – словно юноша, торопящийся на первое любовное свидание – бросился я к двери, чтобы постучать в нее молотком. И только тут подумал о том, как я выгляжу, и попытался стереть с лица сажу и пыль, потом поплевал на ладонь и до блеска отчистил свой панцирь.
Мне открыл слуга в бело-синих одеждах. Но я даже не взглянул на него. Ко мне уже спешила Анна Нотар, стройная и прекрасная, с сиявшими от счастья глазами. В своей привычной обстановке она была так молода и прелестна, что я не решился заключить ее в объятия, а только смотрел на нее, не смея вздохнуть. Шея ее была обнажена, губы и брови подкрашены. От Анны исходил дивный аромат гиацинтов – как при нашей первой встрече.
– Наконец-то, – страстно прошептала женщина. Она сжала мою голову ладонями и поцеловала меня в губы. Щеки Анны пылали.
Никто не стерег ее. Никто не запирал на женской половине. Я ничего не понимал.
Анна взяла меня за руку. Этого было достаточно. Держась за руки, мы поднялись по лестнице в большой зал на верхнем этаже. За узким стрельчатым оконцем отливали серебром волны Мраморного моря.
– Конец близок, Анна, – проговорил я. – Ты не представляешь, что творится сейчас на стене. Я благодарю милосердного Господа за то, что еще раз смог увидеть тебя и заглянуть в твои глаза.
– Только заглянуть в мои глаза? – усмехнулась Анна. – И это все, о чем ты мечтаешь? Хотя я – твоя жена?
Нет, я ничего не понимал. Мне казалось, что я сплю. Может, я уже умер? Может, пушечное ядро так быстро размозжило мне голову, что душа моя все еще пребывает на этом свете, охваченная земными страстями?
– Пей, – прошептала жена моя, Анна Нотар, и протянула мне кубок, который наполнила отливающим бронзой вином. Я заметил, что по турецкому обычаю она добавила в вино амбры. Зачем она хотела разжечь мою страсть? Я и так безумно желал эту женщину.
Ее губы были для меня самым восхитительным кубком. Самым опьяняющим и прекрасным вином на свете было для меня ее тело. Но когда я хотел дотронуться до нее, она удержала меня. Зрачки ее расширились и потемнели. Она сказала:
– Нет. Еще нет. Сядь, любимый мой. Сначала нам надо поговорить.
– Не нужно никаких слов, – в горьком разочаровании взмолился я. – Не произноси ничего, свет моих очей! Все это кончится лишь ссорой и оскорблениями, и нам обоим опять будет больно. Лучше всего мы понимаем друг друга не разговаривая, а занимаясь совсем другим делом.
Глядя в пол, Анна с упреком сказала:
– Значит, ты стремишься лишь увлечь меня на ложе. И ничего более. Стало быть, тебя интересует только мое тело?
– Ты же сама того хотела, – сдавленным голосом ответил я.
Анна взглянула на меня и быстро заморгала. В ее глазах блеснули слезы.
– Возьмись наконец за ум, – воскликнула она. – Ты виделся с моим отцом. Он готов простить нас с тобой, если ты только захочешь. Впервые он разговаривал со мной как с взрослой, поделился со мной своими мыслями, подозрениями, планами. И впервые я его по-настоящему поняла. Ты тоже должен понять его. Он кое-что задумал.
Я помрачнел. Страсть моя остыла. Но Анна продолжала говорить, крепко сжимая мою испачканную руку в своих ладонях.
– Он – мой отец. А мой отец не может сделать ничего плохого. Он – самый высокопоставленный человек после императора. И если император предал свой народ и свою веру и продал город латинянам, ответственность за судьбу этого народа ложится на плечи моего отца. Обязанность Луки Нотара – прежде всего думать о жителях Константинополя, и Лука Нотар не может уклониться от выполнения своего долга, каким бы тяжким и унизительным тот ни был. Надеюсь, ты хорошо это понимаешь.
– Продолжай, – горько сказал я. – Сдается мне, что все это я уже слышал раньше…
Анна вспылила:
– Отец – не предатель. Он никогда не унизится до измены. Он – политик, который, стоя на руинах нашего города, обязан спасти все, что можно.
Она внимательно следила за мной из-под полуопущенных век. В ее глазах уже не было заметно никаких слез, хотя она усиленно моргала. Наоборот, казалось, в глубине души этот разговор льстит ее женскому тщеславию. Анна продолжала:
– После падения города я могла бы стать женой султана Мехмеда. Таким образом султан заключил бы союз с греческим народом. Мой отец был просто потрясен, когда узнал, что мой каприз поставил крест на его планах. Но я же ни о чем таком не подозревала. Он ни разу ни словом не обмолвился о своих замыслах.
– Ты действительно многое потеряла, – язвительно ввернул я. – Сначала должна была стать императрицей. Потом – одной из нескольких десятков жен будущего владыки мира. Но тебе – увы! – не повезло. Я понимаю, что ты жалеешь, но не принимай этого слишком близко к сердцу. Мне ведь недолго осталось жить. И скоро ты снова будешь свободна.
– Как ты можешь разговаривать со мной таким тоном! – резко ответила Анна. – Ты же знаешь, что я люблю тебя. И ошибаешься, рассуждая о смерти. У нас с тобой впереди еще целая жизнь. Вот увидишь! Если только послушаешься совета моего отца.
– Ну так скажи мне, что же это за совет, который Лука Нотар сам мне дать не осмелился, – произнес я горько. – Но поторопись. Мне надо возвращаться на стены.
Анна обеими руками вцепилась в меня, словно пытаясь удержать.
– Ты туда не вернешься! – вскричала она. – Этой же ночью отправишься в лагерь султана. Можешь ничего не рассказывать Мехмеду об обороне города, если это оскорбляет твою честь. Ты должен лишь втайне передать султану слова моего отца. Мехмед знает тебя и верит тебе. Других греков он, возможно, не пожелает слушать.
– И что же это за слова? – осведомился я.
– Отец не может доверить их бумаге, – быстро объяснила Анна. – Хоть он не сомневается ни в тебе, ни в султане, отправлять письмо все же слишком рискованно. Даже в ближайшем окружении султана есть люди, которые вставляют ему палки в колеса и подбивают греков сражаться до последнего. Может, тебе известно об этом. Итак, ты должен сказать Мехмеду, что в городе существует сильная партия мира, которая не признает императора и готова сотрудничать с турками, приняв все условия султана. Передай ему: в Константинополе есть тридцать высокопоставленных и влиятельных персон – отец назовет тебе их имена – которые понимают, что будущее греческого народа зависит от благосклонности султана. Честь не позволяет им открыто перейти на сторону турок, пока город еще может защищаться. Но они тайно действуют в интересах Мехмеда, и когда Константинополь падет, здесь уже будет группа лиц, готовых управлять городом и пользующихся доверием народа. Итак, тридцать человек ищут покровительства султана и покорнейше просят, чтобы Мехмед пощадил их жизни, семьи и имущество, когда город будет взят.
Анна посмотрела на меня.
– И что в этом дурного? – спросила она. – Разве это не почетное и многообещающее политическое предложение? Очутившись между турками и латинянами, мы ведь оказались между молотом и наковальней. Только устранив императора и в возможно более полном согласии сложив оружие, мы спасем будущее города. Мы же не сдаемся на милость победителя. Наоборот, политический расчет должен подсказать султану, что это – самый выгодный для турок исход войны. Ты – не латинянин. Так зачем тебе сражаться за дело латинян?
Я молчал, истерзанный отчаянием. Анна же решила, что я размышляю над ее словами, и заговорила снова:
– Падение города – вопрос лишь нескольких дней. Так утверждает отец. Поэтому тебе надо спешить. Когда султан сломит сопротивление латинян, ты войдешь в город вместе с победителями и введешь меня в свой дом как жену. Породнишься с семьей Нотаров. Ты, наверное, понимаешь, что это значит?
Она обвела рукой мраморные стены, ковры, бесценную мебель – все сокровища, которые нас окружали, и добавила с растущей горячностью:
– Разве все это – не лучше, чем твой бедный деревянный домик, куда ты привел меня? Кто знает, может, в один прекрасный день мы поселимся во Влахернах. Если ты поддержишь моего отца, будешь принадлежать к знатнейшим людям Константинополя.
Анна замолчала. Щеки ее пылали. Мне надо было что-то сказать.
– Анна, – проговорил я. – Ты – дочь своего отца. Так и должно быть. Но я не буду обделывать его дела у султана. Пусть Лука Нотар найдет кого-нибудь другого – из людей, которые разбираются в политике лучше, чем я.
Лицо женщины окаменело.
– Ты боишься? – холодно спросила она.
Я схватил шлем и с грохотом швырнул его на пол.
– Ради доброго дела я немедленно отправился бы к султану, забыв о том, что он тут же посадит меня на кол! – закричал я. – Не о том речь. Поверь мне, Анна, жажда власти ослепила твоего отца. Обращаясь к султану, Лука Нотар сам роет себе могилу. Он не знает Мехмеда. А я его знаю.
Если бы мы жили в стародавние времена, – продолжал я, – планы Мехмеда, возможно, и поддавались бы какому-то логическому объяснению. Но залп гигантской пушки султана возвестил о начале новой эпохи. Эпохи гибели. Эпохи зверей. Наступает время, когда никто уже не сможет доверять самым близким людям и человек превратится в слепое орудие властей. Даже если бы султан, положив руку на Коран, поклялся именем пророка и призвал в свидетели всех ангелов, он все равно издевательски хохотал бы в душе, ибо не верит ни в ангелов, ни в пророка. Отшвырнет твоего отца со своего пути, как только перестанет нуждаться в Луке Нотаре. Впрочем, предостерегать Нотара бесполезно. Он все равно не желает меня слушать.
Но даже если бы султану можно было доверять, – говорил я, – то я и тогда не вернулся бы к нему, умоляй ты меня об этом хоть на коленях. Это мой город. Когда он сражается, я сражаюсь вместе с ним. Когда его стены рухнут, я вместе с ним погибну. Это мое последнее слово, Анна. Не терзай меня больше. И не терзай саму себя.
Анна смотрела на меня, бледная от горечи и разочарования.
– Значит, ты не любишь меня, – заявила она снова.
– Нет, не люблю, – ответил я. – Это была иллюзия и ошибка. Я думал, что ты совсем другая. Но прости меня за это. Скоро ты освободишься от меня. Если хорошенько попросишь, султан, может быть, растрогается и возьмет тебя в свой гарем. Следуй советам своего отца. Он замечательно все устроит.
Я встал и поднял шлем с пола. Волны Мраморного моря сверкали как расплавленное серебро. В гладко отшлифованном мраморе стен отражалась моя фигура. Я так безвозвратно потерял Анну, что был в этот миг холоден, как лед.
– Анна… – сказал я, но голос мой сорвался. – Если захочешь еще встретиться со мной, найдешь меня на стенах.
Она ничего не ответила. Я ушел, оставив ее одну. Но на лестнице она догнала меня и крикнула, красная от унижения:
– Прощай же, проклятый латинянин. Мы никогда больше не увидимся. Я буду день и ночь молить Бога, чтобы он прибрал тебя к себе и избавил меня от тебя. А если я наткнусь на твой труп, то пну тебя ногой в лицо, чтобы от тебя освободиться.
Когда я вышел на улицу, в ушах моих все еще звучало это проклятие. Губы мои дрожали. Трясущимися руками водрузил я на голову шлем. Черный, как ночь, скакун Нотара, заржав, вскинул голову. Я не стал с презрением отказываться от него. Взлетев в седло, я пришпорил коня.
Сейчас – полночь. Эту ночь я провожу в смертельной тоске. Никогда и ни о чем я так не тосковал… Джустиниани позволил мне рискнуть жизнью, поскольку я знаю турецкий язык и могу помочь генуэзцу в его деле. Иисусе Христе, Сыне Божий, смилуйся надо мной!
Ибо я люблю. Люблю ее безумно, а теперь и безответно. Прощай, Анна Нотар, прощай, бесценная моя.
19 мая 1453 года
Итак, мне предстоит испить горькую чашу до дна. Мне не суждено было погибнуть этой ночью. Чтобы произвести впечатление на Джустиниани, я как-то заявил ему, что тверд, как скала. Я имел в виду лишь то, что дух может властвовать над телом и его ощущениями. Но я вовсе не тверд.
И тело мое уже не подвластно моему духу.
Закаленные в боях наемники говорят с завистью:
– Ты счастливец, Жан Анж!
Но я – не счастливец. Просто с еще большей горечью, чем раньше, я убедился, что никто не умирает прежде назначенного срока.
На стенах моего города в эти дни и ночи безумствует смерть; она косит людей, не выбирая, вроде бы случайно и бессмысленно. И все же каждое ядро летит по своей траектории – и траекторию эту определяет Бог.
Итак, сегодня ночью мы сожгли турецкую осадную башню. Многие считают, что это – еще большее чудо, чем ее постройка за одну ночь.
В самый темный час я лежал у подножья башни, одетый в турецкий костюм. Кто-то наступил на меня во мраке, но я притворился мертвым и даже не вздрогнул.
За два часа до рассвета мы ворвались в башню, выломали люки и сумели закинуть внутрь несколько глиняных горшков, наполненных порохом. Иначе нам никогда не удалось бы поджечь ее. Волосы и брови у меня обгорели. Руки сплошь покрыты ожогами и пузырями. Джустиниани не узнал моего лица, когда я прополз по земле, как червяк, и явился обратно в город. Из тех, кто ушел к башне, вернулся я один.
Несколько турок, сидевших в башне, выскочило из огня и убежало. Утром султан приказал казнить их и насадить головы на колья.
В ушах у меня стоит грохот пушек, и пол дрожит у меня под ногами.
Но сильнее, чем боль ожогов, терзает меня сердечная мука.
Впервые – после землетрясения в Венгрии. Потом – под Варной. Тогда он сказал: «Мы встретимся снова у ворот святого Романа». Сегодня ночью я ждал его. Но он не пришел.
21 мая 1453 года
Меня пришел навестить немец Грант, чтобы показать свою опаленную бороду и сгоревшие ресницы. Турки уже научились вести подземную войну и защищать свои подкопы. На людей Гранта, которые подводили контрмину поблизости от Калигарийских ворот, обрушились сегодня потоки жидкого огня. Отряд, поспешивший на помощь, был остановлен стеной рогатин и ядовитым дымом.
Сам Грант вынужден был спуститься под землю, чтобы придать мужества своим людям. Им удалось уничтожить турецкий коридор, но они понесли тяжелые потери. Подземные битвы вызывают в городе суеверный ужас.
Глаза Гранта опухли и покраснели от бессонной ночи и паров серы. Он сказал:
– Я нашел труд самого Пифагора, но буквы пляшут у меня перед глазами. Скачут, как блохи… Я уже не могу читать.
Лицо немца исказилось от бессильной ярости, он грозил кулаками и кричал:
– Что это за слепота, которая поражала даже самых мудрых греческих математиков?! Они могли перевернуть землю, как обещал Архимед, но когда мне уже казалось, что я обрету сейчас новое знание, я выяснил только, что душой наделены и деревья – а, может, и камни. Даже Пифагор. Он мог бы строить машины, которые покорили бы силы природы. Но счел это ненужным. Обратился к душе, ушел в свой внутренний мир, обрел прибежище в Боге.
Я проговорил:
– Так почему ты не веришь греческим мудрецам, если уж не желаешь принять доводы Библии и отцов церкви?
– Да я уже и сам не знаю, – прошептал Грант и протер кулаками глаза. – Может, я уже не в своем уме. Из-за ночных бдений, постоянного напряжения и горячечных поисков научных истин я, кажется, переутомился и заболел. Мои мысли мечутся и разлетаются, как птицы в небе, и я уже не способен направить их в нужную сторону. Ведь должен же иметь какой-то смысл этот страшный путь, который ведет в глубины человеческой души и обрывается в темноте. Пифагор мог создать вселенную из цифр. Так неужели во мраке человеческой души, несмотря ни на что, таилось больше истин, чем нес свет природы и науки?
Я проговорил:
– Дух Божий вознесся над землей, Дух Божий, словно сияющее пламя, низвергся на нас, смертных. Уж в этом-то ты не можешь сомневаться.
Немец разразился жутким смехом, колотя себя кулаками по лбу и крича:
– Божественный огонь распрекрасно уничтожает человеческое тело. Во вспышках орудийных залпов сверкает человеческий разум. Я верю в свободу науки и человека. И ни во что другое.
– Ты примкнул не к тому лагерю, – еще раз повторил я. – Тебе надо бы служить султану, а не последнему Риму.
– Нет, – упрямо ответил Грант. – Я служу Европе и свободе человеческого разума. А вовсе не власти.
22 мая 1453 года
Поблизости от Калигарийских ворот обнаружено два подкопа. Один уничтожен лишь после жаркой схватки. Другой обвалился сам: там были не удачно поставлены подпорки. Грант считает, что большинство опытных рудокопов уже погибло и теперь султану приходится использовать необученных людей.
Перед самой полуночью по темному небу пролетел светящийся диск. Никто не может объяснить этого явления. Император сказал:
– Начинают исполняться пророчества. Тысячелетней империи скоро придет конец. Созданная первым Константином, она погибнет с Константином последним. Я родился под несчастливой звездой.
23 мая 1453 года
Рухнула наша последняя надежда. Константин прав. После своих постов, бдений и молитв он более остро, чем все остальные, чувствует последние слабые удары сердца своей империи.
Бригантина, посланная на поиски венецианского флота, вернулась сегодня утром, не исполнив своей миссии. Благодаря невероятной удаче, а также искусству и отваге мореходов судну удалось проскользнуть обратно мимо турецких сторожевых кораблей.
Двенадцать человек отплыло из Константинополя. Двенадцать человек вернулось. Шестеро из них – венецианцы, шестеро – греки. Двадцать дней кружили они по Эгейскому морю, каждую минуту ожидая нападения турецких сторожевых судов, – но не обнаружили даже намека на христианские корабли.
Когда моряки поняли, что ищут напрасно, они держали совет. Некоторые говорили:
– Мы исполнили свой долг. Больше ничего не можем сделать. Не исключено, что Константинополь уже пал. Зачем нам возвращаться в пекло войны? Гибель города неизбежна.
Другие отвечали:
– Нас послал император. И мы обязаны отчитаться перед ним, хоть плавание наше и было бесплодным. Впрочем – давайте голосовать.
Они посмотрели друг другу в глаза, расхохотались и единогласно решили, что бригантина возвращается в Константинополь.
Во Влахернах я встретил двоих из этих людей. Они все еще широко улыбались, рассказывая о своем напрасном путешествии, а венецианцы подливали им вино и хлопали их по плечам. Но глаза моряков, в которых отражались пережитые в море опасности, не лгали.
– Как вы нашли в себе мужество вернуться на верную смерть? – спросил я.
Они обратили ко мне удивленные, обветренные лица и ответили хором:
– Мы ведь – венецианские моряки.
Может быть, этого и достаточно. Венеция, владычица морей, жадна, жестока и расчетлива. Но она так воспитывает своих солдат, что они живут и умирают за честь и славу родного города.
Но шестеро из этих двенадцати было греками. Они доказали, что и грек может быть верным до последнего вздоха – верным делу, которое уже безнадежно проиграно…
24 мая 1453 года
После полудня к воротам святого Романа приблизилась великолепная процессия. Турки размахивали флагами, трубили в рожки и громко требовали впустить в город султанского посла для переговоров с императором Константином. В это время турецкие пушки прекратили обстрел, а турецкие солдаты отступили в свой лагерь.
Джустиниани подозревал во всем этом какую-то военную хитрость и не хотел, чтобы посланник султана увидел, как сильно повреждена внешняя стена и как ненадежны временные укрепления. Однако император Константин поднялся на стену и узнал в посланнике своего личного друга, синопского эмира Исмаила Гамзу. Его род уже много поколений поддерживал теплые отношения с василевсами Константинополя. Но незадолго до смерти старый Мурад сумел заключить мир и с Гамзой, женив Мехмеда на его дочери. Но Константин все равно благосклонно приветствовал эмира и приказал пропустить его в город. Через дверцу в стене Гамзу ввели в Константинополь.
Едва узнав о прибытии посла, Минотто немедленно созвал совет двенадцати, велел снять часть венецианцев со стен и двинулся во главе двухсот закованных в броню воинов к нынешней резиденции императора. Джустиниани, в свою очередь, приказал выдать своим людям побольше еды и остатки вина, ходил от одного солдата к другому и говорил, грозя им кулаком:
– Смейтесь, смейтесь громче, не то я вам всем шеи сверну!
Когда Исмаил Гамза, поглаживая бороду, внимательно поглядывал по сторонам, он видел лишь хохочущих великанов в стальных доспехах; воины ели мясо, беззаботно швыряя полуобглоданные кости на землю. Император Константин протянул эмиру руку для поцелуя и посетовал, что они встречаются в столь печальных обстоятельствах.
Синопский эмир провозгласил громко и выразительно – так, чтобы его услышали и солдаты:
– Пусть день этот станет благословенным днем, ибо султан Мехмед прислал меня, чтобы предложить тебе мир на самых почетных условиях.
Генуэзцы Джустиниани разразились на это еще более громким хохотом, хотя многие из них едва держались на ногах и не плакали от изнеможения. Джустиниани, зажав между большим и указательным пальцами стилет, расхаживал за спинами солдат и украдкой покалывал в задницу каждого, кто смеялся недостаточно звонко.
Исмаил Гамза попросил императора о беседе с глазу на глаз. Василевс Константин без страха ввел его в свои апартаменты и заперся с ним в маленькой комнатке, не обратив внимания на предостережения советников. Тем временем венецианский посланник приказал своим людям окружить башню, вошел в нее во главе совета двенадцати и потребовал, чтобы императора уведомили о том, что венецианцы не потерпят никаких тайных переговоров с турками.
Василевс ответил, что не собирается принимать никаких решений за спиной своих союзников, созвал своих собственных советников и сообщил им о мирных предложениях султана. Исмаил Гамза заявил серьезным тоном:
– Для твоего собственного блага и блага твоего народа я прошу тебя принять условия султана – лучшие из всех возможных. Константинополь – в критическом положении. Защитников города мало, и они голодают. Народ доведен до отчаяния. Это – твой последний шанс. Если ты не покоришься сейчас, султан убьет всех мужчин, продаст женщин и детей в рабство и отдаст город на разграбление.
Венецианцы завопили:
– Ради Бога, не верь коварному султану. Чего стоят все его клятвы? Турки и раньше нарушали свои обещания. Что же, мы напрасно проливали кровь, а люди наши зря погибли на стенах, защищая твой трон? Нет, нет, султан колеблется, он сомневается, что может одержать победу. Иначе не пытался бы овладеть городом с помощью лживых мирных предложений.
Оскорбленный Исмаил Гамза сказал:
– Если бы у вас была хоть капля ума, вы бы сами поняли, что положение Константинополя безнадежно. Лишь из человеколюбия, желая избежать кошмара последнего штурма, султан предоставляет императору возможность беспрепятственно покинуть город, взяв с собой все свои сокровища, придворных и личную охрану. Жители, которые хотят уйти вместе с василевсом, тоже могут увезти с собой свой скарб. Тем же, кто останется, султан гарантирует жизнь и сохранность имущества. Как союзник султана император может править Мореей, а Мехмед обязуется защищать его от врагов.
Услышав это, венецианцы подняли страшный шум. Они кричали и колотили руками по щитам, чтобы заглушить слова эмира. А василевс вскинул голову и проговорил:
– Твои условия унизительны и несправедливы. Мое императорское достоинство не позволяет мне принять их, даже если бы я и мог это сделать. Но это все равно не в моих силах, поскольку ни я, ни люди, присутствующие здесь, не сумеют убедить жителей города сложить оружие. Мы все готовы умереть – и безропотно жертвуем жизнью во имя Константинополя.
Василевс грустно и брезгливо посмотрел на орущих венецианцев, которые пылко требовали сражаться до «последнего грека». У самих-то венецианцев стоят в порту большие корабли, на которых всегда можно бежать, когда стены города рухнут.
Похоже, султан был уверен, что Константинополь не примет его условий. Но из-за возни партии мира и недовольства армии затянувшейся осадой Мехмед вынужден делать и такие шаги, чтобы показать своим подданным, как непримиримы греки. Султан – только человек, и в глубине души он слаб.
Колебания Мехмеда так же трудно вынести, как мучительную тревогу и подавленность, которые царят в городе в эти дни. Султан поставил на карту все и теперь должен только победить. Иначе он падет. Он ведь борется не только с городом, но и с людьми из собственного лагеря.
Поэтому султан Мехмед в эти дни – самый одинокий человек на земле. Он более одинок, чем император Константин, уже сделавший свой выбор. И потому меня в эти дни объединяет с султаном принадлежность к некоему тайному братству. Мне не хватает Мехмеда. Я хотел бы еще раз увидеть его надменное лицо, упрямый подбородок и отливающие золотом хищные глаза. Я хотел бы поговорить с султаном, чтобы снова убедиться, что я не желаю жить в те времена, когда он и ему подобные станут править миром.
За Мехмедом – будущее. Он победит. Но грядущие года с этим человеком не стоят того, чтобы до них доживать.
– Смейтесь, смейтесь, – велел Джустиниани своим генуэзцам. И когда синопский эмир удалился, они безудержно хохотали, показывая друг другу ввалившиеся щеки, почерневшие от пороха лица, пробитые доспехи, окровавленные повязки на руках и ногах. Хохотали во все горло и ненавидели Джустиниани, который требовал от них того, что не по силам ни одному человеку. Да, они ненавидят его – но в то же время любят. Где-то в глубине каждого солдатского сердца живет мечта о винограднике и белом домике на одном из холмов Лемноса. О греческих невольниках на плодородных полях. О праве первой ночи с красивыми сельскими девушками и о княжеских пирах для княжеских воинов.
Со слезами на измученных глазах солдаты заходились в приступе безудержного веселья, а потом, едва держась на ногах, возвращались на стены. Турецкая процессия с развевающимися знаменами удалялась от города под рев рожков и труб. Когда залпы сотен орудий снова слились в сплошной непрерывный гул, сам Джустиниани нагнулся и поднял с земли кость, на которой осталось немного мяса, стряхнул с нее песок и обглодал дочиста.