Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Санки, козел, паровоз

ModernLib.Net / Валерий Генкин / Санки, козел, паровоз - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Валерий Генкин
Жанр:

 

 


Сострадательное сердце понуждало его все это железо из собаки извлекать. А жила собака под откидной крышкой столика красного дерева, не столько даже столика, сколько большой шкатулки на высокой ноге – в ней было несколько отделений, куда складывали квитанции, рецепты, всякие прочие бумажки и мелкие предметы, но интерес представляла только ниша со своей отдельной съемной крышечкой, под которой и обитал бело-желтый пес. Виталик любил ощупывать животное и, обнаружив острый предмет, упорными движениями пальцев продвигал его к поверхности, пока наконец не вытаскивал наружу.

Тиф. Больница. Тетя Рая, вдова одного из многочисленных бабушкиных братьев, принесла глиняную лошадку, она – лошадка, не тетя Рая – скачет по складкам одеяла. Она – тетя Рая, не лошадка – внедряется в его жизнь надолго. Известный в Москве детский врач, профессор, любимая ученица академика Сперанского, чутко следит за хилым, обильно болеющим ребенком. На эту вигилию она заступила, еще когда мама лежала в роддоме, что явствует из Лелиных записок на волю.

Первый запавший в память день рождения. Пять лет? Подарки: сабля в серебряных картонных ножнах; кошка с шариком в передних лапах, на хвост нажмешь – катит перед собой мячик; игра «Поймай рыбку» – удочкой с магнитом вытаскиваешь бумажных рыбок из картонной выгородки; еще игра с непонятным именем «гальма», какое-то ответвление нард. Мама в красном платье, сколотом у шеи гранатовой брошкой-сердечком, с папиросой – первый отчетливый кадр мамы, застрявший в памяти. Прежние ее образы как-то растаяли – Нюту помнил, как же, козел этот, паровоз, санки, потом она ему еще плитку электрическую из картона склеила, и они разогревали на ней крохотные алюминиевые кастрюльки с зелеными щами из нарезанных листьев подорожника. Бабу Женю помнил – котлеты! А маму – только с этой картинки: красные припухлые губы, красное платье, красная брошь – и папироса. Стишков чувствительных тетрадь она к тому времени явно забыла. Еще в альбоме довоенных фотографий – любил листать его с ранних лет – он нашел снимок, где мама стояла в шеренге девушек на уроке физкультуры в фабрично-заводском училище. Пампушка. Или пупсик, как называл ее папа. Коротенькая, с полными ногами и внушительной грудью, обтянутой темной майкой. Глаза невеселые. Такой она была в разгар романа с роковым Ростей. Ну вот, у него – Виталика, не Рости – температура и привычно болит ухо. Распухли желёзки, такие шарики-желваки на шее (Господи, почему тогда вечно распухали желёзки, а сейчас ни у кого не распухают?) Гости – родня и мамины сослуживцы – приторно и нудно сочувствуют, бедный мальчик, ах-ах. Дядя Моисей, бабы-Женин брат, дарит карандаши и ластики (дармовые, он работает бухгалтером в какой-то конторе), его жена Нюра (видано ли – пожилая еврейка с именем Нюра?) причитает вечно рыдающим голосом, гудит полковничьим басом дядя Муля, источает сочувственный аромат его французская супруга. Но вот гости уходят, и он просит: мама, почитай. И она читает. Про русалку, раздобывшую пару ног – уж как она разместила их подле довольно-таки порядочного хвоста? Мама разводит руками. Или привычный набор стихов. Шаловливые ручонки, нет покоя мне от вас, так и жду, что натворите вы каких-нибудь проказ. Мишка, мишка, как не стыдно, вылезай из-под комода… Филин очки роговые поправил, выучил всех выполнению правил. Эй, смотри, смотри, у речки сняли кожу человечки. Становится привычно страшно. Человечки без кожи. Ноги – длинные болталки, вместо крылышек две палки… И конец, совершенно сбивающий с толку: без чешуйки, брат, шалишь! Как это – шалить без чешуйки? Мама опять не знает. Ну ничего не знает!.. Или еще: у сороконожки народились крошки, что за восхищенье, радость без конца! Но дальше возникают б-о-ольшие сложности – калош не напасешься. Всяческие описания природы, несмотря на благозвучие и – как выяснилось позже – принадлежность великим перьям, вызывали скуку, а потому хитро использовались мамой и бабушкой, чтобы Виталика поскорее усыпить. Правда, одну историю про грача, что гулял по весеннему косогору, он полюбил и всегда отчетливо представлял себе эту картину: крупная птица в длинных фиолетовых перьях неспешно шлепает вдоль дороги, собирая своим деткам больших питательных червей. Непонятные слова – штудирует, лаборатория – ему совсем не мешали, он даже маму про них не спрашивал.

А вообще-то книги озадачивали. Взять хотя бы поучительное стихотворение о пользе компромисса: по крутой тропинке горной шел домой барашек черный и на мостике горбатом повстречался с белым братом. И вот, ни один не уступил. Оба утонули. Ты понял, Витальчик, нельзя быть упрямым, они ведь из-за упрямства своего утонули. Но Виталик решительно полагал, что наказание барашков утоплением было слишком уж жестоким. Такое несоразмерное воздаяние за слабости и мелкие недостатки характера его огорчало, как и прочие книжные жестокости. Особенно в сказках. Скирлы-скирлы на липовой ноге, на березовой клюке… Медведя покалечили злые люди. Другого мишку нещадно обирает хитрый мужик, подсовывая ботву от репы да корешки пшеницы. Обидно! Волк отрывает примерзший ко льду хвост. Больно же! Много позже он узнал, что его детские подозрения относительно сказок имели основания. Как выяснилось, милые классические волшебные истории рождались из совершенно омерзительных текстов. Оказалось, например, что злая мачеха, изводившая Золушку, появилась не сразу. Сначала отец Золушки женился на некоей даме, которая дочке пришлась не по вкусу – она предпочитала, чтобы отец взял в жены другую, бывшую Золушкину кормилицу. И надумала девочка, как от мачехи избавиться. Положила она в сундук с тяжелой обитой железом крышкой мамины драгоценности, да и сказала об этом мачехе. Та, до блескунцов охочая, открыла сундук, голову туда сунула, а Золушка крышку – хрясь ей на шею, и все тут. Ну, женился отец на кормилице, а уж та, неблагодарная, стала падчерицу изводить. Далее все по известной сказке Перро, за исключением мелочей: мышей, тыкву и фею Шарль Перро добавил от себя, а кое-какие кровавые мелочи убрал. Ведь в оригинальной версии, чтобы башмачок на лапищи дочек-уродок надеть, мамаша им пальцы поотрубала, а когда Золушка наконец обвенчалась с принцем, король заставил мачеху с дочками плясать в раскаленных железных башмаках, пока те не умерли в страшных мучениях. Торжество справедливости. Узнав эти подробности, Виталик тщетно пытался представить Эраста Гарина в роли короля-изувера.

А в одном из вариантов истории про Спящую красавицу творилось вообще Бог знает что. Лежит это она, волшебницей усыпленная, в пещере, а мимо королевич едет, в русском варианте – Елисей. (Можете себе представить – ветхозаветный Элиша стал героем русской сказки.) Подъехал ближе – батюшки, красавица. Будил ее королевич будил, не разбудил. Прилег он к ней, к спящей – не пропадать же такой девушке, – и через девять месяцев родилась у нее двойня. А она все спит. Тут один ребеночек, что пошустрее, в поисках маминой груди наткнулся на пальчик, стал его сосать, рефлекс, сами понимаете, да и высосал шип ядовитый, которым злая колдунья красавицу усыпила. Ну та и проснулась.

Правда, читать Виталик рано научился сам и полюбил это дело (Витальчик, не читай за едой!), и мама подсовывала ему то, что считала нужным для развития пятилетнего ребенка из интеллигентной семьи. Пушкина, конечно. Но Виталик и у Пушкина нашел претившую его сострадательной душе жестокость. Ну сами посудите, как Балда поступил с попом! Если кто не помнит: серией из трех щелков этот грубый мужчина причинил служителю культа невероятные физические и нравственные страдания и в конце концов оставил в немоте и безумии. Самостоятельно добравшись до басен дедушки Крылова, Виталик был поражен жестокосердием муравья, отказавшего в приюте и пище продрогшей и оголодавшей стрекозе. Он отчетливо представлял себе эту картину. Кутаясь в прозрачные крылышки, хрупкая большеглазая девушка умоляет хмурого жилистого карлика впустить ее погреться и налить плошку горячей похлебки. А тот – ни в какую. Если подробней, дело было так. Мороз и солнце – для муравья день чудесный, а для стрекозы – нужда и голод. Сидит муравей в своей лубяной избушке, веселым треском трещит затопленная печь, а он уписывает краюху свежего ржаного хлеба с салом… И тут стук в дверь, робкий такой. Муравей, за ушами трещит да печь трещит, не сразу услышал. Потом все же подошел, крюк откинул, отворил дверь, а там – она. Ножки тонкие, синие, сама босая, ресницами хлоп-хлоп – не оставь, говорит, кум милый, накорми и обогрей, а по весне уйду… А кум ей – накося, дармоедов кормить. Дверь на крюк – и к столу, бутерброд доедать. Кулак проклятый, думал Виталик, уже прослышавший об этих социально вредных элементах, мироедах, лишенных милосердия. А кошмарный случай с глупым мышонком! Да не он глупый, это мамаша его идиотка – кошку позвала баюкать сыночка. Ищет, дрянь безмозглая, мышонка, а его не видать. Возмущение перемешивалось с сочувствием, гнев с состраданием – Самуил Яковлевич и Иван Андреевич, может, и хотели как лучше, но… Жестокость стихов и сказок язвила Виталика оторванной лапой зайки, вспоротым брюхом волка, примерзшим ко льду хвостом того же недотепы… Книжный мир открывался с неприглядной стороны, но тяга к чтению не проходила. О детская библиотека-читальня на Псковском, в их же доме – отрада сердца, блаженство нежных лет! Оказавшись наедине с книгой, он тут же впивался в пахучие страницы, как детсадовец в жвачку, принесенную сынком дипломата. Правда, прочитанное Виталик тут же и забывал. От «Васька Трубачева» с товарищами осталась сваренная и съеденная Мазиным ворона, от «Дикой собаки динго» – слово ТАНЯ на загоревшей груди (ах ты, батюшки, вспомнил, как посадил в цветочный горшок ветку тополя в форме буквы «Т», подаренную девушкой по имени ТИНА), от «Повести о настоящем человеке» – «сущий шкилет», а при словах «Снежная королева» ему в первую очередь являлась полуголая лапландка, которая в жарком иглу жарит рыбу (Виталик даже запах этой рыбы чувствовал). Больше наследил Гайдар. Кроме «РВС» с бомбой, брошенной на росистые колокольчики (именно росистые), если пошарить как следует, всплывет меховая горжетка Валентины, голубая чашка, разбитая на сто миллионов лохматых кусков, вопль «Телеграмма!!!» то ли Чука, то ли Гека, летчики-пилоты, бомбы-пулеметы, что-то по форме один позывной общий. Да, и бронзовеющий Тимур: «Я стою, я смотрю. Всем хорошо, все спокойны – значит, и я спокоен тоже!» (Не гайдаровское ли Синегорье всплыло в памяти Аксенова, когда он распределил своего Сашу Зеленина в Круглогорье?) Вдруг вспомнилось название: «Счастливый день суворовца Криничного». А кроме названия – ничего. Или: «На берегу Севана». Там был парнишка по имени Грикол, которого автор наградил чувством юмора. Ударившись лбом о выступ скалы, он восклицал: «Вот глупый камень – не видит, что человек идет!» Начитанный мальчик, одобряли родственники. Какую последнюю книжку ты прочитал? «Отверженные». Какой молодец! Кто там тебе больше всех понравился? Гаврош? Жан Вальжан? Как инспектор Жавер! Почему? Ах жалко, что утопился… И что ты сейчас читаешь? «Повесть о многих превосходных вещах» Алексея Толстого? Замечательно. А еще что? Марк Твен? О! «Янки при дворе короля Артура»? Ах! А если не напрягаться, то из всего этого «Янки» он запомнил стон тысяч рыцарей, убитых в один миг ударом тока. А из «Детства Никиты», той самой «Повести о…» – разве что скворчонок Желтухин застрял в памяти да какая-то возня с барометром. «Гуттаперчевый мальчик» вовсе следа не оставил. С Пушкиным поначалу тоже вышла незадача. Прочтет, скажем, Виталик «Станционного смотрителя», закроет книгу и ну терзать домашних: «Вот тут написано, взял он вольных лошадей и пустился в село Н. Как это – вольных? Он их на воле ловил, что ли?» Других вопросов не возникало.

Это продолжалось довольно долго, лет до десяти, когда он нырнул в «Трех мушкетеров», да там и остался. И принялся выстругивать тонкие шпаги взамен прежних грубых мечей времен Робина Гуда и Гая Гисборна. На этот раз в мозг впечаталось множество деталей:

на каком мосту стоял и чем занимался Планше, когда его увидел Портос и отрекомендовал д’Артаньяну;

какое блюдо подавали Арамису и от чего тот в гневе отказался, получив письмо герцогини де Шеврез (недавно уже немолодому Виталию Иосифовичу довелось впервые отведать яичницу со шпинатом – совсем неплохо, но жирный каплун и жаркое из баранины с чесноком, видимо, все же лучше);

сколько лет было желто-рыжему мерину д’Артаньяна, на котором тот въехал в город Менг, а заодно и в жизнь и мечты Виталика Затуловского…

Ну и так далее. Какое-то время Виталику не давало покоя имя главного героя. В самом деле, неужто матушка звала заигравшегося мальчугана к обеду: «Д’Артаньянчик, а ну к столу, похлебка стынет»? Но как ни шерстил Виталик книгу, иных имен не обнаружил. Потом, конечно, раскопав кое-что о Шарле Ожье де Бац де Кастельморе, графе д’Артаньяне, успокоился. Что до герцога Букингемского, то впереди, во взрослой жизни, Виталика ждало обескураживающее известие, что Джордж Вильерс, выходец из захудалой, а то и вовсе нищей семьи провинциального дворянчика, своим богатством, титулам и власти обязан сластолюбивому королю Якову. Тот увидел красивого юношу на любительской сцене Кембриджского университета в женской роли – и тут же променял на Джорджа своего предыдущего любовника. А вскоре на милого Стини (так называл Яков свежего возлюбленного, уменьшительная форма от Стефана, святого, лицо которого, согласно Библии, «сияло, словно лик ангела») пролились благодеяния и неисчислимые милости, в том числе и титул герцога Букингемского. Герцог не остался неблагодарным. В одном из сохранившихся писем он писал: «Мне никогда не позабыть сладостных часов, когда ничто не разделяло на ложе господина и ничтожнейшего и преданнейшего его пса». Оплакав скончавшегося короля Якова, Букингем столь же преданно душой и телом, преимущественно последним, служил его сыну и наследнику Карлу Первому. И все это не мешало Джорджу при обоих королях-любовниках испытывать неистовую страсть к Анне Австрийской, о чем и сообщил нам всем Дюма на страницах бессмертного романа.

Это было счастье, чистое счастье… Да еще с продолжениями. В одном из томов «Десяти лет спустя», пахучей обтрепанной книге, не хватало одного листа. Виталик мучительно переживал это прискорбное зияние. Речь шла о грабительском требовании короля – Людовик Четырнадцатый хотел разорить благородного Фуке и пожелал… «Мне нужно…» – сказал он, а дальше – пропуск. Ах, как хотелось узнать, что же ему нужно. Только через много лет Виталик наконец выяснил, что Людовик, по наущению подлого Кольбера, потребовал четыре миллиона ливров. А тогда, в те годы, прочитав в очередной раз «вы молоды, и ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными», он откладывал издававший пленительный запах том и позволял на день-другой увлечь себя какой-нибудь книжице из серии «в рамочке», но и от Жюля Верна, и от Майна Рида застревала в мозгу всякая ерунда. Классификация гарпунщика Неда, делившего всех рыб на съедобных и несъедобных, остров Тристан-да-Кунья, переделанный им тут же в Дристан Какунья, и почему-то название главы «Топ опять лает». Паганель-Черкасов, невозмутимый майор Мак-Наббс: «Оно произносится Айртон, а пишется Бен Джойс». Под Дунаевского… Та-ра, та-ра-ра… М-да.

Особо стояли «Водители фрегатов».

И уже тогда стали особенно западать в память концовки книг. Они потом долго играли в «последние слова» с Аликом. Аликов было два: один умный и белокурый, другой добрый и чернявый, для удобства его можно называть Сашей. С годами умный становился умнее и добрее, а добрый – еще добрее, хотя и дураком не стал; что до масти, то умный Алик сильно поседел, а добрый полысел. Так что вся классификация коту под хвост. Так вот, играли они с Аликом Умным. Гуляли вокруг Кремля и:

– «Айвенго», – бросал на ходу Виталик.

Рукой презренной он сражен в бою, – Алик устремлял в небо небесной голубизны глаза, – у замка дальнего, в чужом краю, и в грозном имени его для нас урок и назидательный рассказ. – И в свой черед: – «Королева Марго».

Генрих вздохнул и скрылся в темноте. «Граф МонтеКристо»?

Разве не сказал вам граф, что вся человеческая мудрость заключена в двух словах: ждать и надеяться!..

Они, и повзрослев, забавлялись. Звонок: Я подумаю об этом завтра. – «Унесенные ветром». Или: «Пиковая дама» – Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.

Несколько меньший интерес представляли слова начальные.

Он поет по утрам в клозете

– Олеша, «Зависть». Вот тебе: Мальчик был маленький, а горы были до неба…

– Генрих Манн, «Юность короля Генриха Четвертого». В начале были пряности…

– Цвейг. Что-то про Магеллана. А вот это: В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки… – Тяжелая пауза. – Слабак: «Преступление и наказание».

– Ах так, тогда: После взятия Сципионом Нумантии в ней нашли несколько матерей, которые держали у себя на груди полуобглоданные трупы собственных детей

– Неужто Петроний? Кстати, вот последние слова самого Петрония: Друзья, не кажется ли вам, что вместе с нами умирает и…

– …умирает и – что?

Да ничего, тут он и умер.

С этого момента игра расширялась, теперь они выискивали последние слова знаменитостей. Быстро пробежав по «И ты, Брут?», «Какой великий артист умирает» (по другой версии, утверждал один из игроков, Нерон успел сказать поразившему его мечом рабу: «Вот истинная верность!»), гетевскому «Больше света!», «Простите, мсье, я не нарочно» – Мария-Антуанета палачу, которому наступила на ногу, – они стали копать глубже. Коллекция росла и богатела. После Пушкина (Il faut que je dеrange ma maison) и Тургенева («Прощайте, мои милые, мои белесоватые…»), туда проникла Мата Хари («Я готова, мальчики», а по другим сведениям: «Любовь гораздо страшнее того, что вы сейчас со мной сделаете»), после Гончарова («Я видел Христа, Он меня простил») и Чехова (Ich sterbe) – Николай Первый (сыну Александру: «Учись умирать!»). Встретив что-нибудь новенькое, они немедленно перезванивались.

Бетховен. Аплодируйте, друзья. Комедии конец.

Кант. Das ist gut.

Уэллс. Со мной все в порядке.

Лермонтов. Не буду я в этого дурака стрелять!

Рабле. Я отправляюсь по следам великого «может быть».

Тютчев. Я исчезаю! Исчезаю!

Ахматова. Все-таки мне очень плохо!

Рамо (священнику). Перестань петь свои молитвы, ты фальшивишь!

Байрон. Мне пора спать, доброй ночи.

Уайльд. Либо уйдут эти обои, либо уйду я.

Натан Хейл (схваченный англичанами американский повстанец, с петлей на шее). Мне жаль лишь того, что я не могу умереть дважды за свою страну.

Возбужденный Алик мог позвонить ночью и сообщить о находке: «Хлебушка с маслицем! Сметанки!» – Василий Розанов.

А Виталик, с трудом выбираясь из сна, мрачно делился разочаровывающей новостью:

– Мы никогда не узнаем последних слов Эйнштейна.

– Почему?

– Он сказал их сиделке, которая не понимала по-немецки.

Виталик долго пытался постигнуть смысл пушкинских последних слов: источник утверждал, что поэт говорил о необходимости навести порядок в своем доме, а словарь твердил противоположное. Так и не разобрался.

И уже во взрослой жизни Виталик сообщил Алику в письме: «О смерти Черчилля ты, конечно, слышал. Так вот, последними его словами были: “Как мне все это надоело!”»

А еще лет через пятнадцать Алик – Виталику:

– Последние слова Надежда Яковлевна Мандельштам сказала медсестре: «Да ты не бойся, милая».

Но все это – позже, позже. Зато сейчас друзьям не пришлось бы долго и мучительно копаться в книгах, чтобы пополнить свои запасы «последних слов великих людей», – Интернет, черт бы его побрал, последнее прибежище невежд. Нажал на клавишу – и…

Карлейль. Так вот она какая, смерть!

Ван Го г. Печаль будет длиться вечно.

О’Генри. Чарли, я боюсь идти домой в темноте.

Зощенко. Я опоздал умереть. Умирать надо во время.

А больше всего людей – великих и совсем неизвестных – перед смертью произносили одно слово: «Мама».

Так вот, о «Водителях фрегатов».


Дорогому сыночку Виталику от мамы. 10 февраля 1948 г.

Все в этой книге, сохраненной по сю пору, осталось незабытым. Смешные дикари со вздетыми копьями, профиль Джемса (именно Джемса, а не Джеймса, вот и папиного приятеля так звали – помнишь мамин дневник?) Кука, надпись «Библиотека нахимовца» на титульном листе, Ла-Перуз через дефис, те самые желтизна и пахучесть бумаги, пузатые паруса на обложке, три вида пунктира на карте-вклейке «Кругосветное плавание Крузенштерна и Лисянского».

Августовским утром 1768 года Виталик с капитаном Куком взошел на борт «Усердия», и судно покинуло Плимут, чтобы отыскать Южный материк. Через полтора года они обогнули мыс Горн и оказались в Тихом океане. Приблизившись к длинному розовому рифу у острова Таити, Виталик и Кук собрали команду и обратились к морякам с речью. Прежние мореплаватели, говорили они, обращались с туземцами жестоко и несправедливо и тем настроили их враждебно. Мы же должны показать этим людям, что пришли с миром, а потому всякий матрос, обидевший жителя острова, будет наказан. И команда внимала этим замечательным словам. Они сошли на берег и оделили шоколадных туземцев гвоздями, топорами, бусами и кусками полотна. Они дивились на четырнадцать юбок смешливой королевы Обереи… Потом они долго плыли к Новой Зеландии, изучали восточное побережье Австралии, до кровавых мозолей откачивали помпами воду из трюмов, когда «Усердие» получило пробоину. И тут – естественно – началась цинга, вечная спутница морских путешественников, лишенных свежих овощей и фруктов. А ведь до этой страницы Виталик не имел ничего против галет и солонины. И вот, лавируя между опасными мелями, они, по счастью, отыскали пролив между Австралией и Новой Гвинеей и добрались до Батавии – голландского города на Яве. После ремонта и передышки в привычных для европейца условиях карандаш Виталика снова заскользил по купленной мамой и прикнопленной к стене большой карте мира. «Усердие» пересекло Индийский океан, обогнуло мыс Доброй Надежды, оказалось в знакомой Атлантике и поплыло на север, в Англию. Эх, горевал Виталик вместе с членами Британского географического общества, ну что бы Куку от Новой-то Зеландии взять курс на юг – глядишь, и открыл бы он Южный материк…

Имена мореплавателей, названия земель, островов, проливов звучали музыкой. Абел Янсзон Тасман, Жан-Франсуа Лаперуз, Иван Крузенштерн, Юрий Лисянский, Жюль Себастьен Сезар Дюмон-Дюрвиль. Сандвичевы острова, Тристан-да-Кунья, Паумоту, Фиджи, Новые Гебриды, Новая же Каледония, Патагония, Тенериф (это уж потом к этому острову прирастили размягчающую букву «е», а тогда, в сороковые, он звучал твердо и четко). А все эти корабельные штуки – рангоут и такелаж, ванты и стеньги, гики и гаки, юты и баки, бимсы и шкоты, фоки и гроты, лаги и лоты, салинги и стаксели, кливеры и брамсели, трисели и топсели, клюзы и кнехты, шканцы и шверты, не говоря уж о бизани, фор– и архштевне. Овеваемый муссонами и пассатами, Виталик брасопил реи, брал рифы, искал Северо-Западный проход, соединяющий Атлантику с Тихим океаном… Так что лет в семь-восемь он уже неплохо знал карту, а попутно решил все же уточнить, как назывались все эти прекрасные корабли на языках их родины. Как выяснилось, «Усердие» Кука оказалось «Эндевером», а корабли его последующих экспедиций носили имена «Резолюшн» (тут он удивился – ведь Николай Корнеевич Чуковский наименовал этот фрегат «Решением», а надо бы «Решимостью»), «Эдвенчер» и «Дискавери» – он внес их в свою копилку милых сердцу слов, вместе с «Компасом» и «Астролябией» Лаперуза, «Надеждой» Крузенштерна, «Невой» Лисянского. А уже потом, в разгар их с Аликом игр в «первые и последние слова», предложил новый раздел: названия кораблей. Натуральных и литературных. Так что, гуляя вокруг Кремля или по Ильинскому скверу, эти двое – уже, пожалуй, студенты – перекидывались такими вот фразами:

– «Снарк»?

– Ирвинг Стоун. Про Джека Лондона. «Эспаньола»?

– Стивенсон, «Остров сокровищ».

– И?..

– Гм…

– И еще Грин, «Золотая цепь».

– Ладно. «Тринидад»?

– Магеллан. У него еще были «Сан-Антонио», «Консепсьон», «Сантьяго» и «Виктория».

– Положим, «Сантьяго» и «Сан-Антонио» утонули. Ну, «Санта-Мария»?

– Колумб. Плюс «Пинта», «Нинья», «Мария-Галанте» и куча кораблей помельче. «Бигль»?

– Дарвин. «Эдвенчер»?

– Во-первых, «Таинственный остров», а во-вторых – Кук. «Зуав»?

– Тартарен из Тараскона. «Форвард»?

– Капитан Гаттерас. «Терра Нова»?

– Роберт Скотт…

Ну и так далее.

Дети, сущие дети. Много позже стал Виталик задумываться об этом заторможенном развитии (не себя, всего поколения): ведь Чацкому, Онегину, Печорину, Базарову, всем этим утомленным жизнью героям, было лет по двадцать. Ну приходило ли им в голову играть в «города», «балду», «великих людей», «последние слова»? А вот героям, скажем, кумира израильтян Меира Шалева очень даже приходило, там вовсю в эти самые «последние слова» играют. Тоже, видно, заторможенные…

Морская зараза ширилась, пускала протуберанцы по всему глобусу, но пеммикан неизменно подходил к концу, паруса брали на гитовы, и в бушующие волны, бьющие о рифы, опрокидывали все новые бочки с ворванью. Потом появились «Мессершмитты-109», «Фокке-Вульфы-190», «Хейнкели-111» и «Юнкерсы-87». Они все очень неприятно ревели, не в пример нашим «ястребкам». На какое-то время трон занял «Айвенго», запустивший серию Вальтера Скотта – но «Квентин Дорвард», «Роб Рой», «Уэверли» и прочие «Пуритане» не впечатлили. А ведь Печорин перед дуэлью читал этих самых «Шотландских пуритан»… Вот и Виталик, прочитав «Героя нашего времени», сделал вторую попытку – все-таки Печорин. Но – нет, не пошло. Никаких следов. Память всегда строила ему мерзкие гримасы и по сю пору не оставила этого занятия: спроси его сейчас про Ромео и Джульетту, он не скажет с определенностью, кто из них Капулетти, а кто – Монтекки. Зато навсегда застряло в башке «меркичкин», чукотское ругательство ушедшего в горы Алитета.

Отрава чтения поселилась в нем надолго: плюхнуться на живот в пустой комнате – и он Атос, или Сайрус Смит, или Питер Мориц, или Морис-мустангер, или… И – счастье, чистое счастье. Впрочем, и это все позже. А пока – Виталику пять лет, и у него день рождения, и мама в красном платье, с красными губами, с папиросой… А ночью снова ноет ухо, и мама держит его за руку, и он хнычет – долго, долго – и наконец засыпает.


Толику с пятого этажа отец-особист привез из Германии мотоциклиста-пулеметчика: он (мотоциклист, не особист) едет, а из ствола – искры. О своем отце Виталик почти не вспоминает. Разве когда видит эту искрометную игрушку – напряженно смотрит на Толика и цедит: «Мне папа такую же привезет».

Под окнами крутая горка – от Варварки вниз по переулку между их домом и домбояркой, палатами бояр Романовых. Зимой на ней катались мальчишки – кто на железном листе, кто на фанерке, кто на двух полозьях из хитро изогнутого железного прута, а кто и на коньках. Но этого он не умел. Боялся. Да и ноги болели, когда к валенкам с помощью веревок и палочек прилаживали «снегурки». Так и не научился. Гулял с лопаткой и санками. (Платок между колким шарфом и подбородком. Варежки на продетом в рукава шнурке.) И с друзьями. Юра – сын, как выяснилось, знаменитости, автора книги «Бухгалтерский учет». Алик и Толик (двумя этажами выше) – дети маминых подруг, тети Раи и тети Оли, оставивших след в ее альбоме со стишками и секретиками. Она ведь тоже в этом доме выросла. Дедушка Семен и баба Женя с дочкой Лелей когда-то – до революции – занимали всю квартиру. Теперь к ним прибавились он с Нютой, да еще – чуть позже – новый мамин муж Анатолий, а вместо шести комнат у них остались две и темный проходной коридорчик. Зато в оставшихся комнатах поселились три семьи: дедушкина сестра Биба с мужем Шлемой и сыном Борей, типографский наборщик Василий Платонович с женой Евдокией Васильевной, а еще Никита Назарович – неведомо кто по роду занятий, но всегда в гимнастерке без погон – с женой Марусей.

Биба, детский врач (интересно, знала ли она из своей институтской латыни, что имя ее означает «любительница выпить»?), необъятная, неопрятная, дурно пахнет – еще вклад в коллекцию запахов. Она приходила к Затуловским звонить по телефону в свою поликлинику. «Хадича, миленькая, я пишу! Есть еще вызовы?» Он долго не знал, что «хадича» – просто имя, но звук запомнился. Шлема был фотограф. По утрам он, фырча и повизгивая, обливался до пояса у раковины на кухне. Отчим Виталика работал с мамой в конструкторском бюро: много лет подряд они изобретали какую-то линию грабельного зуба. По вечерам в застольных беседах эта тема живо обсуждалась, и Виталик представлял себе строй вытянувшихся в линию острых колпачков, не вполне понимая, какое они имеют отношение к граблям. Вселившись, отчим скоро – и окончательно – вытеснил из памяти Виталика невнятный образ отца, если и было что вытеснять. Слабые попытки рассказать об Осе его сыну предпринимала баба Женя, и какое-то время Виталик даже старался что-то вспомнить, глядя на довоенные фотографии. Помнишь, я говорил: красавец в клетчатом пиджаке, чуть склонивший голову, из нагрудного кармана торчит колпачок автоматической ручки. Но больше всего притягивал мальчика снимок затянутого в ремни офицера с кобурой на поясе. Однако с живым, крупным, громким Анатолием фотографии состязались недолго. Сдалась и баба Женя, а ведь долго она, боготворившая память Оси, нового зятя разве что терпела. Ну да, тут еще не вытравленное светским воспитанием, европейским опытом и советским бытом традиционное еврейское опасение: не из наших, Фоня-квас. Анатолий, он же ДДТ (дядя Толя), позже, в письмах – АНК (Анатолий Никифорович Кудряшов), выпив, любил приобнять Виталика за узкие плечи и приговаривать: «Мы с тобой ишлы? Ишлы. Кожух нашлы? Нашлы. Так давай его делить. Чего делить? Кожух. Який кожух? Мы с тобой ишлы…» – и т. д. Еще он пел «Спят курганы темные», а чему-то удивляясь, неизменно восклицал: «Вот так номер, чтоб я помер!» Все бы ничего, но пахучую Бибу Анатолий, когда оказывался дома, не пускал к телефону, а ее мужа Шлему норовил отогнать от раковины в самом разгаре водных процедур и за глаза звал не иначе как Шельмой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7