Августу Дерлету, предложившему замысел
Я
должен, перед тем как умру, найти какой-то способ выразить нечто важное, что я долго вынашивал, и что я ещё ни разу не высказывал — нечто, что есть ни любовь, ни ненависть, ни жалость, ни презрение, но само дыхание жизни, жестокое и приходящее извне, привносящее в жизнь человека простор и пугающе бесстрастную силу нечеловеческих существ.
Бертран Рассел
, из письма Констанции Маллесон, 1918, цитируется по: "Моё философское развитие", с.261.
Введение
Мы считаем совершенно оправданным то, что третий том "Кембриджской Истории Атомной Эры" был нами полностью отведён под новую редакцию важнейшего документа, известного как "Паразиты разума" профессора Гилберта Остина.
"Паразиты разума", естественно, составное произведение, собранное из различных документов, магнитофонных записей и стенографических отчётов бесед с профессором Остином. Первое издание, размер которого составлял лишь половину настоящего, было опубликовано вскоре после исчезновения профессора в 2007 году и еще до того, как "Паллас" был найден экспедицией капитана Рамзея. В основном оно состояло из записей, сделанных по просьбе полковника Спенсера, и магнитофонной записи под номером 12xm из библиотеки Лондонского Университета. Следующее издание, появившееся в 2012, включало копию стенографического отчёта, записанного Лесли Первисон 14 января 2004 года, а также материал из двух статей Гилберта Остина для "Исторического обозрения" и отрывок из его предисловия к книге Карела Вейсмана "Исторические размышления".
Данное издание сохраняет старый текст in toto
и включает совершенно новый материал из так называемой "Папки Мартинуса", в течение многих лет хранившейся миссис Сильвией Остин и сейчас находящейся в Архиве Мировой Истории, а также из до сих пор неопубликованных "Автобиографических заметок" профессора Остина, написанных в 2001. Редакторы разъяснили в сносках источники различных разделов.
Ни одно из изданий "Паразитов разума" не может претендовать на окончательность. Нашей целю было расположить материал так, чтобы он представлял собой непрерывное повествование. Там, где нам показалось крайне важным, был добавлен материал из философских заметок профессора Остина, а также короткий отрывок из вступления к книге "Почтение Эдмунду Гуссерлю
" под редакцией Остина и Райха. Итоговая повесть, по мнению редакторов, поддерживает версию, выдвинутую ими в работе "Новый свет на тайну «Палласа»". Однако следует подчеркнуть, что это отнюдь не было их намерением; они лишь постарались включить весь уместный материал и полагают, что справедливость их притязания подтвердится, когда Северо-Западный Университет
издаст полное собрание работ Гилберта Остина.
Х.С. У.П.
Колледж Сент-Генри, Кембридж, 2014 г.
(Нижеследующий раздел воспроизводится по магнитофонной записи, сделанной профессором Остином за несколько месяцев до своего исчезновения. Редакция Х. Ф. Спенсера
.)
Любая сложная история, каковой является и эта, не имеет явного начала. Также я не могу последовать совету полковника Спенсера "начать с начала и продолжать до конца" потому, что события в ней довольно запутаны. Вероятно, лучшим выходом будет описать мою личную борьбу против Паразитов разума, а остальное предоставить историкам.
Итак, всё началось 20 декабря 1994 года, когда я вернулся домой с собрания Мидлсекского Археологического Общества, где я читал лекцию по древним цивилизациям Малой Азии. Стоял свежий, опьяняющий вечер. Нет большего удовольствия, чем произносить речь на тему, близкую твоему сердцу, перед всецело внемлющей аудиторией. Добавьте к этому, что наш ужин закончился превосходным кларетом восьмидесятых годов, и вам станет понятно, что я был в крайне приподнятом настроении, когда вставлял ключ во входную дверь своей квартиры на Ковент-Гарден.
Когда я вошёл, звонил видеофон, но он замолк прежде, чем я подошёл к нему. Я взглянул на индикатор — он показывал хэмпстедский номер, который я опознал как номер Карела Вейсмана. Было без четверти двенадцать, меня клонило ко сну, и я решил перезвонить ему утром. Но, раздевшись перед сном, почему-то почувствовал себя неуютно. Мы с Карелом были старыми друзьями, и он часто звонил мне поздно вечером с просьбой посмотреть что-либо в Британском Музее, где я часто проводил утренние часы. К тому же меня не оставляло какое-то смутное беспокойство. Я в халате подошёл к видеофону и набрал его номер. Ответа долго не было. Я уже было собирался отключиться, когда на экране появился его секретарь. Он сразу начал:
— Вы слышали новость?
— Какую новость?
— Профессор Вейсман мёртв.
Это меня столь ошеломило, что мне даже пришлось сесть. Наконец я собрался и выдавил:
— Откуда я мог это узнать?
— Из вечерних газет.
— Я только что вошёл...
— А, понимаю. Я пытался связаться с вами весь вечер. Не могли бы вы приехать сюда? Немедленно.
— Но зачем? Могу ли я что-нибудь сделать? Как миссис Вейсман?
— Она в шоковом состоянии.
— Но как он умер? — Баумгарт ответил, не меняясь в лице:
— Он покончил с собой. — Я, помню, тупо таращился на него в течение нескольких секунд, затем вскричал:
— Какого чёрта? Что вы несёте? Это невозможно!
— В этом нет никаких сомнений. Пожалуйста, приезжайте сюда как можно скорее. — Он потянулся к выключателю, но я снова закричал:
— Вы хотите, чтобы я сошёл с ума? Объясните, что случилось!
— Он принял яд. Вот практически всё, что я могу вам сказать. Но в его письме сказано, что мы должны связаться с вами немедленно. Так что, пожалуйста, приезжайте. Мы все очень устали.
Я вызвал аэротакси и оделся в состоянии ментального оцепенения, убеждая себя, что все это невозможно. Я знал Карела Вейсмана тридцать лет, с тех пор, как мы вместе учились в Упсале
. Он был во всех отношениях замечательной личностью: человек невероятной энергии и напористости, с выдающимся проницательным умом.
Нет, это было невозможно.Такие люди никогда не совершают самоубийств. О, я отлично знал, что с середины столетия число самоубийств во всем мире возросло в пятьдесят раз, и что иногда счёты с жизнью сводят люди, от которых этого можно было бы меньше всего ожидать. Но сказать мне, что Карел покончил с собой, было всё равно что заявить мне, что один плюс один будет три. В его структуре не было ни атома саморазрушения. В любом случае, из всех, кого я когда-либо знал, он был самым собранным и меньше всех подвержен нервным срывам.
Могло ли это быть, гадал я, убийством? Быть может, он был убит агентом Центрально-Азиатского Союза? Я слышал и о ещё более странных случаях. Политические убийства стали точной наукой во второй половине восьмидесятых, и смерти Хаммелманна и Фуллера показали, что даже учёный, работающий под строжайшей охраной, не может чувствовать себя в безопасности. Но Карел был психологом, и, насколько я знал, не был связан с правительством. Его главный доход исходил от крупной промышленной компании, оплачивавшей его разработки по увеличению производительности труда и борьбе с динамическими неврозами.
Баумгарт ждал меня, когда такси приземлилось на крыше. Мы были одни, и я сразу спросил его: — Могло это быть убийство? — Конечно, исключать этого нельзя, но оснований так думать нет. В три часа он ушёл в свою комнату поработать над статьей и сказал мне, чтобы его не беспокоили. Его окно было закрыто, а я сидел в приёмной в течение двух следующих часов. В пять его жена принесла чай и обнаружила его мёртвым. Он оставил письмо, написанное его собственной рукой, яд запил стаканом воды из ванной.
Полчаса спустя я уже сам был убеждён, что мой друг действительно совершил самоубийство. Единственной альтернативой этому было его убийство Баумгартом, но в это я поверить не мог. Баумгарт полностью владел собой и был невозмутим, как японец, и всё же я видел, что он был глубоко потрясён и находился на грани нервного срыва. Ни один человек не обладает такими актёрскими данными, чтобы изображать подобное состояние. Кроме того, было письмо Карела. С тех пор, как Померой изобрёл машину электронного сравнения, подделка стала редчайшим преступлением.
Я покинул дом скорби в два часа ночи, не поговорив ни с кем, кроме Баумгарта. Тела своего друга не видел, да и не хотел этого — я знаю, что лицо умершего от отравления цианидом выглядит ужасно. Таблетки с ядом Карел взял у лечившегося у него невротика утром того же дня.
Письмо само по себе было странным. Оно не выражало ни малейшего сожаления по поводу самоубийства. Почерк был неровным, но мысли излагались чётко. В нем говорилось, что из имущества Карела отходит сыну, а что жене. Также там содержалась просьба вызвать меня как можно скорее, чтобы я позаботился о его научных работах. Был указан гонорар, который должен быть выплачен мне, плюс к нему ещё и дополнительная сумма, которая в случае необходимости должна быть потрачена на публикацию этих работ. Я видел копию письма — полиция забрала оригинал — и пришёл к выводу, что оно наверняка подлинное. На следующее утро электронный анализ подтвердил это.
Да, очень странное письмо. Длиной в три страницы и написанное с очевидным спокойствием. Но зачем он просил, чтобы со мной связались
немедленно? Может, его записи содержат ключ к разгадке? Баумгарт тоже подумал об этом и провёл весь вечер за их изучением, но не обнаружил ничего, что объясняло бы это требование о спешке. Большинство бумаг Карела касались Англо-Индийской Компьютерной Корпорации, его нанимателя, и они пригодились бы другим научным сотрудникам фирмы. Остальные были работы по экзистенциальной психологии, психоанализу Маслоу
и так далее. И почти законченная книга об употреблении психоделических наркотиков.
Вот в этой-то последней работе, как мне показалось, я и нашёл отгадку. Когда я и Карел учились в Упсале, мы часами обсуждали вопросы о смерти, возможностях человеческого сознания и всё в таком духе. Я писал работу по Египетской Книге Мёртвых, оригинальное название которой — "Реу Ну Перт Эм Хру" — означало "Книга о Восхождении к Свету"
, и касался только символизма "ночи души", опасности столкновения с бесплотным духом в ночном путешествии к Аментет
. Но Карел настаивал, что бы я прочёл и Тибетскую Книгу Мёртвых, совершенно отличную от Египетской, и сравнил их. Всякий, изучавший эти книги, знает, что Тибетская книга — это буддистский трактат, религиозная основа которого не имеет ничего общего с Египетской. Я полагал, что это будет лишь тратой времени и ненужным упражнением в педантизме, однако Карелу всё-таки удалось разжечь во мне определённый интерес к самой книге, и мы провели множество долгих вечеров за её обсуждением. Психоделические наркотики были тогда почти недоступны, так как книга Олдоса Хаксли
о мескалине
сделала их очень популярными среди наркоманов. Но мы обнаружили статью Рене Домаля
, описывающую сходные эксперименты с эфиром: Домаль смачивал в нём носовой платок и подносил его к носу, после потери сознания рука с платком падала, и он быстро приходил в себя. Домаль приблизительно описал свои видения под воздействием эфира, и они произвели на нас большое впечатление. Его главная идея была схожа с мыслью, высказанной столь многими мистиками: хотя он и был без сознания, но у него было чувство, что испытанное им было намного
реальнее, чем его нормальное восприятие мира. И вот, Карел и я сошлись на одной вещи — неважно, сколь различны были наши характеры — что нашей повседневной жизни присуще и некоторое качество
нереальности. Теперь мы хорошо понимали рассказ Чжуан-цзы
о его сне: ему снилось, будто он бабочка, и чувствовал себя ею так ясно, что не был даже уверен, был ли он Чжуан-цзы, которому снилось, что он бабочка, либо же, наоборот, бабочкой, во сне бывшей Чжуан-цзы.
В течение месяца или около того, мы с Карелом проводили "эксперименты с сознанием". На рождественских каникулах, используя кофе и сигары, мы бодрствовали целых три дня, результатом чего было замечательное обострение интеллектуального восприятия. Я, помню, сказал тогда: "Если бы я мог жить так постоянно, поэзия стала бы для меня бесполезной, потому что я вижу глубже любого поэта". Мы также проводили эксперименты с эфиром и четыреххлористым углеродом
. В моем случае они оказались совсем неинтересными. Определенно, я испытал некоторое чувство повышенной проницательности — схожее с тем, что порой появляется на пороге сна, но оно было очень кратковременным, и в последствии я не мог его вспомнить. От эфира у меня несколько дней болела голова, и после двух опытов я решил оставить "исследования". Карел утверждал, что результаты его экспериментов соответствовали Домалю, лишь с некоторыми отличиями. Кажется, он нашёл смысл рядов чёрных точек чрезвычайно важным. Но он тоже счёл физическое последействие опасным и прекратил исследования. Позднее, когда он стал практикующим психологом, у него появилась возможность доставать для опытов мескалин и лизергиновую кислоту
, и он несколько раз предлагал мне попробовать их. Но я к тому времени уже имел другие интересы и потому отказывался. Вскоре я расскажу об этих "других интересах".
Это длинное вступление было необходимо, чтобы объяснить, почему я решил, что понял последнюю просьбу Карела Вейсмана. Я археолог, а не психолог. Но я был его старым другом, и когда-то разделял его интерес к возможностям человеческого сознания. Может, в последние минуты жизни его мысли вернулись к нашим долгим ночным беседам в Упсале, к бесконечному пиву, которое мы поглощали в маленьком ресторанчике, выходившем окнами на реку, к бутылкам джина, распивавшимся в моей комнате глубокой ночью? Но что-то из всего этого вызывало во мне смутную тревогу — того же рода, что заставила меня в полночь позвонить Карелу в Хэмпстед. Однако я уже ничего не мог поделать, так что просто предпочёл забыть обо всём этом. Во время похорон своего друга я был на Гебридах, так как был вызван исследовать неолитические
останки, замечательно сохранившиеся на острове Гаррис, а по возвращении обнаружил на лестничной площадке перед своей квартирой несколько шкафов с материалами Карела. Мои мысли всецело были заняты неолитическим человеком, но я открыл было один ящик, заглянул в папку, озаглавленную "Восприятие цвета у эмоционально истощённых животных", и тут же с шумом захлопнул его. Затем вошёл в квартиру и открыл "Археологический журнал", где натолкнулся на статью Райха об электронной датировке базальтовых статуэток из богазкёйского храма
. Статья привела меня в неимоверное возбуждение, я позвонил Спенсеру в Британский Музей и бросился к нему. Следующие сорок восемь часов я только и думал, питался и дышал ничем иным, кроме как богазкёйскими статуэтками и особенностями хеттской скульптуры.
Это, конечно, и спасло мою жизнь. Без всяких сомнений, Тсатхоггуа ожидали моего возвращения — посмотреть, что я буду делать. По счастью, я был поглощён археологией — необъятный океан прошлого поглотил мой разум, убаюкав его течениями истории, и поэтому мне претила любая психология. Если бы я немедленно бросился за изучение материалов Карела в надежде отыскать там ключ к его самоубийству, мой разум был бы захвачен и затем уничтожен в течение всего лишь нескольких часов.
Теперь, когда я думаю об этом, то невольно содрогаюсь. Я был окружён злом, чуждым разумом. Я был подобен аквалангисту на дне моря, всецело поглощённому созерцанием сокровищ затонувшего корабля и совершенно не замечавшему холодных глаз спрута, притаившегося в ожидании позади. Будь я в другом настроении, то, возможно, и заметил бы их, как это позже случилось на Каратепе
. Но открытия Райха завладели всем моим вниманием и заставили позабыть даже о чувстве долга перед памятью друга.
Полагаю, я был под пристальным наблюдением Тсатхоггуа ещё несколько недель. Я тогда решил, что для разрешения вопроса, поднятого критикой Райха моей собственной датировки этих статуэток, мне необходимо вернуться в Малую Азию. И снова это решение как будто было ниспослано свыше. Это, должно быть, убедило Тсатхоггуа, что с моей стороны им опасаться абсолютно нечего. Очевидно, Карел сделал ошибку: едва ли он мог выбрать менее подходящего исполнителя своей последней воли. Впрочем, в течение остававшегося срока пребывания в Англии я порой чувствовал угрызения совести, вспоминая об этих шкафах, и пару раз даже заставил себя заглянуть в них. Однако каждый раз я испытывал всё ту же неприязнь ко всем вопросам психологии, и снова закрывал их. В последний раз, помню, у меня даже мелькнула мысль, не будет ли проще попросить сторожа сжечь все эти бумаги в подвальной топке. Я тут же отбросил её, как совершенно непристойную — немного удивленный, честно говоря, как мне вообще могло такое прийти в голову. Тогда я и понятия не имел, что это был не "я", кто допустил эту мысль.
С тех пор я часто задумывался, было ли назначение душеприказчиком именно меня частью замысла моего друга, или же это было решением, принятым им в отчаянии в последнюю минуту. Очевидно, он не мог об этом думать на протяжении долгого времени, иначе они бы всё узнали. Было ли тогда это внезапным решением, принятым по наитию, последней вспышкой озарения в одном из самых выдающихся умов двадцатого века? Или я был выбран faute de mieux
? Может, однажды мы и узнаем ответ на этот вопрос, если сможем получить доступ к архивам Тсатхоггуа. Естественно, большее удовольствие мне доставляет мысль, что выбор Карела был преднамеренным, что это был его ловкий ход. Если уж само провидение было на его стороне, когда он выбрал меня, то, несомненно, оно было и на моей в течение следующих шести месяцев, когда я думал о чём угодно, кроме бумаг Карела Вейсмана.
Уезжая в Турцию, я предупредил домовладельца, чтобы Баумгарту, согласившемуся провести предварительную сортировку бумаг, разрешалось входить в мою квартиру. Также я начал переговоры с двумя специализирующимися по психологии американскими издательствами, проявившими интерес к работам Карела Вейсмана. Затем я не вспоминал о психологии несколько месяцев, поскольку был совершенно поглощён вопросом датировки. Райх обосновался в лабораториях Евразийской Урановой Компании в Диярбакыре. До сих пор его главной специализацией было определение возраста человеческих и животных останков аргоновым методом, и в этой области он был ведущим мировым авторитетом. Обратив свое внимание от доисторических времен к Хеттскому царству, он занялся относительно новой для себя областью: возраст человека миллион лет, вторжение же хеттов в Малую Азию произошло где-то в 1900 году до нашей эры. По этой причине он был рад видеть меня в Диярбакыре, так как моя книга о хеттской цивилизации стала классической уже с самой её публикации в 1980 году.
Со своей стороны я нашел Райха крайне интересной личностью. Я чувствую себя как дома в любом периоде, начиная с двадцать пятого века до нашей эры и заканчивая десятым столетием нашего тысячелетия, в то время как область интересов Райха начинается с каменноугольного периода, и он может говорить о четвертичном периоде — около миллиона лет назад, — как если бы это была современная история. Однажды я присутствовал, когда он исследовал зуб динозавра, и он мимоходом заметил, что этот зуб не может принадлежать меловому периоду, а, скорее, триасовому — что примерно на пятьдесят миллионов лет раньше. Впоследствии, также в моём присутствии, счётчик Гейгера подтвердил его догадку. Его интуиция в подобных вещах была почти сверхъестественной.
Так как Райх играет значительную роль в этой истории, я кое-что о нём расскажу. Как и я сам, он крупный мужчина, но, в отличие от меня, своими размерами он обязан отнюдь не излишкам жира. У него плечи борца и крупная выступающая челюсть. Однако его голос не соответствовал внешности: мягкий и довольно высокий — результат, я полагаю, перенесённой в детстве инфекции гортани.
Но главная разница между нами была в эмоциональном восприятии прошлого. Райх был учёным до мозга костей, числа и система мер для него были всё. Он мог получать неимоверное удовольствие от чтения колонки показаний счетчика Гейгера, растянувшейся более чем на десять страниц. Его любимым утверждением было, что история должна быть наукой. Напротив, я никогда не старался скрыть сильнейший элемент романтизма в своём складе ума. Я стал археологом, пройдя через почти мистический опыт. Как-то я читал книгу Лейарда
о цивилизации Ниневии, которую случайно нашел в спальне на ферме, где тогда жил. Моя одежда сушилась во дворе, и разряд грома заставил меня поспешить за ней. Как раз посередине двора была большая лужа грязной воды. Я снимал одежду с верёвки, мыслями находясь всё ещё в Ниневии, когда мой взгляд упал на эту лужу. И тут я забыл на время, где был и что делал. По мере того, как я смотрел на лужу, она теряла всю свою привычность и наконец стала такой же чуждой, как море на Марсе. Я стоял, таращась на неё, когда упали первые капли дождя и покрыли рябью её поверхность. В тот миг я испытал такое чувство счастья и озарения, какого прежде никогда не знал. Ниневия и вся история внезапно стали такими же реальными и в то же время такими же чуждыми, как и эта лужа. История стала такой
реальностью, что я, стоя с охапкой белья в руках, почувствовал нечто сродни презрения к моему существованию. Остаток вечера я бродил как во сне. С тех пор я знал, что должен посвятить свою жизнь "копанию в прошлом", пытаясь воссоздать то видение реальности.
Через некоторое время вам станет ясно, что всё это играет весьма важную роль в моем повествовании. Я имею в виду то, что мы с Райхом относились к прошлому совершенно по-разному, и постоянно совершали маленькие открытия особенностей наших характеров. Для Райха наука содержала всю поэзию жизни, и прошлое было лишь областью, где он мог упражняться в своих способностях. Для меня же наука была слугой поэзии. Мой первый наставник, сэр Чарльз Майер, упрочил такое отношение, поскольку испытывал полнейшее презрение ко всему современному. Когда он работал на раскопках, он буквально прекращал существовать в двадцатом веке и на настоящее взирал свысока, подобно прекрасному орлу на горном пике. Он испытывал жгучее отвращение к большинству людей и как-то пожаловался мне, что большей частью они кажутся ему "такими грубыми и убогими". Майер заставил меня почувствовать, что настоящий историк больше поэт, нежели просто историк. В другой раз он заявил, что раздумье о природе отдельного человека доводит его до мысли о самоубийстве, и примирить его с собственным существованием в человеческом образе может только размышление о рождениях и падениях цивилизаций.
В течение первых недель моего пребывания в Диярбакыре, когда раскопки на Каратепе из-за сезона дождей были невозможны, мы коротали вечера долгими беседами. Райх пинтами поглощал пиво, я же предпочитал превосходный местный коньяк — даже здесь проявлялась разница в наших характерах!
Однажды вечером я получил письмо от Баумгарта, очень короткое. Он лишь уведомлял, что обнаружил среди бумаг Вейсмана некоторые записи, убедившие его, что какое-то время до совершения самоубийства мой друг был безумен: Карел полагал, что "они" знают о его попытках и попытаются уничтожить его, и, судя по содержанию записей, эти "они" не были людьми. Вследствие всего этого Баумгарт решил приостановить переговоры о публикациях работ Вейсмана по психологии и дождаться моего возвращения.
Естественно, я пришел в замешательство. Мы с Райхом как раз достигли определенных результатов в нашей работе, и считали себя в праве поздравить друг друга и отдохнуть, так что наш разговор в тот вечер всецело касался "безумия" и самоубийства Вейсмана. В начале беседы присутствовали двое турецких коллег Райха из Измира, и один из них упомянул довольно странный факт — что за последние десять лет в
сельских районахТурции выросло число самоубийств. Это меня удивило: хотя количество самоубийств среди городских жителей большинства стран и увеличилось, сельское население в целом казалось защищённым от этого вируса.
Другой гость, доктор Омер Фуад, продолжая тему, рассказал об исследованиях на своей кафедре, касавшихся уровня самоубийств древних египтян и хеттов. Поздние арцавские
таблички упоминают эпидемию самоубийств в царствование Мурсилиса II (1334-1306 гг. до н. э.) и называют их число в Хаттусасе. Довольно странно, что папирус Менефона
, найденный в 1990 году в монастыре в Эс-Сувейде
, также упоминает о подобной эпидемии в Египте в царствования Хоремхеба и Сети I, охватывающих примерно тот же период (1350-1292 гг. до н. э.). Его товарищ, доктор Мухаммед Дарга, был почитателем "Заката Европы" Освальда Шпенглера
, этого образчика исторического шарлатанства, и заявил, что подобные эпидемии самоубийств могут быть точно предсказаны исходя из возраста цивилизации и степени ее урбанизации. Далее он провёл довольно сомнительную параллель между цивилизациями и биологическими клетками и их склонностью "добровольно умирать", когда тело теряет способность стимулироваться окружающей средой.
Для меня всё это было полнейшей бессмыслицей, поскольку цивилизация хеттов в 1350 году до н. э. едва ли достигла возраста семисот лет, в то время как Египет был старше её по меньшей мере в два раза. Манера Дарги преподносить эти "факты" была довольно безапелляционной, и это меня выводило из себя. Я разгорячился — не без влияния коньяка, конечно же — и потребовал, чтобы наши гости предъявили цифры и факты. Очень хорошо, ответили они, доказательства будут — и будут представлены на суд Вольфганга Райха, — и, поскольку им надо было лететь назад в Измир, довольно рано распрощались с нами.
У нас же с Райхом завязался разговор, который я считаю подлинным началом борьбы с Паразитами разума. Райх, с его ясным аналитическим умом, быстро суммировал все "за" и "против" нашего спора и признал, что доктору Дарге явно не достаёт научной беспристрастности. Затем он продолжил:
— Рассмотрим факты и цифры, известные нам о нашей собственной цивилизации. Что они говорят нам? Количество самоубийств, например. В 1960 году в Англии на один миллион человек приходилось сто десять самоубийств — вдвое больше, чем за сто лет до этого. К 1970 число снова удвоилось, а к 1980 оно увеличилось в шесть раз...
Райх обладал поразительным умом, содержавшим, казалось, всю важнейшую статистику нашего века. Обычно я испытываю отвращение к цифрам, но, когда я его слушал, со мной что-то произошло: внезапно внутри меня пробежал холодок — словно я почувствовал взгляд какого-то опасного существа. Это тут же прошло, но я всё равно вздрогнул.
— Холодно? — спросил Райх.
Я отрицательно покачал головой. Когда же он на минуту замолк, задумчиво глядя в окно на залитую светом улицу внизу, я неожиданно сказал:
— Когда всё сказано, мы всё-таки почти ничего не знаем о человеческой жизни.
Он весело ответил:
— Мы знаем достаточно, чтобы идти дальше, и это всё, на что ты можешь рассчитывать.
Но я никак не мог забыть то чувство холода:
— В конце концов цивилизация лишь сон. Представь себе, что человек неожиданно проснулся от него — не будет ли ему этого достаточно, чтобы совершить самоубийство?
Я думал о Кареле Вейсмане, и Райх понял это:
— Но как ты объяснишь эту манию с чудовищами?
Я вынужден был признать, что они не соответствуют моей теории. Однако мне всё не удавалось избавиться от леденящей депрессии, опустившейся на меня. И что больше — теперь я определенно боялся. Я чувствовал, что видел что-то — чего не смогу забыть, и к чему мне ещё придётся вернуться, — и что постепенно могу впасть в состояние парализующего ужаса. Я выпил полбутылки коньяка, и тем не менее ощущал себя ужасающе трезвым — понимая при этом, что моё тело пьяно, но оно как будто не было моим. Мне в голову пришла ужасная мысль: число самоубийств возросло потому, что тысячи людей, подобно мне, начали осознавать всю абсурдность человеческой жизни и просто отказывались жить дальше. Сон истории подходил к концу. Человечество уже начало просыпаться, и однажды оно проснется окончательно — и тогда произойдет массовое самоубийство.
Мои мысли были столь тягостны, что я решил было пойти в свою комнату и поразмышлять в одиночестве. Но всё-таки, против своей воли, я высказал их Райху. Не думаю, что он до конца меня понял, но он увидел, что я нахожусь в опасном состоянии, и со всей своей проницательностью нашёл точные слова, восстановившие моё душевное равновесие. Он начал говорить о той странной роли, которую в археологии играет случайное стечение обстоятельств, которое даже в художественной литературе может показаться невероятным. Джордж Смит
отправился в путешествие из Лондона с абсурдной надеждой найти глиняные таблички с окончанием эпоса о Гильгамеше
— и он действительно их нашёл. Не менее невероятны истории со Шлиманом
, отыскавшим Трою, Лейардом, нашедшим Нимруд
— словно незримая нить судьбы вела их к открытиям. Мне пришлось признать, что археология, более чем любая другая наука, способна заставить человека поверить в чудеса. Он без промедления довёл свою мысль до конца:
— Но если ты соглашаешься с этим, то ты должен понять, что ошибаешься, считая цивилизацию сном — или, может, кошмаром? Сон кажется логичным, только пока он длится, проснувшись же, мы видим, что логики он лишен. Ты считаешь, что таким же образом и наши иллюзии навязывают свою логику в жизни. Но истории с Лейардом, Шлиманом, Смитом, Шампольоном, Роулинсоном, Боссертом
решительно опровергают тебя. Ведь они произошли, и это всё подлинные истории из жизни, произошедшие в силу таких из ряда вон выходящих стечений обстоятельств, какие ни один бы писатель не рискнул использовать в своей книге...
Я понял, что он прав. И, подумав о той странной судьбе, ведшей Шлимана к Трое, Лейарда к Нимруду, я вспомнил подобные случаи и из своей жизни. Например, моя первая весомая "находка" — параллельные тексты на финикийском, протохаттском и канисикском в Кадеше
. Я до сих пор помню острое чувство судьбы, какого-то "божества, ведущего нас к цели" — или, по меньшей мере, некоего загадочного закона случайности, — снизошедшее на меня, когда я соскабливал землю с этих глиняных табличек. Ибо по крайней мере за полчаса до находки я
знал, что сделаю в этот день потрясающее открытие, и, воткнув лопату в случайно выбранном месте, не боялся, что напрасно потрачу время.
Менее чем за десять минут Райх вернул мне оптимизм и душевное равновесие. Тогда я ещё не знал, что выиграл своё первое сражение с Тсатхоггуа.