Однако весь трагизм судьбы сербов заключается в том, что их пороки отлично известны за границей: упрямство, безрассудство и обычай первыми начинать войны, а достоинства остались незамеченными. Они оказывались в фокусе внимания западного мира только после начала широкомасштабного конфликта, спровоцированного их действиями, как это было в 1875, 1908, 1912, 1914, 1941 и 1991 годах. Немаловажную роль в этом играет их принадлежность к церкви, которая, теоретически являясь всемирной, зоной своей деятельности имеет лишь Восточную Европу. Хотя в XII веке Сербия пользовалась поддержкой своих братьев по вере в могущественной России и соседних Румынии, Болгарии и Греции, после второй мировой войны во всех этих странах за исключением последней к власти пришли атеисты, и поэтому во внешнем мире не оказалось никого, кто мог бы заступиться за сербов, кроме тех сербов, которые были в эмиграции.
В то время как у сербов-антикоммунистов почти не оказалось друзей за пределами их страны, хорваты пользовались поддержкой влиятельной римско-католической церкви. Партизаны, вошедшие в тихий, затаивший дыхание Загреб 8 мая 1945 года, имели строгий приказ воздерживаться от актов мести в столице бывшего усташского государства. Будучи хорватом, Тито, возможно, и не разделял чувств национальной гордости и болезненного самолюбия своих земляков, но он не мог не понимать их, тем более что перед ним стояла задача завоевать на свою сторону симпатии сторонников старого режима.
С 1943 года боевой дух в войсках НХГ стал резко падать, что выразилось в росте дезертирства. Партизаны охотно принимали в свои ряды перебежчиков, не задавая при этом слишком много вопросов. По мере развития наступления партизаны арестовывали и без долгих проволочек казнили усташей, виновных в преступлениях, включая десятки священников и по меньшей мере двух монахинь. Однако их пропаганда старалась отодвинуть на задний план преступления усташей, делая акцент на злодеяниях иностранных оккупантов. Сотни тысяч православных христиан, погибших в первые годы войны, смешали в одну кучу с остальными «жертвами фашизма».
Тито при этом, вне сомнения, руководствовался разными мотивами. Он опасался, что полномасштабный судебный процесс над военными преступниками, который проходил бы в условиях широкой гласности, мог вызвать среди сербов взрыв ненависти к хорватам и возложить на всю нацию бремя незаслуженной и невыносимой вины. Мы вполне можем предположить существование и второго мотива, менее благородного. Тито прекрасно знал, что партизаны добились успеха не как проводники революции и даже не как патриоты, боровшиеся против иностранных захватчиков, а как защитники сербов, проживавших в НХГ. Если бы не политика геноцида по отношению к сербам, которую преследовало усташское правительство, ряды партизан не росли бы так быстро и компартия вряд ли пришла бы к власти. Именно эта причина и заставила Тито отказаться от каких-либо попыток ворошить преступления усташей.
Почти все, кто оставался во время войны в Загребе, в той или иной степени скомпрометировали себя. Так утверждает Губерт Батлер. Вскоре после освобождения один загребский журнал перепечатал различные оды, стихотворения и рисунки известных авторов, восхвалявшие усташей и немцев. Вот что говорит Батлер, которому этот журнал попался в 1946 году: «Редактор объяснил, что эти люди теперь ходили в заслуженных партизанах и с пеной у рта кричали о своей преданности коммунистическому правительству. Насколько мне известно, после освобождения это было последнее издание, содержавшее неподцензурную критику, и некоторое время спустя власти закрыли его»[354].
Вскоре после окончания войны Тито стал искать подходы к архиепископу Степинацу, попросив его содействия в деле примирения сербов и хорватов после ужасов усташского террора. Он также предложил, чтобы хорватская католическая церковь стала более «национальной», то есть менее зависимой от Ватикана. В одной из бесед с церковными иерархами Тито зашел так далеко, что стал говорить о себе как о «хорвате и католике»; позднее это замечание по приказанию Карделя было вырезано из газетных сообщений[355]. Правительство разрешило провести 8 июля 1945 года религиозное шествие к усыпальнице в Марие-Быстрицы, в котором приняло участие около 50000 человек.
В то время как Тито, избрав примирительный тон, пытался найти общий язык с церковью, власти уже полным ходом готовили процессы над священниками, которые, как было заявлено, «запачкали свои руки в крови». Изувера Филипповича-Майсторовича, ясеновацкого убийцу, которому узники концлагеря дали кличку Брат Дьявола, повесили прямо в монашеской сутане. Новые власти закрыли религиозные школы и запретили преподавание религии в государственных учебных заведениях. Была введена обязательная регистрация брака в государственных муниципальных учреждениях. Гражданский брак предусматривал упрощенную процедуру развода. Выполняя программу коллективизации, правительство конфисковало большую часть церковных земельных владений.
Категорически не приемля всех этих мер, Степинац с самого начала занял «бескомпромиссную, жесткую позицию» по выражению его биографа Стеллы Александер[356].
Затем архиепископ опубликовал ряд статей в прессе епархии, защищая роль, сыгранную епископами в годы НХГ, и возложил вину за случившиеся «ошибки» на «людей, которые часто вели себя так, словно не существует никакой церковной власти». Даже сочувствующая Степинацу Стелла Александер говорит, что попытки представить массовые казни как серию ошибок произвели «невыгодное для него впечатление – будто он хочет выгородить себя и оправдаться»[357]. Трудно не согласиться с возмущенным заявлением Тито, опубликованным 25 октября 1945 года, в котором он задавал бьющие наповал вопросы:
Почему епископы не выпустили воззвание с протестом против истребления сербов в Хорватии (то есть в НХГ)? Почему они распространяли расовую ненависть в то время, как всем следовало думать о залечивании ран войны? Если епископы теперь говорят, что они были готовы пожертвовать собой, то тогда они хранили молчание не из боязни усташей, а потому, что были согласны с ними[358].
Хотя Степинац всем своим поведением напрашивался на арест и суд еще в сентябре 1945 года, коммунисты выжидали целый год прежде чем пойти на это, поскольку отдавали себе отчет в том, что такие действия нанесут ущерб престижу Югославии на международной арене. И чем дольше длилось это ожидание, тем труднее становилось ответить на очевидный вопрос: «Если архиепископ Степинац совершал преступления во время войны, то почему его не арестовали и не судили сразу же после окончания войны?»
Несколько лет спустя Тито объяснил одному сочувствующему архиепископу американскому журналисту, как он пытался избежать процесса, несмотря на совершенно очевидную вину Степинаца:
Я попросил кардинала Степинаца уехать из страны – отправиться, например, в Рим. Но он отказался. Я призвал вмешаться папу (Пия XII), но ответа из Ватикана так и не получил. В то время в Белграде находился папский нунций, епископ Джозеф Патрик Херли из церкви святого Августина (Флорида) и я попросил его обратиться в Ватикан, чтобы Степинаца отозвали из страны. Епископ Херли с пониманием отнесся к моей просьбе. Он взял документы, свидетельствовавшие об измене, и послал их в Рим, однако и на этот раз не последовало никакого ответа. И лишь тогда власти арестовали Степинаца[359].
Как и предвидел Тито, процесс, начавшийся в сентябре 1946 года, стал для него самого пропагандистской катастрофой и незаслуженным триумфом для архиепископа. По уже упомянутым причинам, правительство не осмеливалось открыто заявить, что Степинац, духовенство и большая часть хорватской нации поддержали усташский режим и либо одобрили, либо проигнорировали убийство 350000 сербов, а также евреев и цыган. Суть главных обвинений, выдвинутых против Степинаца, заключалась в том, что он поддержал установление усташского режима, в том время как Югославия еще оказывала сопротивление Гитлеру, что он преследовал сербов в интересах Ватикана и итальянского империализма; и что он принимал у себя представителей усташской эмиграции. Второй пункт обвинения отличался явной нелепостью, так как именно итальянцы защищали сербов от преследований со стороны усташей.
В ходе долгого и объективного процесса Степинац часто отказывался отвечать на вопросы и твердил, что его совесть чиста. В последнем слове подсудимого он выразил полное неприятие коммунизма, в особенности атеистического подхода к образованию, а также твердую веру в независимую Хорватию: «Хорватская нация единодушно высказалась за хорватское государство, и я проявил бы равнодушие и нерадивость, если бы не понял и не признал стремление хорватского народа, порабощенного в бывшей Югославии»[360].
Степинац был приговорен к шестнадцати годам тяжелых каторжных работ, но отбыл из этого срока лишь пять лет в Лепоглаве, причем условия его содержания были куда более комфортабельными, нежели те, в которых находился Тито в 30-е годы. Его выпустили в 1951 году и предоставили возможность эмигрировать, но Степинац предпочел остаться под домашним арестом в деревне к юго-западу от Загреба. В 1960 году он скончался, и Тито разрешил устроить ему торжественные похороны в соборе Загреба, что вызвало огромное недовольство у православных сербов, которые продолжали считать Степинаца главным виновником их страданий в годы второй мировой войны.
Процесс и последующее тюремное заключение сделали Степинаца героем и мучеником в глазах хорватской эмиграции, католиков всего мира и большинства антикоммунистов за пределами Сербии. В течение многих лет я был среди тех, кто думал, что единственное преступление Степинаца «состояло не в том, что он братался с фашистами, а в том, что он отказался брататься с коммунистами»[361]. Однако ознакомившись с тех пор подробно с историей хорватской католической церкви, в особенности с монументальным, обличающим трудом Виктора Новака «Магнум кримен», я пришел к убеждению, что Степинац был виновен в соучастии в преступлениях усташей.
Степинац с радостью встретил создание Независимого Хорватского Государства, прекрасно зная, каким человеком является его руководитель Анте Павелич, убийца-террорист еще с довоенных времен. В течение года Степинац ни словом не обмолвился ни в публичных выступлениях, ни в частных разговорах о зверствах, творимых усташами, хотя епископы его обо всем информировали. С 1942 года он начал в очень мягкой форме критиковать усташский режим и даже установил контакты с врагами этого режима, например, с агентом англичан Рапотецем, которому он сказал, что надеется на восстановление после войны единой Югославии. В ретроспективе дело предстает таким образом: Степинац решил поменять ставки, не надеясь больше на победу стран «оси». Однако ближе к концу войны, уловив изменение в отношении западных союзников к Тито, ставшем прохладным, если не враждебным, Степинац опять заговорил о независимой Хорватии.
Степинац изменил во время войны своему долгу христианина, но самое худшее преступление было совершено им после ее окончания. Он не только отказался признать свою вину и ответственность в принудительном обращении в католичество и массовом убийстве сербов, но даже не произнес ни единого слова сочувствия, раскаяния или сострадания по отношению к жертвам казней. Настаивая на том, что его совесть как главы церкви чиста, он тем самым как бы обелял не только ни в чем не повинную часть духовенства, но и священников-усташей вместе с такой ретивой паствой, как Павелич, Будак и Артукович. Подтвердив свою поддержку Независимого Хорватского Государства, Степинац тем самым задним числом одобрил все то, что творилось именем этого государства. Отказавшись взять на себя какую-либо долю ответственности за массовые казни сербов, он способствовал появлению легенды о том, что таких казней вообще не было.
В конце книги-биографии «Тройной миф» Стелла Александер с одобрением цитирует высказывание скульптора Ивана Местровича о Степинаце: «Он был справедливым человеком, которого осудили, как это часто случается в истории, по политической необходимости»[362]. Ирландский историк Губерт Батлер, присутствовавший на процессе и беседовавший со Степинацем в тюрьме, отозвался, однако, о действиях хорватской католической церкви как о «бесспорном свидетельстве крайней степени деградации христиан». Описывая таких священников, как Степинац, который с одобрением относился к убийцам и террористам и сотрудничал с ними, Батлер задает риторический вопрос: «Разве не ясно, что в такие времена, как эти, двери церквей должны быть закрыты, церковные газеты не печататься, а христиане, которые верят в то, что мы должны любить своих ближних, уйти в подполье и попытаться создать новую веру в катакомбах?»[363]
Правда о преступлениях усташей по-прежнему замалчивалась или искажалась. Статьи в ирландской прессе изображали Павелича простодушным и горячим патриотом. Его сфотографировали под аргентинским солнцем в окружении всей семьи, не забыв и про любимую собаку экс-диктатора. Подобное отношение озадачило Батлера. Три века назад Мильтон обессмертил злодеяния, совершенные в Альпах во имя принудительного обращения в новую веру, но в наше время никому, похоже, и дела не было до таких же актов, повторившихся в гораздо больших масштабах в Югославии. Батлер дал выход своему праведному гневу в стихотворении:
Будь Мильтон жив, ему сказали б: «Нет,
Нам не подходит твой сонет!
Зачем же обвинять тирана
В угоду сербским тем крестьянам?
Зачем же из-за смердов, право,
Нам с нужной ссориться державой?
К чему нам жертвовать рекламой,
Когда редактор мистер Чиз
На нас воззрится сверху вниз?
Над прошлым уж сгустилась тень.
А правда, – что ж, – вчерашний день»[364].
ГЛАВА 12
Ссора со Сталиным
История разрыва Югославии с Советским Союзом рассказывается в самой значительней из всех книг Милована Джиласа – «Беседы со Сталиным», дополненной более поздними мемуарами, когда у него появилась возможность упомянуть об очень деликатных политических материях. Теперь, когда московские архивы открыты иностранным ученым, – за плату – мы сможем, вероятно, узнать, как русские расценивали свои беседы с Тито. Одна российская газета уже опубликовала рассказ о том, как Сталин послал сотрудников СМЕРШа в Италию, откуда они должны были пробраться в Югославию и убить Тито.
Казнь Михайловича и водворение в тюрьму Степинаца сделали Тито объектом ненависти всего Запада. Карикатуристы изображали югославского лидера с фигурой Германа Геринга – мясистое тело, затянутое в лопающийся по швам мундир, увешанный медалями. Авторы газетных передовиц называли Тито сталинской марионеткой, а Югославию – «московским сателлитом номер один».
Ни один из западных политических обозревателей не предполагал, что Тито и Югославия вот-вот покинут советский блок.
Ссору со Сталиным вернее всего следует рассматривать как главный кризисный момент карьеры Тито и поворотный пункт всей югославской истории.
Возможно, эту ссору скоро будут рассматривать как судьбоносную и для истории Советского Союза, и даже как начало медленного распада всей коммунистической системы.
Возникновение титоизма означало более чем обычную трещину в фундаменте советской державы – титоизм бросал вызов вере в нерушимость теории марксизма-ленинизма.
До 1948 года мощь и привлекательность коммунизма заключались в его абсолютной уверенности, основанной на якобы научных законах диалектического материализма.
Стать коммунистом означало присоединиться к движению с «историческим будущим» – этот термин, да и сама концепция обладали особой привлекательностью для марксистских теоретиков.
Вследствие своей принадлежности к «историческому будущему», коммунистическое движение было монолитным и нерушимым. Однако картина изменилась с появлением титоизма в качестве альтернативной формы коммунизма.
Если в 30-е годы троцкизм был всего лишь подлежащей искоренению ересью, то титоизм стал отдельной официальной церковью со своим собственным конкретным географическим адресом и даже своими собственными миссионерами.
Благодаря случайности одним из главных виновников ссоры с Россией стал писатель и смелый политический мыслитель Милован Джилас. Написанное им свидетельство о произошедшем – «Разговоры со Сталиным» – остается одной из самых выдающихся книг столетия. Сыграв ключевую роль в разрыве со Сталиным и в формировании титоизма, Джилас в дальнейшем порвал и с самим Тито, став первым антикоммунистом в рядах югославской партократии.
Когда в марте 1944 года югославские партизаны впервые были приглашены в Москву, главой делегации Тито выбрал Джиласа – самого молодого члена триумвирата. После остановок в Каире и Тегеране Джилас, наконец, прибыл в Советский Союз и спустя несколько недель, которые он провел на линии фронта и в Москве, был вызван в Кремль.
В те дни для Джиласа «Сталин был чем-то большим, чем просто великий полководец. Он являлся живым воплощением великой идеи, превратившимся в умах коммунистов в чистую идею и тем самым – в нечто несокрушимое и непогрешимое»[365].
Вблизи Сталин-человек вызвал скорее разочарование:
«Волосы – редкие, хотя он и не полностью лыс. Лицо белое, с румяными щеками. Позднее я узнал, что этот цвет лица, столь характерный для тех, кто проводит много времени в служебных кабинетах, в высших партийных кругах именуется „кремлевским“. Зубы черные и редкие, вогнутые внутрь. Даже его усы не были густыми и жесткими»[366].
Позднее, в опубликованной в газете «Борба» статье, Джилас не стал упоминать об этих малопривлекательных чертах, однако написал о том, что у Сталина были ласковые желтовато-карие глаза и выражение простой, хотя и несколько строговатой безмятежности»[367]. На этой и других последующих встречах Сталин заявил, что партизанам надо попытаться скрыть тот факт, что они планируют коммунистическую революцию.
«Что вы хотите показать красными звездами на ваших фуражках?» – спросил он и так и не принял джиласовского объяснения о том, что звезды являются повсеместно популярным символом.
Предупредив, что не стоит пугать англичан этими атрибутами коммунизма, Сталин сказал:
Может быть, вы думаете, что просто потому, что мы и англичане – союзники, мы забыли о том, кто они такие и кто такой Черчилль. Их хлебом не корми, только дай обмануть своих союзников… А Черчилль? Черчилль – это такой человек, который украдет у вас грошовый кошелек, едва вы отвернетесь. Да, украдет у вас грошовый кошелек. Вот Рузвельт – не такой. Он вцепится вам в руку только ради больших денег. А Черчилль сделает это ради одной копейки[368].
Джилас заметил, что Сталин в разговоре постоянно употреблял слово «Россия», даже не «Советская Россия», а просто «Россия» и совсем уж не «Советский Союз». Даже Джилас после своего первого посещения Москвы уехал на родину более чем когда-либо убежденным в сталинском величии, человечности, неповторимости.
Сталину понравилось то, что Джилас написал о нем в «Борбе», и не понравилось то, что тот позднее написал о солдатах Красной Армии и о чинимых ими в Белграде изнасилованиях и мародерстве. В особенности его оскорбили слова Джиласа, сказанные генералу Корнееву, что враги партизан сравнивали поведение советских солдат с поведением англичан, причем явно в пользу последних. Через несколько месяцев после освобождения Белграда, зимой 1944/45 года, Сталин принял югославскую делегацию, в состав которой входила тогдашняя жена Джиласа Митра Митрович.
На обеде в Кремле он подверг критике действия югославской армии, затем обрушился с критикой и на самого Джиласа:
Он эмоционально рассказывал о страданиях, перенесенных Красной Армией, об ужасах, выпавших на долю русских солдат во время вынужденных тысячекилометровых переходов через разрушенную страну. Он даже заплакал, выкрикнув: «И такую армию никто не смел оскорблять, кроме Джиласа! Джиласа, от которого я меньше всего ожидал чего-нибудь подобного, от человека, которого я так тепло принимал.
А армия не жалела крови ради вас! Может быть, Джилас, который сам является писателем, не знает, что такое человеческое страдание и человеческое сердце? Неужели он не понимает, что если солдат, прошедший тысячи километров среди крови, огня и смерти, и побалуется с женщиной или возьмет себе что-нибудь – это пустяк?[369]
Сталин провозгласил еще новые тосты, снова прослезился, после чего поцеловал жену Джиласа, подтверждая тем самым свою любовь к сербскому народу, и вслух громко выразил надежду на то, что этот его жест не повлечет за собой обвинений в изнасиловании.
Когда в марте 1945 года сам Джилас вместе с Тито снова приехал в Москву, ему пришлось пережить новые нападки со стороны Сталина. На банкете в честь заключения советско-югославского договора о дружбе Сталин стал издеваться над Джиласом за то, что тот не притрагивается к спиртному.
Да он ведь совсем как немец пьет пиво! Да ведь он немец. Боже, он немец!
С этими словами Сталин протянул Джиласу фужер с водкой, настаивая на том, чтобы тот поддержал тост. Хотя Джилас не любил спиртного, фужер он принял, думая, что это будет тост за Сталина.
– Нет, нет, – сказал Сталин. – Всего лишь за Красную Армию. Что, не будешь пить за Красную Армию?
А грубые высказывания Сталина о югославских партизанах вообще привели Тито в бешенство[370].
В начале 1945 года русские направили в Белград киногруппу для съемок фильма о партизанах под названием «В горах Югославии». Хотя актеру, игравшему Тито, отводилась в фильме главная роль, в сценарии имелся некий русский герой, выступавший в роли этакого ангела-хранителя партизан. При виде уже отснятого фильма Тито «охватил гнев и стыд, когда он понял, какой второстепенной оказалась его роль как в сюжете фильма, так и в контексте истории»[371].
Позднее стадо известно, что русские использовали съемки фильма «В горах Югославии» для создания в Югославии советской разведывательной сети. Киногруппа провела несколько месяцев, путешествуя по всей стране, устраивая банкеты, впоследствии выливавшиеся в настоящие оргии. Многих югославских коммунистов, которые слишком свободно и легко влились в их компанию, затем подвергли шантажу или подкупили находившиеся в составе киногруппы офицеры советской разведки.
Одна из главных ролей в фильме была отведена Тигру – собаке Тито, однако не настоящей, поскольку та погибла при Пятом наступлении, а похожей на нее немецкой овчарке, взятой в качестве трофея у противника. Ради спокойствия Тигра советская киногруппа возила с собой личного телохранителя югославского маршала, знавшего животное лучше самого Тито.
Этого тщеславного глуповатого солдата русские втянули в сексуальную оргию, шантажировали, а затем завербовали, получив таким образом для себя в качестве агента человека, который, как предполагалось, должен был охранять жизнь Тито[372].
К началу 1945 года в Центральный Комитет стали поступать донесения от югославских коммунистов, которых просили шпионить в пользу Советского Союза.
Некий русский майор пытался соблазнить, а затем и завербовать молодую женщину-шифровальщицу из самого Центрального Комитета КПЮ. Хотя она, скорее всего, и уступила сексуальным домогательствам русского, ее явно напугало предложение об оказании особых услуг СССР и она довела свою истории до сведения Ранковича, который сообщил об этом партийному руководству.
Тито был разгневан: «Шпионская сеть – этого мы не позволим! Нужно срочно довести это до их сведения».
Джилас согласился с ним, но в то же время никак не мог понять, для чего русские пытаются склонить к преступной деятельности своих верных коллег-коммунистов[373].
Русские научились играть на сербскохорватских противоречиях, чтобы вызвать раскол среди югославских коммунистов. Хорват Андрийя Хебранг был недоволен границами, предоставленными его родной республике, и выступил против строительства автомагистрали Загреб-Белград. Он заявил, что транспортный поток недостаточно велик для того, чтобы сделать проект целесообразным, однако большая часть руководства расценила его настроения как «антиюгославские».
Курируя проект ускоренной индустриализации, Хебранг полагался в основном на производственную и экономическую экспертизу из Советского Союза и в глазах руководства заслужил репутацию «человека Москвы».
В 1945 он отправил в Кремль донесение, в котором сообщал о разногласиях в руководстве югославской компартии[374].
Когда в апреле 1946 года Хебранга вывели из состава Политбюро, он обратил свои взоры в сторону Советского Союза в поисках симпатии и поддержки.
Разногласия Тито с Советским Союзом были впервые сделаны достоянием гласности, и то только в завуалированной и осторожной форме, когда ему пришлось вывести свои войска из Австрии и Триеста. В речи, произнесенной в Любляне 27 мая 1945 года, Тито сказал, что югославы не позволят никому втянуть себя в сферу чьего-то политического влияния.
«Мы больше никогда ни от кого не будем зависеть, несмотря на то, что о нас пишут или говорят, – а написано очень много и зачастую несправедливо и безобразно, оскорбительно и недостойно наших союзников. Сегодняшняя Югославия не желает быть объектом сделок и торговли»[375].
Когда Тито жаловался по поводу того, что было написано о его родной стране, он явно имел в виду западную прессу, но его замечания относительно «торговли» и политической сферы влияния имели прямое отношение к Советскому Союзу, который пожертвовал Триестом ради того, чтобы взамен получить большую часть Германии. Очевидно, Сталин посчитал, что эта речь явилась критикой в его адрес, поэтому еще раньше, в июне, советскому послу в Белграде было послано письмо, которое надлежало передать для ознакомления Карделю и другим югославским руководителям:
«Мы рассматриваем речь товарища Тито как недружественную Советскому Союзу… Сообщите товарищу Тито, что если он еще раз предпримет подобную выходку в адрес СССР, мы будем вынуждены открыто выступить в прессе и дезавуировать его»[376].
До окончательного разрыва, происшедшего в 1948 году, других разногласий с Советским Союзом не было.
Совместные предприятия, явившиеся основой советской экономической помощи, оказались обременительными и невыгодными для Югославии, но не стали определяющей причиной разрыва.
Возглавляя министерство информации и пропаганды, Джилас всячески сопротивлялся попыткам Советов скармливать югославской прессе нужную им информацию, но он явно не воспринимал эту тенденцию как враждебную или зловещую.
Хотя Сталин определенно проявлял особый интерес к соседним коммунистическим государствам – Албании и Болгарии, он не стал сразу давить на Тито с целью создания Балканского союза или федерации с Албанией и Болгарией. И все-таки именно по этому вопросу Сталин и решил затеять ссору.
Вскоре после того, как один из руководителей албанских коммунистов Спиру Наку покончил жизнь самоубийством из-за споров по поводу отношений с Югославией, в конце декабря 1947 года пришло сообщение от Сталина с просьбой к Центральному Комитету Югославской компартии прислать в Москву небольшую делегацию для обсуждения случившегося.
В приглашении особо упоминалось имя Милована Джиласа – возможно, потому, что тот бывал в Албании и был в курсе возникших проблем. А может быть, причиной стало то, что Сталин прочил его на пост главного коммуниста Югославии как соперника или преемника Тито. Позднее Джилас пришел к выводу, что имелось в виду именно второе.
Отношения между Югославией и Албанией напоминали отношения между СССР и Югославией. Югославы предоставляли Албании специалистов по экономике и даже поставляли продовольствие, а кроме того, организовали несколько совместных предприятий. Теперь они предлагали отправить туда две своих дивизии для укрепления обороноспособности Албании, поскольку вблизи южной границы, в Греции, бушевала гражданская война.
Оба правительства в принципе согласились, что их странам следует объединиться, а это в конечном итоге поможет разрешить извечную проблему Косово. Однако группа руководителей Албанской коммунистической партии, в которую входили покойный Спиру Наку и будущий албанский диктатор Энвер Ходжа, опасалась оказаться под властью Югославии.
Более того, местным коммунистам не была чужда застарелая кровная вражда между албанцами и славянами.
Направившись поездом в Москву, Джилас сделал остановку в Бухаресте и Яссах и был просто шокирован надменностью русских по отношению к «румынским мамалыжникам». Среди русских бытовала шутка о заведомой бесчестности румын: «Румын – это не национальность, а профессия!»
Джиласа и других членов югославской делегации в свою очередь позабавил советский железнодорожный вагон: «Нас смешили массивные бронзовые ручки и старомодные украшения. Стульчак в туалете оказался настолько высоким, что ноги не доставали до пола и болтались в воздухе. Самым гротескным оказалось то, что проводник этого помпезного вагона держал в своем купе кур, которые несли яйца»[377].