Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Теккерей Уильям Мейкпис / Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Теккерей Уильям Мейкпис |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(853 Кб)
- Скачать в формате fb2
(362 Кб)
- Скачать в формате doc
(355 Кб)
- Скачать в формате txt
(342 Кб)
- Скачать в формате html
(361 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Ричарду Милнзу {7} 29 декабря 1863 г. "Несчастный Теккерей! И десяти дней не миновало с тех пор, как я его видел. С тяжелым сердцем я ехал в сумерках верхом вдоль Серпатина {8} и по Гайд-парку, когда меня окликнул из коляски кто-то из собратьев-человеков рядом с ним сидела молодая девушка - и осыпал дождем приветствий. Я поглядел вверх - то был Теккерей с дочерью, в последний раз он встретился мне в этом мире. У него было много прекрасных качеств, ни хитрости, ни злобы не ощущал он ни к кому из смертных. Души у него было очень много, но не хватало крепости в кости, дивная струя гения била в нем мощным ключом. Должен признаться, никто больше в наше время не писал с таким совершенством стиля. Я, как и вы, предсказываю его книгам большое будущее. Несчастный Теккерей! Прощай! Прощай!" ИЗ БЕСЕДЫ С ДЖОРДЖЕМ ВЕНЕЙБЛЗОМ {9} Карлейль, естественно, не слишком сочувствовал инстинктивной неприязни Теккерея к величию, чему примером может служить нелюбовь последнего к Малборо и Свифту. Я слышал, как Карлейль сказал однажды после их разговоров о характере Свифта: "Я бы хотел внушить Теккерею, что величие человека не проверяется тем, хотел ли бы он, Теккерей, оказаться с ним за одним чайным столом". ИЗ БЕСЕД С ЧАРЛЗОМ ДЮФФИ {10} Конец 1840-х гг. В ответ на замечание Чарлза Дюффи, что разница между героями Диккенса и Теккерея такая же, как между Синдбадом-мореходом и Робинзоном Крузо, Карлейль ответил: "Да, Теккерей гораздо ближе стоит к действительности, его хватило бы на дюжину Диккенсов. По своей сути они ничуть не схожи". 1880 г. Рассуждая о Теккерее и Диккенсе после смерти обоих, Карлейль сказал о Диккенсе, что его главным талантом был талант комического актера, и выбери он это поприще, он бы добился триумфа. Теккерей был много больше одарен в литературном отношении, но невозможно было не почувствовать, что ему, в конечном счете, не доставало убеждений, которые сводились к тому, что нужно быть джентльменом и не нужно - снобом. Примерно такова была окончательная сумма его верований. Главное его искусство заключалось в умении - и пером, и карандашом - чудесно передавать сходство, причем экспромтом, без предварительного обдумывания, но, как оказалось, он ничего не мог потом к тому прибавить и довести до большего совершенства. ЭЛИЗАБЕТ БАРРЕТ БРАУНИНГ (1806-1861) {11} ИЗ ПИСЕМ Мири Рассел Митфорд {12} 30 апреля 1849 г. "Мы только что закончили "Ярмарку тщеславия". Очень умно, производит сильное впечатление, но жестоко по отношению к природе человека. Болезненная книга, но эта боль не очищает и не возвышает. Суждения его пристрастны и оттого не здравы, в конечном счете. Но я никак не ожидала, что у Теккерея достанет силы ума на такую книгу, сила эта огромна". Сестре 20 декабря 1853 г. "Был мистер Теккерей. Жаловался на скуку - скука лишает его работоспособности. Он не может "сесть за работу утром без хорошего обеда (вне дома) и двух выездов в гости за вечер". И на такой почве вырастают "Ярмарки тщеславия"! Он довольно занятый Человек-Гора и очень любезен с нами, но я никогда с ним не полажу - он мне чужд по духу". Сестре 9 мая 1854 г. "Мистер Теккерей завоевал мое сердце своим добрым отношением к Пенини {13}, а что касается его дочек {14}, я близка к тому, чтоб полюбить их: они искренни, умны и привязчивы - три замечательных качества. Я буду рада увидеться с ними в Лондоне снова этим летом..." ЧАРЛЗ ЛЕВЕР (1806-1872) {15} "Теккерей - самый благожелательный человек из всех живущих, однако принять от него помощь хуже, чем обойтись без таковой. Он напоминает утопающего, который, борясь что есть мочи и стараясь удержать голову над поверхностью воды, предлагает другу научить его плавать. Теккерей согласен писать на любых условиях и на любую тему, он так уронил свое достоинство, что репутация в Лондоне у него неважная" (из разговора Левера с Гарри Иннзом {16}) "Я знаю, что мнение Левера о Теккерее впоследствии полностью переменилось, - пишет Иннз, - но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" еще не появилась в печати, а "Эсмонд" не был еще написан, так ли уж отличался бы приговор публики от того, что вынес ему Левер?" РОБЕРТ БРАУНИНГ (1812-1889) Изабелле Блэгден {1} 9 (?) мая 1854 г. "Его недостатки были достаточно заметны, но и сквозь них просвечивает доброта: пожалуй, я поражен, я сам не знал, что был так сильно к нему привязан все эти годы... Мне говорили, что в гробу он выглядел величественно. Теперь, когда все мелочное отлетит, он, несомненно, станет великим. Я верю и надеюсь, что это сбудется". ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС (1812-1870) ПАМЯТИ У. М. ТЕККЕРЕЯ Друзья великого английского писателя, основавшего этот журнал, пожелали, чтобы краткую весть о его уходе из жизни написал для этих страниц его старый товарищ и собрат по оружию, который и выполняет сейчас их желание и о котором он сам писал не раз - и всегда с самой лестной снисходительностью. Впервые я увидел его почти двадцать восемь лет назад, когда он изъявил желание проиллюстрировать мою первую книгу. А в последний раз я видел его перед рождеством в клубе "Атенеум" {18}, и он сказал мне, что три дня пролежал в постели, что после подобных припадков его мучит холодный озноб, "лишающий его всякой способности работать", и что он собирается испробовать новый способ лечения, который тут же со смехом мне описал. Он был весел и казался бодрым. Ровно через неделю он умер. За долгий срок, протекший между этими двумя встречами, мы виделись с ним много раз: я помню его и блестяще остроумным, и очаровательно шутливым, и исполненным серьезной задумчивости, и весело играющим с детьми. Но среди этого роя воспоминаний мне наиболее дороги те два или три случая, когда он неожиданно входил в мой кабинет и рассказывал, что такое-то место в такой-то книге растрогало его до слез и вот он пришел пообедать, так как "ничего не может с собой поделать" и просто должен поговорить со мной о нем. Я убежден, что никто не видел его таким любезным, естественным, сердечным, оригинальным и непосредственным, как я в те часы. И мне более, чем кому-либо другому, известны величие и благородство сердца, раскрывавшегося тогда передо мной. Мы не всегда сходились во мнениях. Я считал, что он излишне часто притворяется легкомысленным и делает вид, будто ни во что не ставит свой талант, а это наносило вред вверенному ему драгоценному дару. Но мы никогда не говорили на эти темы серьезно, и я живо помню, как он, запустив обе руки в шевелюру, расхаживал по комнате и смеялся, шуткой оборвав чуть было не завязавшийся спор. Когда мы собрались в Лондоне, чтобы почтить память покойного Дугласа Джерролда, он прочел один из своих лучших рассказов, помещенных в "Панче", описание недетских забот ребятишек одной бедной семьи. Слушая его, нельзя было усомниться в его душевной доброте и в искреннем и благородном сочувствии слабым и сирым. Он прочел этот рассказ так трогательно и с такой задушевностью, что, во всяком случае, один из его слушателей не мог сдержать слезы. Это произошло почти сразу после того, как он выставил свою кандидатуру в парламент от Оксфорда, откуда он прислал мне своего поверенного с забавной запиской (к которой прибавил затем устный постскриптум), прося меня "приехать и представить его избирателям, так как он полагает, что среди них не найдется и двух человек, которые слышали бы о нем, а меня, он убежден, знают человек семь-восемь, не меньше". И чтение упомянутого выше рассказа он предварил несколькими словами о неудаче, которую потерпел на выборах, и они были исполнены добродушия, остроумия и здравомыслия. Он очень любил детей, особенно мальчиков, и удивительно хорошо с ними ладил. Помню, когда мы были с ним в Итоне, где учился тогда мой старший сын, он спросил с неподражаемой серьезностью, не возникает ли у меня при виде любого мальчугана непреодолимое желание дать ему соверен - у него оно всегда возникает. Я вспомнил об этом, когда смотрел в могилу, куда уже опустили его гроб, ибо я смотрел через плечо мальчугана, к которому он был добр. Все это - незначительные мелочи, но в горестной потере всегда сперва вспоминаются разные пустяки, в которых опять звучит знакомый голос, видится взгляд или жест - все то, чего нам никогда-никогда не увидеть здесь, на земле. А о том большем, что мы знаем про него, - о его горячем сердце, об умении безмолвно, не жалуясь, сносить несчастья, о его самоотверженности и щедрости, нам не дано права говорить. Если в живой беззаботности его юности сатирическое перо его заблуждалось или нанесло несправедливый укол, он уже давно сам заставил его принести извинения: Мной шутки он бездумные писал, Слова, чей яд сперва не замечал, Сарказмы, что назад охотно б взял. Я не решился бы писать сейчас о его книгах, о его проникновении в тайны человеческой натуры, о его тончайшем понимании ее слабостей, о восхитительной шутливости его очерков, о его изящных и трогательных балладах, о его мастерском владении языком. И уж во всяком случае, я не решился бы писать обо всем этом на страницах журнала, который с первого же номера освещался блеском его дарований и заранее интересовал читателей благодаря его славному имени. А на столе передо мной лежат главы его последнего, недописанного романа. Нетрудно понять, как грустно становится - особенно писателю - при виде этого свидетельства долго вынашивавшихся замыслов, которым так никогда и не будет дано обрести свое воплощение, планов, чье осуществление едва началось, тщательных приготовлений к долгому путешествию по путям мысли, так и оставшимся непройденными, сияющих целей, которых ему не суждено было достичь. Однако грусть моя порождена лишь мыслью о том, что, когда оборвалась его работа над этим последним его творением, он находился в расцвете сил и таланта. На мой взгляд, глубина чувства, широта замысла, обрисовка характеров, сюжет и какая-то особенная теплота, пронизывающая эти главы, делают их лучшим из всего, что было им когда-либо создано. И почти каждая страница убеждает меня в том, что он сам думал так же, что он любил эту книгу и вложил в нее весь свой талант. В ней есть одна картина, написанная кровью сердца и представляющая собой истинный шедевр. Мы встречаем в этой книге изображение двух детей, начертанное рукой любящей и нежной, как рука отца, ласкающего свое дитя. Мы читаем в ней о юной любви, чистой, светлой и прекрасной, как сама истина. И замечательно, что благодаря необычному построению сюжета большинство важнейших событий, которые обычно приберегаются для развязки, тут предвосхищается в самом начале, так что отрывок этот обладает определенной целостностью и читатель узнает о главных действующих лицах все необходимое, словно писатель предвидел свою безвременную кончину. Среди того, что я прочел с такой печалью, есть и последняя написанная им строка, и последняя исправленная им корректура. По виду страничек, на которых Смерть остановила его перо, можно догадаться, что он постоянно носил рукопись с собой и часто вынимал, чтобы еще раз просмотреть и исправить ее. Вот последние слова исправленной им корректуры: "И сердце мое забилось от неизъяснимого блаженства". И наверное, в этот сочельник, когда он, разметав руки, откинулся на подушки, как делал всегда в минуты тяжкой усталости, сознание исполненного долга и благочестивая надежда, смиренно лелеемая всю жизнь, с божьего соизволения дали его сердцу забиться блаженством перед тем, как он отошел в вечный покой. Когда его нашли, он лежал именно в этой позе, и лицо его дышало покоем и миром - казалось, он спит. Это произошло двадцать четвертого декабря 1863 года. Ему шел только пятьдесят третий год - он был еще так молод, что мать, благословившая его первый сон, благословила и последний. За двадцать лет до этого он, попав на корабле в бурю, писал: На море после шквала Волненье затихало, А в небе запылала Заря - глашатай дня. Я знал - раз светлы дали, Мои дочурки встали, Смеясь, пролепетали Молитву за меня. Эти маленькие дочурки стали уже взрослыми, когда загорелась скорбная заря, увидевшая кончину их отца. За эти двадцать лет близости с ним они многое от него узнали, и перед одной из них открывается путь в литературу, достойный ее знаменитого имени. В ясный зимний день, предпоследний день старого года, он успокоился в могиле в Кенсал Грин, где прах, которым вновь должна стать его смертная оболочка, смешается с прахом его третьей дочери, умершей еще малюткой. Над его надгробием в печали склонили головы его многочисленные собратья по перу, пришедшие проводить его в последний путь. Февраль 1864 г. Пер. И. Гуровой ШАРЛОТТА БРОНТЕ (1816-1859) ИЗ ПИСЕМ У. С. Уильямсу {19} 29 марта 1848 г. "Вы упоминаете Теккерея и последний выпуск "Ярмарки тщеславия": Чем больше я читаю его книги, тем крепче становится моя уверенность, что он писатель особенный, особенный в своей проницательности, особенный в своей правдивости, особенный в своих чувствах (из-за которых он не подымает шума, хотя это едва ли не самые искренние и непритворные чувства из всех, какие только находили себе пристанище на печатных страницах), особенный в своем могуществе, в своей простоте и сдержанности. Теккерей - Титан, и сила его так велика, что он может себе позволить хладнокровно совершать труднейшие из подвигов Геракла, от самых героических его деяний исходит обаяние и мощь спокойствия, он ничего не позаимствовал у лихорадочной поспешности, в его энергии нет ничего от состояния бреда, это здоровая энергия, неторопливая и размеренная. Яснее всего о том свидетельствует последний выпуск "Ярмарки тщеславия". Книга эта мощная, волнующая в своей мощи и еще больше впечатляющая, своим рассказом она вас увлекает, как поток, глубокий, полноводный и неодолимый, хотя она всегда равно спокойна, словно размышление, словно воспоминание, некоторые ее части мне кажутся торжественными, будто прорицание. Теккерей не поддается никогда своим страстям, он держит их в повиновении. Его гениальный дар покорен его воле, как слуга, который не может, поддавшись буйному порыву, бросаться в фантастические крайности, а должен добиваться цели, поставленной ему и чувством, и рассудком. Теккерей неповторим. Большего я не могу сказать, меньше сказать я не желаю..." У. С. Уильямсу 14 августа 1848 г. "Я уже говорила вам, что смотрю на мистера Теккерея как на первого среди современных мастеров пера, как на полноправного верховного жреца истины, и, соответственно, читаю его с благоговением. Он, как я вижу, прячет под водой свой русалочий хвост, намеком лишь упоминая останки мертвецов и мерзостного ила, которые приходится там огибать, однако его намеки красноречивее пространных описаний иных авторов, и никогда его сатира не бывает так отточена и так подобна лезвию ножа, как тогда, когда со сдержанной насмешкой и иронией он скромно предлагает публике полюбоваться собственной примерной осмотрительностью и терпимостью. Мир начинает лучше узнавать Теккерея, чем знал его год-два назад, но все же знает он его не до конца. Его рассудок создан из простого, незатейливого материала, и прочного, и основательного, без всякой показной красивости, которая могла бы приманить и приковать к себе поверхностного читателя: великое отличие его как подлинного гения состоит в том, что оценить его по-настоящему удастся лишь со временем. В последней части "Ярмарки тщеславия" является нам нечто новое, нечто "доныне не распознанное", нечто такое, чего не одолеть догадке одного лишь поколения. Живи он век спустя, он получил бы то, чего заслуживает, и был бы более знаменит, чем ныне. Сто лет спустя какой-нибудь серьезный критик увидит, как в бездонном омуте блеснет бесценная жемчужина поистине оригинального ума, какого нет у Бульвера и прочих современников, не лоск благоприобретенных знаний, не навыки, развитые учебой, а то, что вместе с ним явилось в мир, - его врожденный гений, неповторимое отличие его от остальных, вроде неповторимости ребенка, заставившее его, возможно, познать редкостные горести и тернии, но превратившие его сегодня в писателя единственного в своем роде. Простите, что снова возвращаюсь к этой теме, не хочу вам больше докучать..." У. С. Уильямсу 4 декабря 1849 г. "...Вчера я видела мистера Теккерея. Он был здесь на обеде среди других гостей. Это высокий человек, шести с лишним футов росту, с лицом своеобразным и некрасивым, пожалуй, даже очень некрасивым, хранящим большей частью какое-то суровое и насмешливое выражение, хотя порой оно бывает добрым. Ему не сообщили, кто я, мне его не представили, но вскоре я заметила, что он глядит на меня через очки: когда все встали, чтобы идти к столу, он неторопливо шагнул мне навстречу со словами: "Пожмем друг другу руки", и мы обменялись рукопожатием. Он очень мало говорил со мной, но, уходя, вновь протянул руку с очень добрым видом. Думается, лучше иметь его в числе друзей, а не врагов, - мне видится в нем что-то грозное. Все, что он говорил, было просто, хотя подчас цинично, резко и противоречиво..." У. С. Уильямсу 14 февраля 1850 г. "...Мистер Теккерей держится очень просто, однако все взирают на него с каким-то трепетом и даже с недоверием. Речи его весьма своеобычны, они так аморальны, что не могут нравиться..." У. С. Уильямсу 12 июня 1850 г. "...Я разговаривала с мистером Теккереем. Он пришел с утренним визитом и просидел со мною больше двух часов, в комнате все это время кроме нас был только мистер Смит {20}. Потом он рассказывал, как это странно выглядело, должно быть, это и в самом деле было странно. Великан сел напротив меня и заставил перечислять его недостатки (разумеется, литературные), они по очереди приходили мне на ум, и я по очереди облекала их в слова и подбирала объяснения или оправдания. Он защищался и сам, как некий исполинский турок или язычник, но, надо признаться, извинения были порою хуже прегрешений. Все кончилось довольно дружелюбно, и если все будут здоровы, сегодня вечером мне предстоит обедать у него". Джеймсу Тэйлору {21} 1 января 1851 г. "Все, что вы говорите о мистере Теккерее, необычайно точно и очень для него типично. Он вызывает у меня печаль и гнев одновременно. Почему он ведет такой рассеянный образ жизни? Зачем его насмешливый язык так изощренно отрицает его лучшие душевные порывы и лучшие стороны его натуры?" Джеймсу Тэйлору 2 июня 1851 г. "...Мы с ним долго говорили, и, думается, он знает меня теперь немного лучше, чем прежде, хотя я в том и не уверена: он человек великий и странный..." Джеймсу Тэйлору Июнь 1851 "...Мистер Теккерей в восторге от успеха своих лекций, они, должно быть, немало споспешествовали его славе и достатку. Но он отложил очередную лекцию до следующего четверга, уступив настойчивым просьбам графинь и маркиз, которые по долгу службы должны сопровождать Ее Величество на Аскотские скачки как раз в тот день, когда он должен был читать ее. Я не стала скрывать от него, что, на мой взгляд, он поступает дурно, откладывая лекцию из-за дам, я и сейчас так думаю". Джорджу Смиту 11 июня 1851 г. "Я видела Рашель {22}, ее игра совсем иного свойства, чем все, случавшееся мне видеть прежде, - в ее игре была душа (и что за странная душа!), не стану описывать сейчас подробности, надеюсь вновь увидеть ее на сцене. Только она и Теккерей влекут меня к себе во всем огромном Лондоне, но он запродал себя светским дамам, а она, боюсь, самому вельзевулу". ЭНТОНИ ТРОЛЛОП (1815-1882) {23} ИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ" (1879) Он был не из тех людей, которыми владеет неизменная уверенность в себе и в незыблемости собственного положения, и даже когда оно упрочилось, он очень далек был от спокойствия. Не думаю, чтобы он когда-либо сомневался в своих мыслительных способностях или в посильности предпринятой работы, но сомневался во всем прочем. Сомневался в том, что мир оценит его труд, в том, что он справится и извлечет из своего ума достойный плод, сомневался в своей выносливости - страшился недостатка рвения, в своей удачливости, в том, что избежит всех невзгод, которые так часто обращают в прах труды писателей. Он сознавал свое могущество, но до последних дней боялся, что слабости окажутся сильней достоинств. Его натуре присуща была праздность: он отвлекался от работы - потом сердился на себя за это. Устоять перед соблазном было выше его сил - утехи жизни манили его неудержимо. Отговорка, придуманная в понедельник утром и позволявшая не делать дневную порцию работы, сначала доставляла ему невыразимое облегчение, но к вечеру оно сменялось глубоким сожалением, едва ли не раскаянием. Таким, как он, неведома завидная уверенность в себе, присущая иным его собратьям с первых шагов и с первых испытаний на литературном поприще. Поэтому ему бывало очень больно, если ему советовали сократить ту или иную книгу. Ну кто еще признался бы в подобном чувстве первому встречному? Но можно было предсказать наверняка, что Теккерей так и поступит. Не было случая, чтобы он тотчас же не обнародовал пусть самый маленький удар. "Они только скупают мою новую книгу. Вы уже видели мое последнее бесчинство...?" Я вижу мысленно, как написав к исходу дня столько-то страниц, он говорит себе о каждой, что она не удалась ему. Диккенс был уверен во всех своих страницах... У Теккерея не было великого таланта собеседника. Не думаю, чтобы он блистал когда-нибудь в так называемом широком обществе. Он был не из тех, кого ценят в застолье как блестящего рассказчика. И только если собиралось два-три человека, он излучал веселье сам и заражал им остальных, но и тогда это бывало благодаря какой-нибудь шутке или забавной выходке, а не в разговоре на общие темы. Даже много лет спустя его старые друзья помнят смешные рифмы шуточных стишков, которые сами собой соскальзывали с его уст в подобные минуты. Он мог быть очень грустен, печаль, должно быть, постоянно угнетала его душу, но вдруг в нем вспыхивало чувство смешного, диковинные рифмованные строки лились рекой, словно наброски, которые он делал без малейшего усилия... Он вечно рифмовал. Как-то он задолжал мне пять фунтов семнадцать шиллингов шесть пенсов - мы вместе обедали в Ричмонде и я платил по счету. Я получил от него чек в стихах на соответствующую сумму, написанный на одной половине листка почтовой бумаги, на второй был выписанный по всей форме соответствующий финансовый документ. Эти стихи я подарил кому-то как его автограф, а наизусть уже не помню. Все это были только шутки, скажет мне читатель. Да, верно, шутки, но таков был Теккерей: всегда шутил и неизменно был серьезен. Чтобы понять его характер, нужно проникнуться сознанием того, что грусть в нем уживалась с буффонадой, слабость с насмешкой. В его душе жил дух бурлеска, тот самый дух, который не считает, что великое себя роняет, если оно напрашивается на улыбку. О Теккерее говорили, что он циник. Лицо общественное следует судить на основании его труда во имя общества. Если он писал как циник - а здесь не место с этим спорить - значит, справедливо, чтобы его, снискавшего писательскую славу, именовали циником. Но по душевным качествам, заявляю я со всей решительностью, не было человека, который был бы дальше от цинизма, чем он. Если оставить в стороне воображение - дар, принесший ему признание, самой характерной его чертой было поистине женское мягкосердечие. Как можно скорей доставить другому человеку удовольствие - вот что составляло для него величайшую радость: вручить соверен школьнику, перчатки - девушке, угостить обедом знакомого, сказать комплимент женщине. Благодеяния его лились рекой, щедрость была непомерна. Однажды человек, хорошо известный нам обоим, признался мне, что попал в тяжелое положение. Ему незамедлительно нужна была большая сумма денег - что-то порядка двух тысяч фунтов, у него не было состоятельных друзей, к которым он бы мог без церемоний обратиться с такой просьбой, и ему грозило разорение. Раздумывая над этой печальной историей, я заметил Теккерея, который шел между двумя конногвардейцами по Хорсгардз и поделился с ним тем, что занимало мой ум. "Не хотите ли вы сказать, что мне следует найти недостающие две тысячи фунтов?" - воскликнул он свирепо и прибавил кое-что в сердцах. Я возразил, что мне это и в голову не приходило, я лишь хотел с ним посоветоваться. Тут на его лице мелькнула какая-то особая улыбка, он подмигнул и шепотом, словно стыдясь немного своей слабости, предложил: "Иду в половинную долю, если вы найдете второго". Так он и сделал всего за день или два до срока платежа, и сделал это не для друга, а для доброго знакомого, человека ему почти постороннего. Отрадно, что деньги к нему возвратились очень быстро. Я мог бы привести здесь множество таких историй, но по недостатку места и вследствие их схожести не стану утомлять читателя. Вот что я думаю о человеке, которого часто называли циником, но который кажется мне одним из самых мягких людей на свете, чутким, как само милосердие, - он шел по жизни, роняя перлы и швыряя бисер, творя добро и никогда сознательно не причиняя ближним боли. ДЖОРДЖ ЭЛИОТ (1819-1880) {24} Супругам Брэй 13 ноября 1852 г. "..."Эсмонд" самая обескураживающая из всех книг, какие только можно себе помыслить. Помнить, Кара, как тебе не понравился "Франсуа ле Шампи" Жорж Санд? Так вот, в "Эсмонде" та же самая коллизия: герой на протяжении всей книги влюблен в дочь, а под конец женится на матери". ДЖОН РЕСКИН (1819-1900) {25} ИЗ КНИГИ "СОВРЕМЕННЫЕ ХУДОЖНИКИ" (1843) Сравните громовой удар в конце тридцать второй главы "Ярмарки тщеславия" с определенным отрывком из "Илиады": "Мрак опустился на поле сражения и на город: Эмилия молилась за Джорджа, а он лежал ничком, мертвый, с простреленным сердцем". Об этом много можно было бы сказать. Автор очень сочувствует Эмилии и отнюдь не грешит неверием в силу молитвы. Он знает, как все мы, что каждая молитва должна каким-то образом быть услышана, однако таковы факты. Мужчину и женщину разделяют шестнадцать миль, она на коленях молит о нем бога, а он лежит, уткнувшись лицом в грязь. Как много любви в ее душе, как много свинца в его груди. Думайте об этом, что хотите... ГЕРБЕРТ УЭЛЛС (1856-1946) {26} ИЗ СТАТЬИ "СОВРЕМЕННЫЙ РОМАН" (1911) Почти во всех романах, которые завоевали себе прочное место среди величайших произведений мировой литературы, не только от начала и до конца чувствуется личность автора, но встречаются также его откровенные и непосредственные излияния. Самый неудачный пример авторских отступлений, который даже отпугивает от такого приема, - это, конечно, отступления Теккерея. Но мне думается, беда Теккерея не в том, что ему нравятся отступления, а в том, что, прибегая к ним, он использует нечестные приемы. Я согласен с покойной миссис Крейджи, что Теккерею была свойственна какая-то глубоко укоренившаяся пошлость. Пошлой выглядит его притворно вдумчивая, наигранная поза светского человека; совсем не этот человек, а беззастенчивый, нахальный задира, который после обеда с наглым видом греется у камина, надуваясь от сытости и спеси, ибо он весьма преуспел и в литературе и в свете, - вот кто выступает от первого лица в романах Теккерея. Это не сам Теккерей, это не искренний человек, который смотрит вам в глаза, изливает душу и ждет вашего сочувствия. Однако, критикуя Теккерея, я вовсе не отвергаю в принципе авторских отступлений. [По признанию Г. Уэллса роман Толстого "Воскресение" запечатлелся в его памяти как "русская параллель" к повести "В благородном обществе" и роману "Приключения Филиппа":) "Я нахожу в них ярко выраженные автобиографические черты и богатый жизненный опыт авторов, особенно в ситуациях, которыми эти произведения начинаются..." Пер. Н. Явно ГИЛБЕРТ КИТ ЧЕСТЕРТОН (1874-1936) {27} "КНИГА СНОБОВ" И ТЕККЕРЕЙ ПРЕДИСЛОВИЕ К "КНИГЕ СНОБОВ" У. М. ТЕККЕРЕЯ (1911) "Книга снобов", как хорошо известно, первоначально печаталась в "Панче". В самой фабуле книги, задуманной как тонкая и остроумная пародия на помпезный стиль научных изысканий, скрывается злая ирония. Художественное воплощение - под стать изобретательному замыслу: его отличает подчас поразительная точность и артистизм. И вместе с тем, всякий, кому довелось работать в газете, не ошибется, сказав, что в "Книге снобов" безошибочно угадываются литературные навыки профессионального газетчика. Сразу же бросаются в глаза, например, напыщенные риторические концовки некоторых глав, наподобие той, в которой описывается мрачный дворец и гнусное ложе опустившегося Лорда Карабаса, в связи с чем автор принимается расточать неуемные похвалы самому себе; мол, нам, представителям среднего класса, несвойственны невиданная заносчивость и неимоверная скаредность, которые уживаются в этом гадком несчастном старике. Бывает, впрочем, и так, что глава кончается, словно уличная потасовка, разящим выпадом кинжала, молниеносной и меткой эскападой. Вот, например, Теккерей мимоходом сообщает читателю, что восковая фигура Георга IV в королевской мантии выставлена для всеобщего обозрения; цена за вход - один шиллинг, для детей и лакеев - шесть пенсов. "Смотрите - всего шесть пенсов!" Иногда же глава обрывается внезапно каким-нибудь незначащим замечанием: это Теккерея-журналиста что-то отвлекло, и он, стремясь поскорее закончить главу, обрывает себя на полуслове. Тем самым "Книга снобов" представляет собой очередной пример того странного парадокса, который впервые проявился в заимствованных сюжетах и наскоро написанных пьесах Шекспира: книга, которую читатель не выпускает из рук, по-видимому, писалась ее автором на скорую руку; то, что читателю доставляет несказанное удовольствие, приводило писателя в крайнее раздражение. Книга Теккерея лишний раз подтверждает, что недолговечная журналистика может жить веками. У "Панча" есть все основания гордиться этой великолепной работой, равно как и другими, например "Песней о рубашке" или блестящими карандашными рисунками Кина {28}, которыми пестрят страницы журнала. Вместе с тем само по себе упоминание, что некое произведение впервые появилось в "Панче", может поразительным образом - сбить с толку современного читателя. Такая основополагающая черта английского характера, как неистребимая предубежденность, более всего проявляется в прекраснодушной верности внешним атрибутам вещей, между тем как сами вещи совершенно изменились или исчезли вовсе.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|