– А какой нож? – спросил Сулейман. – Почему украл?
– Нож?.. – задумался доктор Петрович. – Нож… А я еще думаю, вот склероз – забыл, куда засунул, найти не могу. Эсэсовский кортик с костяной такой ручкой. Ножны такие граненые, надпись готическая…
Как всегда, на обрывке бумаги возникло то, о чем говорил доктор Рыжиков. Эффектный, холодом разящий образ вражеского оружия.
– Извините… – покачал головой Сулейман. – Если бы я был мальчишкой в Кизыл-Арвате, то ни за что бы не удержался. Тоже бы украл, наверное. А что это написано?
– Так ведь и я не удержался, – отдал дань справедливости доктор Петрович. – Когда на границе был приказ всем нетабельное оружие сдать. Под страхом особого отдела. У меня еще был «вальтер» офицерский, красивый такой. С комплектом патрончиков, замечательная машинка. Пришлось в Чопе выйти за станцию и в самый толстый бук всадить все двести штук, чтобы душу отвести, адреналин вывести. Вот что такое мальчишки, Сулейман. После такой войны еще не настрелялся. Ну и все там такую же стрельбу подняли. Жаль было обидно, так хотелось дома перед девушками покрасоваться! А теперь думаешь, не отобрали бы, представляете, какая тьма оружия ходила бы по стране после демобилизации? Да и так его было тьма в разных углах после боев… Ну вот, «вальтер» сдал, а кортик все-таки упрятал. В сапоге под штаниной. Написан на нем их эсэсовский девиз: «Моя честь – верность».
Сулейман даже языком цокнул.
– Какие люди бывают, Юрий Петрович!
– Какие? – спросил доктор Рыжиков.
– Сами грабят, убивают, жгут, весь мир разоряют, а говорят: честь, верность!
До того детское удивление, будто кизыл-арватскому мальчику в сорок шестом году показали цветной телевизор.
– Что делать, Сулейман… – вздохнул доктор Петрович, как перед лицом неизлечимой болезни. – Никто ведь не напишет на своем знамени: моя честь – подлость. А прикрываться словами принято с самых древних времен. Ведь они не кусаются. Если бы вы, то есть не вы, а они, сказали, например, «честь», а оно их за язык укусило… Вот тогда бы да. А так – полная безнаказанность. Да еще издеваются над словами. «Каждому свое», например. Ничего особенного, обидного. Сколько веков слышали. А повисело на воротах Бухенвальда – весь мир их проклял. Нас-то уже не обманешь, мы-то разобрались. Своей и другой кровью. А вот перемрем мы здесь, на Западе из старое поколение, битое, снова начнет салажат цеплять на эту честь и верность. Да уже начали, забывают про наши «катюши»… Бандитизм за доблесть принимают… Тяжелее всего, Сулейман, видеть, как детей дурачат, и они во все это верят и в зверят превращаются. Вот это страшно. Я это видел, Сулейман, и нож отобрал у такого.
– У пленного? – наивно спросил Сулейман.
– Какой там пленный, – отдал еще одну дань справедливости доктор Петрович. – В плен они не сдавались. Не положено было. Как-никак полк личной охраны Гитлера. И мы с ним столкнулись на Рабе. Речка есть такая, не слышали?
– Нет… – покачал головой Сулейман.
– На границе Венгрии с Австрией. А Австрия – родина Гитлера, это вы знаете. И он туда этот полк выставил с приказом нас в Австрию не пущать, гвардейцев-десантников. Вот и встретились. Мы еще не старые, а они, по-моему, и нас моложе, лет по семнадцать, может. Но здоровые, не ниже метра восемьдесят, белобрысые, ну чистокровные арийцы. Еще тепленькие, из «гитлерюгенда». Всю войну в спецчастях выдерживали, а там кормежка! Белый хлеб, масло, ветчина со всей Европы, наше украинское сало. Кормили как сторожевых овчарок, ну и внушали, что это за верность и преданность. За то, что они самые сильные, самые храбрые и чистокровные. Ну, а потом пожалте отрабатывать. За эту самую родину Гитлера.
– И у него еще родина есть! – сокрушился и тут Сулейман.
– Была, как ни странно, – пожалел это святое слово и доктор. – Дорого нам обошлось это сало. Их-то физически вон как готовили! А мы дистрофики, вечно голодные, штаны и гимнастерка болтаются как на костях. Ну и низшая раса, конечно, недочеловеки. Они нас презирают, а мы… Да еще башка гудит после контузии, замахнусь прикладом – самого откачивает… А драться надо. Ох, драка, драка, не игрушка… Первая моя рукопашная и одна за всю войну. Настоящая рукопашная, жуткая, Сулейман. Никогда не верьте, когда вам в кино красивую войну показывают. И вообще в кино все не так, никогда не так. И дерутся там слишком красиво, и падают, и умирают красиво. А на самом деле это безобразно, Сулейман. Обожженный человек, разодранный человек, искалеченный человек… И убивающий, и убитый… Кричащий человек. Много страха, много истерии… Особенно в такой драке, как у нас на Рабе. По пояс в воде, по колена в грязи. Пока одни других не перережут, не передушат или не перетопят – ни вперед, ни назад. Друг другу в горло повцеплялись и тянут в воду, пока не утопит кто-то кого-то или оба не захлебнутся… Вода в реке красная, красная грязь течет с берегов… Вспоминаешь – мальчишеская драка, только жестокая, насмерть. На чем мы держались – на ненависти. Их напоили, довели до истерики, в них пули всаживаешь, а они смеются. Викингами себя представляют, которые с мечами в руках переселяются прямо в рай, к своим валькириям. А нам что делать? Только звереть, иначе не побьешь. «Раз ты пес, так я – собака, раз ты черт, так я сам – черт!» По Твардовскому, это полная психология войны. Больше его читайте. И погибло там наших, таких же мальчишек, один к одному. Такая была драка. Ну и этот мой… Лучше не вспоминать. Я его луплю саперной лопаткой по голове, по морде, он уже весь в кровище, а все никак не падает, прет на меня с этим тесаком… Резекцию желудка делать. Бр-р… Потом… Ну, потом кортик стал мой.
Ночь. Тишина. Маленький местный мальчишка, укравший тот нож, сопит за стенкой в анальгическо-димедрольном сне. У него в голове сквозная дырка от виска до виска, а также много других, наверное, еще неизвестных подвигов и приключений. Наследник победителей, еще не знающий истинного ужаса и веса этого кортика и этих иностранных слов. Их истинного пути сюда, в его невинные руки. И хорошо, если бы только в его.
– Я совсем забыл, что от собак и от детей надо все прятать, когда у них растут зубы и руки… Сам виноват. Нет, правильно у нас тогда эти трофеи отбирали. Слишком у них долгоиграющий завод. Теперь допрашивай его, куда дел… Противное это дело, но придется. Холодное оружие все-таки.
– Да, у нас бы в Кизыл-Арвате всех мальчишек уже бы секли, всех допрашивали, кто нож прячет, – морально поддержал Сулейман. – Особенно у кого отец на войне был. Крик бы был во всех дворах, женщины бы на базаре про покупки забыли, только это обсуждали. Все бы за вас переживали, советы приходили давать.
Все это значило: хорошо было у нас в Кизыл-Арвате.
– А в Австрию мы все-таки вошли, – сказал доктор Петрович с тем же удовлетворением, что и от вырезанной опухоли. – Говорят, Гитлера это сильно взбесило. Расстроился за свою родину и велел с каждого позорно содрать знаки своей личной охраны. Только сдирать, Сулейман, было не с кого. Весь полк перебили, даже пленных не оказалось. Ну и у нас… В роте офицеров не осталось ни одного, до самого конца старшина нашими остатками командовал.
– Знали бы, что Гитлер так поступит после их смерти… – почему-то пожалел Сулейман эти отборные вражеские войска.
– А после мы узнали, – голос доктора Рыжикова был почти монотонен, как при зачитывании протокола вскрытия, – что все они были из сирот. И в основном – дети замученных антифашистов, даже коммунистов. Родителей добивали в концлагерях, детей откармливали в «гитлерюгенде». А оттуда – в эсэсовский полк. Как это назвать, Сулейман? – И поскольку у Сулеймана не нашлось подходящего слова, он назвал сам: – Изуверство. Самое циничное преступление против человечности. Дети ведь очень беззащитны, Сулейман. Их можно искривить навсегда как захочешь. Вот копрачикосов надо расстреливать на месте, без суда, беспощадно. И физических, и моральных.
Доктор Петрович, всегда осторожно судивший, впервые отступил от своих правил. И вынес беспощадный приговор.
– У нас в Кизыл-Арвате тоже так говорили, – поддержал Сулейман. – Все бы их своими руками казнили. У нас ее читали по частям. Разодрали на десять частей и передавали друг другу. Иногда что раньше – читаешь позже, а что позже – раньше. Мне так начало и конец и не достались. Там и сейчас эти части читают, наверное…
– Теперь как подумаешь, кого бил лопаткой по голове и лицу… – Доктор Рыжиков тяжко, совсем не по-рыжиковски вздохнул. – А что, Сулейман, было делать? Ждать, пока он мне всадит эту честь в живот? Или погонит нас обратно на Украину?
– Ай, и у нас были сироты, – тихо сказал Сулейман, понимая и леча эту тяжесть. – Еще больше…
– Да, – бесспорно согласился доктор Рыжиков. – И своих больше жалко, вы правы. Значит, сначала надо было победить, а потом разбираться. Потом жалеть…
И все же. Может, оно и пришло, это «потом». Когда ощущаешь это двойное сиротство несчастных, дрессированных, ослепленных бешеной верностью мальчишек, перебитых нами на границе с Австрией. Верность чему?
– Знали бы, кто их родители, знали бы, что Гитлер с ними сделал… – Сулейман словно еще надеялся пустить машину времени вспять.
– Да еще бы смотрели каждый день «Чапаева» и «Щорса»… – Доктор Рыжиков тоже будто думал пустить мать-историю вспять, в обход той окровавленной малой саперной лопатки.
Нигде никогда никакая украденная личная собственность не вызывала, наверное, такого ухода мысли в сторону от самого простого и естественного дела – наказать виновника. Да и лучше самой жизни не накажешь о чем говорит появление в дверях мужской палаты больного Чикина с двумя утками в осторожных руках: утка из-под больного Туркутюкова и утка из-под больного Женьки Рязанцева. Снова «с добрым утром». И чтобы доктор Рыжиков в итоге не подумал что-нибудь не так про маленький родной Кизыл-Арват, Сулейман напоследок сказал:
– Только у нас в Кизыл-Арвате тоже знали, какая война некрасивая. Ну, потом…
47
– У вас что там, подпольная клиника, что ли? – спросил потом критично дежурный лейтенант, особо косясь на восточного типа.
– Нет… – сказал доктор Рыжиков. – Самая обычная.
– Извините… – мягко улыбнулся Сулейман, восточный тип.
– А почему руку к животу пришили? – спросил лейтенант. – С какими целями?
– С чисто хирургическими, – покорно сказал доктор Рыжиков. – Понимаете, это так называемый филатовский стебель. Для косметической операции, формирования мякоти носа.
– Что-то вы несете… – пронзил его бдительным взглядом дежурный. – Я тоже про Филатова кое-что слышал, он глаза лечил. А нос как-никак на лице. А к животу-то зачем? И почему он от вас убежал? Живот-то тут при чем?
– Мы сами хотим спросить, почему убежал… – робко склонился к начальственному барьеру доктор Рыжиков.
Где-то по городу еще носилась Сильва Сидоровна. Как бы она, бедная, не обезумела, подумал доктор Рыжиков.
Туркутюкова хватились тут же. Только что полоскал рот в туалете над раковиной из своего особого приспособления – баллона с трубочкой, сделанного доктором Петровичем. Он думал, что когда Туркутюков пойдет, будет гораздо легче. И вот на тебе. Как провалился. Растворился. Никакого следа. Кроме пустой обеденной посуды на столике в коридоре. А уже пора жгут массировать, время идет. И никакого неудовольствия не высказывал. Наоборот, впервые на своем еще не оформленном птичьем языке попросил нечто совершенно немыслимое – «уотек нята т онунтиом». Доктор Рыжиков перевел это как «кусочек мяса с огурчиком» и спросил еще, жареного или вареного. Конечно, лучше жареного. То, что больной вспомнил запах жареного мяса и у него во рту, прошитом вдоль и поперек, стянутом проволокой и состоящем из пластмассовых запчастей, потекли слюнки, было неоспоримой победой медицины. Сильва Сидоровна никому не позволяла готовить для него еду, и особенно – больничной кухне. На плитке в дежурке она готовила жидкую манную кашу, толокно и рисовый отвар из детского питания, куда всегда добавляла собственную черносмородиновую пасту, принесенную из дому в трехлитровом баллоне. Долго это и была основная еда Туркутюкова, которую сначала вводили прямо в желудок через тоненькую трубку. Жалко, что вкус при этом способе был не нужен. Зато когда он снова понадобился, Туркутюков стал объедаться. Сильве Сидоровне пришлось принести второй баллон с пастой. Тем более взгляды трех девочек и присоединившегося к ним Женьки…
Когда эра манной каши приблизилась к закату, Сильва Сидоровна принялась там же жарить мясо – маленькими сочными кусочками, которые можно бы было не жевать, а сосать в крайнем случае. У нее был свой особый рецепт. До полного таяния во рту.
На вкусный запах потихоньку вылезли из палат все, кто мог ходить. Когда Сильва Сидоровна выглянула в коридор, это было для нее приятной неожиданностью. Столько слюнкоглотателей на крохотную сковородку! Сердито хлопнув дверью, она вернулась резать на крошечные кусочки аппетитный соленый огурец весьма качественного, не хуже болгарского, посола. Конечно, не магазинного, а домашнего. «Что выставились, ужин был, кур давали…» – сердито бурчала она. Выйдя же в коридор вторично, чтобы пройти к Туркутюкову с тарелочкой, столкнулась там с доктором Рыжиковым, который нес какую-то кастрюльку и какую-то баночку. Бросив, как всегда, настороженный взгляд, Сильва Сидоровна легко поняла, что в кастрюльке у доктора Рыжикова жаренное мелкими кусочками мясо (тоже мне, и жарить-то некому, а берутся), а в банке – мелко нарезанный соленый огурец (небось покупной, с плесенью). Так, чтоб можно было брать почти не раскрывая рта. Она сказала, чтобы доктор Рыжиков свою стряпню отдал другим желающим, а для челюстнобольного у нее есть что надо. Доктор Рыжиков стал препираться, но в это время отворилась дверь и вошел Сулейман с аккуратной пирамидкой судков…
…– Спросим, спросим… – постучал лейтенант пальцами по стеклу, под которым распластались инструкции. – Все спросим. Всех, кого надо. Что-то я никогда не видел, чтобы палец к животу пришивали…
– Извините… – мягко улыбнулся Сулейман. – А вот варолиев мост вы, например, когда-нибудь видели?
– Что?! – удивился лейтенант.
…В милицию они пришли уже на третьем часу поиска, после того как прочесали город по квадратам на всем городском транспорте, сунулись во все дворы и подворотни. Конечно, напрасно.
– Я мостов всяких видел, – почему-то с угрозой сказал лейтенант. – И, между прочим, этот ваш «Мост Ватерлоо» раза три только у нас в клубе. Только при чем этот мост – не пойму. Что-то вы мне мозги пудрите. Вот напишите на бумаге все подробно, тогда поговорим. И про ваши беспорядки, между прочим. Почему больные люди убегают, вместо того чтобы лечиться… Кто это так за ними смотрит…
– Понимаете, – как можно терпеливей сказал доктор Рыжиков, – пока мы писать будем, пусть его начинают искать. Человека кормить надо, он замерзнуть может…
– Ишь какие заботливые, – посочувствовал лейтенант. – А где вы раньше были? Садитесь и пишите про ваши эксперименты.
– Лучше мы тоже пойдем искать! – взмолился доктор Рыжиков.
– Как же, сыщики! Знаем мы вас! Вот документики ваши проверим, личность удостоверим, потом и думать будем, отпускать вас или нет.
Доктору Рыжикову показалось, что над городом пронесся тоскливый вой проклинающей себя Сильвы Сидоровны. Если Туркутюков провалился в какую-то яму… Попал под автобус… Потерял сознание… Нарвался на хулигана…
– Извините, товарищ лейтенант… – мягко сказал Сулейман. – Этот больной – не простой больной. Это герой военных лет, скоро его вызовут в Москву вручать награду, к этому времени мы его вылечим. А вот не дай бог что-нибудь…
– Да? – Лейтенант стал задумчивым. – А может быть, он к вам не хочет возвращаться?
– Но куда-то он должен вернуться, – мягко улыбнулся Сулейман. – С улицы…
Лейтенант еще полминуты подумал, потом неохотно взялся за телефонную трубку.
– Вы пишите, пишите. Подробно фамилию, адрес, место работы, обстоятельства происшествия… Цель пришивания пальца к животу… – И в трубку: – Евстифеев! Зайди-ка!
Появился сержант Евстифеев.
– Вот, Евстифеев, пусть товарищи послушают, правильно или нет. «Сего числа и года, в одиннадцать часов пятнадцать минут, наблюдая способом патрулирования за порученным отведенным участком от угла улиц Рылеева и Свердлова до угла Свердлова и Толстого, обнаружил неизвестного гражданина, по виду похожего на ориентировку сбежавшего четыре дня назад больного психбольницы, в больничном халате и туфлях, с перевязанной головой. При близком рассмотрении и попытке проверить документы было обнаружено прирастание у задержанного большого пальца правой руки к середине живота, в то время как документов не обнаружено…»
Доктор Рыжиков и Сулейман бросились на сержанта.
Впоследствии, когда бурная часть страстей улеглась, лейтенант сказал сержанту:
– Видишь, Евстифеев, я тебе сразу сказал, что это не из психиатрической больницы. Я туда позвонил, там сказали, что у ихнего с пальцами все в порядке. А ты не верил…
– А где он?! – закричали доктор Рыжиков и Сулейман.
– В изоляторе, где же? – спокойно сказал Евстифеев. – Где же еще быть? Не в вытрезвителе, потому как трезвый… Привести, что ли?
– Веди! – сказал дежурный.
Но самым потрясающим был довольный и миролюбивый вид Туркутюкова.
– Ну что, товарищ? – почти почтительно на всякий случай спросил его дежурный. – Вот товарищи прибыли за вами. Согласны к ним вернуться?
Туркутюков легко согласился и был как будто рад.
– Да вы не беспокойтесь, – с гордостью за фирму сказал лейтенант. – У нас тут не хуже больницы. Приводов пока нет, никто ему не мешал, в камере тепло, дезинфекцию два раза в неделю делают. Обедом накормили…
– Извините, каким обедом? – погасил искру в глазах Сулейман.
– Ну каким… Не бифштексом, конечно, но… Суп гороховый, тушеная картошка…
– И вы ели? – с ужасом спросили они у Туркутюкова.
– А почему нет? – пожал плечами Евстифеев. – Умял за милую душу…
Счастье советской милиции, что Сильва Сидоровна еще где-то блуждала по подворотням. Зубов-то у него почти не было.
Обратно их, конечно, подвезли. Туркутюков с живым интересом поглядывал в заднее окно патрульной машины, послушно дал себе массировать филатовский стебель и сразу ответил, куда и зачем он ушел:
– К Чикину…
Это у него прозвучало так просто и естественно, что доктор Сулейман мягко улыбнулся им обоим и сержанту Евстифееву:
– Извините…
В его глазах прыгнули и утонули золотистые искры.
– Один бедный пришел в милицию с золотыми зубами, – еще успел он рассказать до больничных ворот. – И заявление написал, что золото украли, он чувствует, что коронки меньше, чем он золота давал. Ему говорят: так ведь надо теперь обратно все вырывать – и мосты, и коронки – и взвешивать. Он говорит: мне правда дороже, пусть дам снова вырвать, но за свои граммы воров посажу. Ему коронки посрывали, взвесили, смотрят – все правильно, грамм в грамм. Показали ему акт экспертизы, говорят: снова вставлять будет? Он говорит: они успели подменить, у них руки ловкие. Ему говорят: ну, давай эти вставим, правильные. Он говорит: а потом снова подмените, когда вставлять будете. Я языком чувствую, что несколько граммов не хватает… Они говорят: ну давай прямо с весов тебе в рот… Он говорит: только пусть инспектор ОБХСС присутствует и контролирует лично. А в ОБХСС говорят: такого в инструкции нет, чтобы работник милиции раньше воровства приходил и следил за производственным процессом. Так мы работников не напасемся. Это дело производственного ОТК. И так полгода спорили…
Доктор Рыжиков в какой-то момент подумал о Чикине и так и не уловил, вставил бедный клиент себе к сегодняшнему дню золотые зубы или нет. Только увидел, как смеются сержант Евстифеев и Туркутюков и как удивленно-мягко улыбается Сулейман, как бы не зная, верить или не верить тому, что сам рассказал.
Собственно, до него еще не очень дошло, что после двадцатилетних пряток летчик Туркутюков спокойно вышел на улицу и отправился искать своего приятеля. Когда ему сшили филатовский стебель, не кто иной, как Чикин, сидел возле него по нескольку часов и массировал этот странный жгут, соединяющий палец с животом. Ему объяснили, что от Туркутюкова сейчас нельзя отходить ни на минуту. Чикин нес вахту, пока его не сняли с поста внешние обстоятельства. И без тихого разговора с ним на тему женского коварства и особенностей разных инженерных сооружений Туркутюков затосковал. Сейчас он улыбался и смотрел в окошечко, как в интересном кино. Иногда он вынимал из кармана карманное зеркальце и смотрел, уменьшились ли швы, как ему было обещано при снятии повязки с лица. Когда снимали повязку, доктор Рыжиков принес торт и бутылку шампанского. По глотку сделали все – Коля Козлов, Сильва Сидоровна, рыжая кошка Лариска, Сулейман, Чикин, Лев Христофорович, Аве Мария, посмотревшая на Колю Козлова, когда он глотал, трагическим взглядом. Кроме доктора Рыжикова и Туркутюкова, который последние лет двадцать не брал в рот спиртного. Ну, а доктор Рыжиков – известный контуженный. Торт в основном достался детям.
Вечером доктор Рыжиков сказал Сулейману:
– Вам придется съездить в Москву, Сулейман…
– Извините… – мягко улыбнулся Сулейман. – Лучше пусть едет Лариса Сергеевна. Это ее приглашали.
– Нет, это надо вам, – мягко улыбнулся доктор Рыжиков. – Покрутитесь там как следует. В косметике и у челюстников. А то мы самодеятельность развели… Вы когда-нибудь были в Москве?
– Никогда, – сказал Сулейман. – Хотели ехать после свадьбы в путешествие, у родственников денег заняли, но я был студент, бедный. Все деньги истратились…
– А хотите? – помолчав, спросил доктор Рыжиков.
– Хочу, – сказал Сулейман. – Только мне надо дома воду носить, печку топить…
– Натаскаем, – сказал доктор Рыжиков, – и натопим. Я вам еще в Бурденко записку напишу. Там есть один хороший парень. Он вам все покажет. Может, на операцию к Арутюнову проведет. Если еще повезет. Учитесь у гигантов, пока они живы. Потом будут цениться и те, кто видел великих. Хоть раз в жизни. А Ларису Сергеевну мы потом тоже направим.
– Мне сначала надо научиться как вы, – мягко сказал Сулейман.
– Учитесь сразу как он, – мягко приказал доктор Рыжиков.
– Извините… – мягко улыбнулся Сулейман.
48
– Так вот для чего Юрию Петровичу понадобился укромный уголок, – сказала коллега Ада Викторовна со всей присущей ей убедительностью и даже страстностью. – Маленькое отделение в тени деревьев… Подальше от лишних глаз… Цветные стеклышки, маленькие палатки, интимный уют… Теперь мы все понимаем! Именно все коллеги понимают!
У всех коллег раза в полтора удлинились шеи. Никогда еще больничный автоклав не вмещал их сразу столько одномоментно. Так звали зал планерок и совещаний, он же красный уголок, из-за высоких температур и давлений, иногда возникавших в нем. Но в этот раз – что-то необычное. Как будто никому не надо бежать за детьми, по магазинам, на совместительские заработки. Сюда набилась вся больница, и, кажется, не одна.
Шло персональное дело доктора Рыжикова.
– Это потребовалось товарищу Рыжикову не для гуманного долга врача, а для укрытия от справедливого наказания уголовного преступника, почти что убийцу, извините, товарищи, сексуального садиста. Не один месяц подряд многоуважаемый доктор Петро… извините… Юрий Петрович ставил уголовному преступнику мнимый диагноз заболевания сосудов головного мозга в результате якобы полученной травмы. Органы прокуратуры были вынуждены назначить комиссию из компетентных специалистов, которая обследовала этого Чикина и вынесла заключение, что он вполне здоров. Этот Чикин предстанет перед судом и понесет заслуженное наказание. Ну, а что же его покровитель? Зачитываю объяснение, которое написал по требованию руководства горздрава завотделением Рыжиков. «Объяснительная. После совершения семи убийств со зверским расчленением жертв и отправкой их по частям посылками в разные концы нашей необъятной страны мы с сообщником решили замаскироваться, или, на нашем преступном жаргоне, лечь на дно, до новых жестоких преступлений, для чего и укрылись в подходящей малине в ожидании новых беспомощных жертв…» Вы напрасно смеетесь, уважаемые коллеги. Многоуважаемый коллега любит отделываться шуточками, но всему есть именно предел! Никому не позволено оскорблять коллег по работе! Давать им клички и прозвища! – В только что снисходительном и победном голосе Ядовитовны появилась плаксивая нотка. Она взывала к общему сочувствию. И даже задышала чаще. – Но это еще далеко не все!
Сразу было видно, что материал собирался долго и тщательно, с толком и вкусом.
– Все мы знаем, что закон Гиппократа гласит: советский врач не имеет морального права использовать свое положение в корыстных целях. А товарищ Рыжиков неоднократно и постоянно использует своих больных для именно корыстных целей, берет с них взятки. Об этом очень неприятно говорить для чести нашего коллектива, но спросите в хозчасти, откуда взялись строительные материалы и разные там… украшения? Там скажут, что ни одного кирпича для ремонта отделения еще не выписывали, на это и фондов не отпускали. Откуда же все это взялось? Не из воздуха же! Конечно, достали больные, принужденные товарищем Рыжиковым. И достали, товарищи, именно из государственного кармана! Потому что своего-то у нас нету! Это, товарищи, прямое принуждение к воровству! В хозчасти говорят, что столько стройматериалов, которых он проглотил, сроду не выдавали всей больнице на год! А тут крохотное отделеньице, две палатки всего! Откуда эти цветные стеклышки, откуда роскошные люстры? Импортный линолеум? Я думаю, если следственные органы начнут все это искать там, где оно поисчезало, то на больницу ляжет крупное позорное пятно. И пострадают люди, которые именно честно и бескорыстно выполняют закон Гиппократа, не думая о…
– Как пострадают?! – спросил кто-то с места.
– А вот так! Теперь именно на всех будут думать, что здесь работают такие нечестные врачи. Ведь это позор, товарищи, за лечение, за возвращение человеческого здоровья брать с него плату натурой! Это капиталистический принцип! С ним мириться нельзя! И мы не должны мириться, что про нашу больницу будут так думать. Здесь работает множество честных и добросовестных людей – врачей, медсестер, санитарок. Мы должны передать все эти материалы в редакцию, чтобы люди узнали из статьи: мы сами решительно выступаем против всего нечестного, искореняем недостатки в своем коллективе. Именно! Это у нас единственный выход! И еще один пример, товарищи! В главной хирургии был списан неисправный аппарат искусственного дыхания. И вместо того чтобы отправить его по назначению, доктор Рыжиков ночью с сообщниками выкрал его и тайно установил в своем так называемом отделении. Вы знаете, как строго относятся вышестоящие органы к оформлению списания и к добросовестности актов. Так можно мало ли чего насписывать в свой личный карман! Органы ОБХСС еще разберутся с этим хищением и примут свои меры. Но мы не вправе ждать, пока нам укажут на это сверху или со стороны, и до этого мириться с должностным преступлением! Мы именно не вправе как советские врачи, выполняющие свой гуманный долг! А теперь спросим товарища Рыжикова, зачем ему понадобилось не обычное больничное отделение, как у нас всех, пусть скромное, но имеющее все необходимое для именно лечебной работы, а именно интимный уголок? Да, на первый взгляд это красиво, эти цветные стекла, светлые стены, люстры… Как будто это забота о больных. Но это, товарищи, забота о себе! Ведь им с уголовным, якобы больным, Чикиным надо было как-то проводить время! И они открыли у себя попросту танцевальный салон! Да, да, товарищи! У них там под музыку какие-то молодые люди растанцовывают себе, а их койки числятся занятыми! Кого они так услаждают? Что же, товарищи, и мы позволим превратить советскую больницу в сомнительное увеселительное заведение? Нет, не позволим! Я заявляю это со всей уверенностью от имени именно нас всех! Надо еще спросить, какие песни там звучат по вечерам на магнитофоне! Это, товарищи, не наши песни! Это блатные и пошлые песни какого-то там Окуджавы и какого-то Высоцкого! Их слушают в своих компаниях сомнительные стиляги, и им не место в советской больнице!
Знала бы гладкая Ада, воплощение оскорбленной невинности, что доктор Рыжиков пытался даже оперировать под музыку, заявляя окружающим, что под нее и корова доится активней. Последнее слово науки. Но, к счастью, не знала. Но знала, как выбрать момент для доклада. В автоклаве отсутствовали и рыжая царапучая кошка Лариска, и уволенный Коля Козлов, и прихворнувший Лев Христофорович, и дежурящий Сулейман. Впрочем, может, это вышло случайно. Всем же остальным, даже кто видел жалкие обрывки и крохи, украшавшие бывшую прачечную, кто хоть раз видел Жанну, танцующую на костылях, захотелось сбегать посмотреть, что там за дворец с Шехерезадами.
– И пусть отвечает серьезно!
Вот что он не мог – то не мог: серьезно отвечать.
А в этот раз – даже серьезно слушать.
Потому что должен был серьезно думать. «Что делать? – думал он. – Что делать?» И чего не делать… Что делать с тем немым вопросом, который час назад прочитан в глазах той добродушно-строгой женщины, пожилой и степенной. Вот что такое серьезно. Будто не ты консультируешь, а тебя. Такая женщина из породы добродушных, которые хотят казаться строгими. В отличие от сомнительной породы черствых, которые хотят казаться добродушными.
Чаще всего это бывают старые многоопытные учительницы.
Она всмотрелась в доктора Петровича по-учительски проницательно, определяя, выучил он урок или нет. Все люди для нее издавна делились на выучивших и не выучивших.
Он сел перед ней с улыбкой согласия, как будто был готов начать рассказывать заданный урок географии, климат и растительность какого-нибудь южноамериканского побережья между Панамой и Бразилией.
Она оценила его послушание и ослабила строгость, чуть выпустив на волю природное тщательно скрываемое добродушие.
– Так где же похоронили Колумба? – позволил себе первый вопрос доктор Рыжиков, не скрывая симпатии.