Оболочка разума
ModernLib.Net / Фэнтези / Тарасов Андрей / Оболочка разума - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Тарасов Андрей |
Жанр:
|
Фэнтези |
-
Читать книгу полностью
(725 Кб)
- Скачать в формате fb2
(308 Кб)
- Скачать в формате doc
(315 Кб)
- Скачать в формате txt
(304 Кб)
- Скачать в формате html
(309 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
И главное – никаких раков желудка, водянок, туберкулезов и прочих менингитов. Только шаги по мягкой дорожке, приглушенный говор старых знакомых, понимание с полуулыбки. Шоколадка сестре, торт персоналу на прощанье. Уютно, пристойно, спокойно. В народе называется заповедником.
И вдруг такой скандал. С непроизвольным мочеиспусканием (или чего похуже), пеной изо рта, прокушенным языком, общими судорогами. Персонал, обмякший на культурном обращении, в ужасе разбегается прочь. Соседи брезгливо затыкают носы – им такого не обещали.
– Ада спустит вам его на блюдечке с каемочкой. На фиг им там нужен эпилептик! Хотите, угощу паштетом?
Этот переход тоже был в стиле рыжей Лариски.
Съесть порцию паштета, вытереть рот и откланяться? Это было бы не в стиле доктора Рыжикова, не привыкшего бросать боевых товарищей, вычистив их провизию. Быть же в ночи одиноким собеседником женщины, огненной сверху и наперченной изнутри, просто рискованно.
– Столько соблазнов, Лариса, – пожаловался он. – И все запретные.
– С каких пор баба и паштет стали запретными? – удивилась Лариска. – Вы ангел, а не знаете, что самый большой грех – это отказываться, когда женщина сама дает.
Доктор Рыжиков даже заозирался – не слышит ли Сильва Сидоровна? Но она убиралась в туркутюковской одиночке. Хотя одно другому не мешало.
– Знаю, – сказал доктор Рыжиков. – Знаю и презираю себя. Я предлагаю вот что. Оставьте мне паштет как военный трофей. И дуйте к мужу на попутной «санитарке». Еще захватите…
– Захвачу… – покривилась рыжая кошка. Было бы что захватывать. Ну ладно, не хотите, как хотите.
Она высыпала из сумки все, что могло быть трофеем победителя-десантника. От наклонившихся рыжих волос пахнуло шампунем. Женщинам-врачам стоит огромной борьбы отбить от себя острый запах больницы.
– Вот вам селедочный паштет, вот растворимый кофе. Знаете, у меня какие паштеты? Никакого запаха, хоть целуйся. Да ладно, не полезу целоваться. Бог с вами, оставайтесь ангелом.
Она забросила опустевшую сумку за спину и равнодушной походкой пошла в коридор. В коридоре она еще немного постояла – сначала на одной ноге, потом на другой. Несколько раз крутнулась на месте – руки в карманах плаща. Показала язык в сторону доктора Рыжикова и резко вышла.
А доктор Рыжиков остался в ординаторской, чтоб удивляться, до чего она все-таки ловко находит и распутывает обрывки намертво вросших в рубцы нервных лесок.
А суровая Сильва шуровала тряпкой в туркутюковской келье, всем своим видом показывая осуждение такого распутства, хотя и показывать уже было некому.
Потом доктор Рыжиков пошел наверх, в заповедник, проведать виновника. Но виновник уже крепко спал, и говорить с ним было не о чем. Тогда доктор Рыжиков спустился и внимательно осмотрел свой хирургический коридор, который не шел ни в какое сравнение с уютом и комфортом заповедника.
Коридор спал больным сном. Чуть спокойнее – те, кого уже резали. Чуть тревожней – те, кого собирались. Доктор Рыжиков прошел по палатам, поправил несколько одеял и подушек, повернул несколько голов, чтобы остановить храп, открыл несколько форточек, чтобы сделать воздух выносимей.
В это время приоткрылась дверь мужского туалета и бессонный курильщик на костыле шепотом предупредил в глубину: «Доктор Петрович шмон делает». Оттуда ответил приглушенный кашель.
Когда-то из названия «доктор Юрий Петрович» выскочило одно слово. Так стало короче и удобней.
В ординаторской доктор Петрович взял забытую второпях похитителями туркутюковскую историю болезни. Там не было не слова, что он Герой Советского Союза. Но Ада Викторовна великий организатор и заведующая заповедником, имела лисий нюх на знаменитости. Она могла при нужде и сделать из кого-нибудь героя. Великий организатор и любимица (только любимица) Ивана Лукича. Ее власть тут была безгранична.
– Доктор, вы мне обещали совет…
Дверь ординаторской скрипнула. Осторожным бочком влез больной Чикин. Небольшой, аккуратненький, с красно-багровым напряженным лицом. Повязка на раненой голове. Сел напротив, преданно поглядел.
– В нашем учреждении, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков, – советы пишутся латынью и называются рецептами.
– Ну рецепт, – покорно согласился больной Чикин. – Подавать на нее в суд или не подавать?
4
По этому вопросу в его родной палате нейротравмированных царило дружное раздвоение. Он и здесь был самый больной – вопрос справедливости. Как будто больше некуда за ней было податься.
С точки зрения нас, простых жителей, существование, по крайней мере, перемежается. Могут отключить водоснабжение, но зато выбросят в магазин бананы. С точки же зрения доктора Рыжикова, оно состоит из одних трагедий. Потому что в основном они проходят где-то от нас стороной, как косой дождь, а его прохватывают до нитки.
– Где, вы думаете, самая запущенная техника безопасности и самый высокий травматизм? – спрашивал он, бывало, своих молодых малоискушенных коллег. – На дорогах или в цехах со станками и кранами? Вот и нет, братцы кролики. В семейной жизни. В тихой, мирной семейной тине…
И точно, в тот момент в его рискованной палате собрался выдающийся семейный совет. В нем пока не участвовали только двое новоприбывших, поскольку находились полностью во власти своих ощущений и в затуманенном полусознании. Один из них был до этого несчастья исправным работником, автокрановщиком, примерным заботливым семьянином. И надо же было его жене приглянуться ее начальнику. Начальник был человек скорее неприятный, с выпученными и красными, как у рака, глазами. Но из-за своего руководящего положения в этой конторе местного значения считал себя неотразимым парнем. И настойчиво приглашал чужую жену-подчиненную на прогулку в своем «Москвиче». Чтобы отвязаться (исключительно – без всяких других мыслей), она даже рискнула, но в пути ее стало тошнить от бензиновой вони, смешавшейся с вонью его синтетических носков. Ему, видите ли, доставляло удовольствие вести машину в одних носках, сняв туфли. К сожалению, порой, иногда, кое-где люди, упоенные своим положением, забывают следить за собой, весьма сильно обманываясь в том, какое они производят впечатление. Свой-то запах им родной. Словом, начальник был не на шутку удивлен, когда подчиненная отказалась повторить эту поездку. А удивление у таких людей легко перерастает в притеснение. Он стал заставлять ее по пять раз переделывать разные протоколы и справки: мол, исказила его ценнейшие для человечества канцелярские мудрости. Бедная женщина была доведена до слез и до жалобы мужу. «Говорил, чтоб не мазалась, дура!» – вспылил муж. Но вынужден был думать о дуэли. Дуэль была назначена за городом, на лесной дороге. Имелось в виду с приятелем, шофером самосвала, перегородить «Москвичу» путь и как следует попугать хама арматурным прутом и велосипедной цепью. Не доходя до увечий, конечно. Но, к несчастью, самосвал, стоявший в засаде в кустах, в решающий момент не завелся. Помертвевший муж и моргнуть не успел, как «Москвич» с женой и начальником мелькнул мимо засады и был таков. Лишь через два часа, в темноте, одичавший от ярости, один, с арматуриной и цепью в руках, он дождался машину. Что там произошло у них в поездке или не произошло – не будем злоязычить. Никто не знает, кроме них. Но муж и не стал выяснять. Начав с лобового стекла и ярких фар, он перешел на выскочившего из кабины начальника, а когда тот уже лежал на асфальте – на саму кабину. Жена успела убежать, а железу досталось. Железо не выдержало стычки с крохотным, величиной с копейку, если не со спичечную головку, очагом ярости в голове человека. Какой-нибудь грамм вещества, на пальцах разотрешь – и без следа. А сколько понаделал грохоту! Сколько оставил металлолома!
Покончив с этой созидательной работой, муж сам попал под районный автобус, слишком быстро и внезапно выскочив под его фары. И теперь как из тумана возвращался в этот мир с трещиной в черепе, ушибами мозга, переломом ключицы, разными вывихами, ссадинами, синяками. И первое, что услышал над собой как сквозь вату, – знакомо бубнящее, много раз повторяемое: «жена», «жены», «жену», «женой»…
– Подавать или не подавать? – спрашивал кто-то еще невидимый с робкой надеждой.
– Подавать! – отвечал кто-то с обиженным хрипом. – А то как нас – так сразу, а как их – так…
– Да вы что, мужики, оборзели? – вмешивался кто-то рассудительный. – Судиться с женами, детьми, родителями – тьфу, слизь какая…
– Главное – квартиру держи! – стоял на своем хриплый. – Они за квартиру ноги поперебивают… Бьют в кость!
Сквозь пелену боли и мути новичок начинал разбираться в картине. В нее входили люди, чем-то похожие друг на друга, хотя в сущности разные. Похожими их делали бинты и серые сиротские халаты. Самым выдающимся был один – с очень гордым и высокомерным видом. Прямая шея, подбородок, надменно задранный вверх, поворот всем туловищем при разговоре… Вот что делает с человеком корсет шейного гипса, тем более с человеком обиженным. А обид тут было поверх горла. Это был тренер футбольной команды, который отрабатывал на тренировке удары головой и свихнул шею. Команда приезжала в гости и давно уехала, оставив тренера в больнице. И давно нашла нового тренера. Еще раньше в другом месте тренер развелся с женой и оставил квартиру. Поэтому он был особенно непримирим в том, что касалось жены или жен. А гипсовая крепость возводила эту непримиримость в сущую гордыню.
Другой, который за жену заступался, лежал на кровати с перевязанной левой рукой. В отличие от тренера, он добродушно улыбался и всем своим видом выражал душевный мир. Это был крупный белокурый парень, а может, и мужчина лет сорока, красивый своим сильным спокойствием, подтянутый и внимательный. В отличие от тренера, он терпеливо давал каждому договорить, не перебивал и не отмахивался. Трудно было поверить, что три месяца назад его привезли сюда в раздробленном состоянии после прыжка с поезда на полном ходу. Он работал лейтенантом милиции и догонял двух человек по всесоюзному поиску. Еще более удивительно, что после этого прыжка, судя по всему, уже получив травму, он тут же на откосе вцепился в преступника и вел с ним борьбу. Его пырнули ножом в живот и в руку, он продолжал крутить противника. Второй испугался и убежал, бросив товарища на произвол судьбы. Того так и нашли связанным возле потерявшего сознание лейтенанта. Лейтенанта оперировали раз пять, в том числе три – доктор Рыжиков. После реанимации и сборки раздробленного черепа он полмесяца ночевал в изоляторе с лейтенантом. «Таких десантников мы старухе не отдаем», – приговаривал он, а когда лейтенант впервые открыл глаза, сказал ему: «С возвращеньицем…» В борьбе за спасение живота и головы как-то забыли про руку, а когда спохватились – упали. Перерезанные в запястье нервы и сухожилия скрючили ладонь в неподвижный комок. Ни один палец не шевелился – чистая инвалидность. Теперь потребовалась и белошвейка Лариска. Восемь часов они с доктором Рыжиковым разбирались в этом окровавленном кружеве – ниточка к ниточке, жилка к жилке. «Хорошо, что рубцы молодые, – похвалил доктор Рыжиков, всегда находивший во всем что-нибудь хорошее. – Помните, Лариса, руку Ломова? Больше двадцати лет рубцам, спаялись, как вулканическая лава из древнего вулкана… А тут – как по маслу, истинное наслаждение…» Лейтенант, под местным обезболиванием, добродушно улыбался и косил глазом на вспоротую руку, выискивая, какое же там обнаружено удовольствие. Но хорошо, что ничего не видел, закрытый низкой ширмочкой из простыни. А то бы ни за что не поверил, что сможет этой рукой еще когда-нибудь скрутить преступника. «Это рука закона, – объяснял участникам операции доктор Рыжиков, у которого от многочасового сидения в напряженном наклоне задубела спина. – И мы не вправе оставить закон одноруким. Он для нас старается и не щадит себя. Мы тоже должны постараться». Через неделю после операции он принес лейтенанту теннисный мячик и сказал: «Сожимте-ка». Лейтенант не смог шевельнуть ни одним пальцем. «Вот и начинайте, – приказал доктор Рыжиков. – С этой минуты только жмите и жмите. Теперь все зависит от вас…» И лейтенант жал и жал.
Самое же поразительное то, что он не потерял в этой и других передрягах своего добродушного миролюбия. Может, потому, что был награжден именными часами. Может, что его навещала заботливая и такая же добродушная жена, подолгу сидевшая с ним и ворчавшая: «Хоть бы доктор тебя пожалел, инвалидом оставил. Меньше б в драки лез…» И раскладывала на тумбочке банки с вареньем, пирожки, котлеты, которых хватало потом на всю палату.
Поэтому он был за жен. И маленький, съеженный, краснолицый человечек с забинтованной головой не знал, кого слушать – его или тренера. Ему было трудно решать – его жена ударила по голове, ныне забинтованной, утюгом. И всего-то за то, что он, лучший городской изобретатель и рационализатор с двумя инженерными образованиями, просил ее с друзьями по тресту столовых и ресторанов не так орать и топать ночью в их квартире, когда он за дверью в маленькой спальне чертил чертежи и ковырялся в справочниках. Притом просил всегда тихо, жалобно и наедине. Она, уже под утро, отдирая ресницы, смазывая тушь и стягивая тугое трикотиновое платье, полураздетая, полупьяная, обвисшая складками сала, кричала на него, что он неблагодарный скот, нахлебник, тунеядец, что он благодаря этим людям живет. Что он достал? Хоть один ковер, хоть одну хрустальную вазу? А откуда у него импортный японский микрокалькулятор, которым он считает на ходу, по дороге на работу и с работы? Он что, думает, его жалкой зряплаты вместе с нищими премиями хватит на жизнь? Кто надрывался и изнашивался в табачной вони по двенадцать часов за паршивые чаевые? Кто губил здоровье, чтобы свить элементарное человеческое гнездо? А кто нахлебничал, воображал из себя мыслителя века? Конечно, весь следующий день (невыход) – повязанная полотенцем голова, стоны, охи: он, мол, довел. Как будто он вчера после смены заставлял ее смешивать коньяк, ликер и водку. Он, простота и вправду виноватился. Выпрашивал отгул и суетился. Бегал за тортом и шампанским, просил забыть вчерашнее, то есть свои дерзости. К концу дня она взбадривалась, приходили гости и все начиналось сначала. И вот однажды он взбунтовался. Сам не может понять: то ли потому, что она, раскрасневшись, с капельками пота на верхней губе, сидела на коленях у некоего Кучеренко, директора гостиницы, и даже не потрудилась при входе мужа натянуть на толстые колени задранную юбку; то ли потому, что его вчерашними чертежами застелили винные лужи на скатерти и полу. Но бунт его был страшен. Он слабо замахнулся портфелем – как воробей чирикнул. Она как завизжит – чем-то ему в голову. Этим чем-то оказался утюг, стоявший почему-то на приемнике. Просто ничего другого, полегче, не подвернулось. Это уж не ее вина. До клинической смерти, правда, не дошло, но хлопот было. Словом, первое, что он сказал соседям, осознав себя, было подавать ли на жену в суд. С тех пор уже многие успели выписаться, многие – снова испытать прочность своей черепной кости, а больной Чикин все спрашивал. Каждый, кто поступал в палату или приходил в сознание, видел над собой его вопрошающее робкое лицо.
Муж-автокрановщик, когда к нему вернулась речь, высказался в том роде, что их без всякого суда надо топить в мешке.
Кто-то из дальнего угла, похожий на китайца (узкие глаза на отекшем лице), слабым, но убежденным голосом объяснял, что есть даже бабы, которых специально подсылают провоцировать авторитетных руководящих работников, чтобы их компрометировать. Он лично, например, порядочный человек, семьянин, в верхах на хорошем счету. А к нему подослали. У него и в мыслях ничего такого не было, а она прокати да прокати. Он с подчиненными работницами строг, но невежливым нельзя же быть. Он и повез. Его подкараулили на шоссе человек десять, вооруженные до зубов. Но он им показал. У него хоть глаз не видит, из них тоже кое-кто так и не встал. А с машиной что сделали, гады, изуродовали от бессильной злости. Это запланированное вредительство, вот это что…
Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
«… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее – огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска – из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
– … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, – пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен – ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен – ошибиться невозможно).
– То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, – скорбно сказала любимица.
Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
– Самое печальное, – с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, – когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.
5
– А вы ее любите? – спросил он в ответ.
Можно ли любить коротконогую грузную бабу в фиолетовом парике, с табачно-алкогольным перегаром изо рта, которая врезала тебе электрическим утюгом в лоб?
Но Чикин понял доктора и подумал не об этой, а о другой. О ясных голубых глазах и черных кудрях. О стройных ножках и ангельской шее, сразивших в заводской столовой не одного инженера и техника. Только куда все это делось вместе с застенчивой нежной улыбкой? Кто подменил все это?
Больной Чикин все отказывался понять, куда делась одна женщина и откуда взялась другая. Он все еще верил, что первая где-то есть.
– Наверное, люблю…
– Тогда сложнее, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.
Не в первый раз говорили они о любви, с тех пор как чикинский рубец стал зарастать. После каждого вопроса, подавать ли на жену в суд, почему-то любовь начинала витать вокруг них. Старинная любовь по строгим правилам, с верой и преданностью, со «жди меня, и я вернусь», с «я помню чудное мгновенье», с «жизнь прожить – не поле перейти». Наконец, с «сам погибай, а товарища выручай».
– Знаете, какую книжку про любовь я больше всех люблю? – спрашивал доктор Петрович.
– Какую? – интересовался больной Чикин.
– «Старосветские помещики», – открывал ему лечащий врач. – Вы читали?
– Нет… – качал головой Чикин, предпочитавший технологические справочники. – Я думал, это про крепостное право. Если бы я знал, что про любовь…
– Когда легкомыслен и молод я был, – говорил доктор Рыжиков, заполняя операционный журнал, – то думал, что любить – это обязательно выносить из огня и обстрела прекрасную девушку-партизанку…
– … Она сначала думала, что я талантливый, – полностью соглашался с ним Чикин, – и далеко пойду. Защищу кандидатскую. Может, я сам виноват? Ученым не стал, остался простым инженером, а она выросла до завпроизводством…
– … Мысленно я дрался на ее глазах один с целым взводом немцев, – ловил его мысль на лету доктор Рыжиков. – И даже с целой ротой…
– Но ведь я делаю все, что могу. На дом беру чертежи, сижу до четырех утра… И все равно больше ста восьмидесяти со всеми премиями не выходит. А она с одного банкета приносит двести, говорит: сэкономила. Я говорю: Люсенька, разве так можно? Ведь если обнаружат… А она смеется: что ты как половая тряпка? Ведь ни одной жалобы, одни благодарности. И даже друзьям говорит: сегодня моя половая тряпка зарплату среднего инженера принесла…
– А потом только с одним подраться надо было, – тонко понимал доктор душу больного. – А я даже не сообразил, что пора…
…Все мы немножко лошади…
Что-то витало в ночной дежурке, как будто что-то должно было случиться. И это «что-то» не задержалось. Сильва Сидоровна сунула в дверь свое преданное костлявое лицо и даже онемела от их душевной гармонии. «Вас там спрашивают», – проскрипела она, искренне считая это шепотом. Как видно по лицу, кто-то не очень приятный. «И чего в полночь-заполночь… Дамочка вроде из богатых…» Сильва Сидоровна четко делила на «из богатых» и «из простых», как бы подсказывая, кому и вправду срочно, а кто подождет до утра.
Доктор Рыжиков тяжко вздохнул, ожидая, что снова добралась жена товарища Еремина.
– Если Еремина… – начал он осторожно.
– Еремина… – скривилась Сильва Сидоровна. – Еремину здесь каждая собака знает. Эта красивая… плачет…
Это была уступка, сопровождаемая, правда, неуступчивым ворчанием, что «неотложка» принимает сутками, а у нас хоть ночью отдохнуть бы дали… Ворчание сначала удалилось, потом снова приблизилось вместе с шарканьем тапок. Чикин незаметно исчез. Доктор Рыжиков оглядел дежурку – достойна ли она взгляда красивой женщины. Но застарелых немытых кефирных бутылок и затвердевших кусков бутербродов не было видно. К паштету он еще не приступал. Можно было встать и корректным поклоном встретить красивую женщину.
Она была действительно красива (хотя вкусы Сильвы Сидоровны во многом спорны при бесспорной антипатии к красивым женщинам). И несчастна.
– Доктор… Вы меня, наверное, не помните… Я просто не знаю, что делать…
А вот запоминать таких женщин мужчина обязан. На то у него и клетки мужской памяти. Не то чтобы очень красивая и вопреки Сильвиной ревности, скорее скромная. Гладкие волосы забраны в узел – именно так, как всегда нравилось доктору Рыжикову. Особенно в таких спокойных, крепких, развитых женщинах. Чуть скуластое широкое лицо, мягкие губы. Все очень ясно и чисто. Особенно серые глаза, чуть покрасневшие, правда, от слез.
– Я жена архитектора Бальчуриса…
Тогда все ясно. Архитектора Бальчуриса доктор Рыжиков вспомнил гораздо быстрее. Просто мгновенно. Ибо ничто так не хранят клетки докторского архива, как истории болезней. И вообще истории…
Как забыть эту замечательную победу городской медицины! Наша газета с чувством писала об этом подвиге врачей. Как они спасли жизнь человеку, размолотому на куски. И персонально доктору Рыжикову досталась голова.
Кто говорил, что архитектор выпил немного сухого вина по случаю очередного проекта. Кто, наоборот, что он в рот не брал, а не сработал шлагбаум на переезде. Факт тот, что у тепловоза царапина, а «Волгу» архитектора даже не показывали ремонтникам. Прямо с места повезли во Вторчермет.
Еще спасибо, что с ним с дачи не ехала жена. Вот эта самая, с заплаканными серыми глазами, со скромной прической, к которой доктор Рыжиков неравнодушен.
Правильно, во время операции она сидела в коридоре. Все родственники ждут внизу, в вестибюле, а ее провели в коридор. Потому что они были особенные. «Как в лучших домах Филадельфии», – говорила Ада Викторовна, побывав у архитектора и архитекторши на даче. Лично архитектором отделанная дача, под маленький замок, с камином, зимним садом и живым деревом, росшим сквозь крышу. Слово «интерьер» тогда вторгалось в нашу жизнь как «кибернетика». По схемам, срисованным у архитектора, местные молодые скудно оплачиваемые интеллигенты уродовали свои скромные жэковские однокомнатные жилища. Этой парой любовался весь город. Он и она на банкете в ресторане «Якорь» по случаю открытия зимнего пионерлагеря по его проекту. Он и она на приеме в горсовете в честь делегации японских архитекторов, интересующихся проблемами развития советских городов средней величины (откуда-то сбоку, из-за чужих локтей выглядывают ус и трубка Мишки Франка). Его интервью в городской газете о генеральном будущем нашего города. Ее выставка эскизов декоративных тканей в фойе кинотеатра «Комсомолец». Наконец, знаменитые званые вечера у них на даче, на которые из всех знакомых и незнакомых доктору Рыжикову раз попала одна Ада Викторовна. «Как муха в сливки», – добродушно добавлял доктор Петрович, оказываясь среди слушателей ее впечатлений. Она смеялась и грозила ему пальчиком.
Как, в сущности, все хрупко. Один невозвратимый миг. Один бы шаг назад. Неужели нельзя? Этот миг не отыгрывается. Скрежет, звон, хруст черепа в своих ушах. И местный обыватель с некоторым облегчением подводит итог завидно недоступной светскости: нечего было выдрючиваться.
– Доктор, я не знаю, что делать…
Сколько прошло лет? Тогда он вернулся из Бурденко со специализации и только что выцыганил маленький изолятор для особо бессознательных. Там у него стояла и кушетка. Там архитектора Бальчуриса и подключили к аппаратному дыханию. Доктор Рыжиков не потому ночевал, что в хирургию каждый день ходили чины из горсовета. И не потому, что плакала жена, как все жены, про которых в таких слезах не замечаешь, красивые они или нет. И не потому, что не доверял дежурной бригаде или еще что-нибудь. Просто потому, что тут сегодня был его личный окоп.
– Доктор, мне стыдно ужасно… Не знаю, как сказать…
Терпение доктора – половина успеха. За стенами палаты стонали, всхлипывали и метались пробитые головы и вывихнутые суставы, воспаленные почки и прободные язвы, закупоренные вены и вздутые желчные пузыри. Разбитые сердца… Все требуют от доктора терпения. А доктор требует терпения от всех. Терпение – лекарство. Слезы женщины, хоть и красивой, все же не перелом свода черепа. Тяжко, но терпеть можно.
– Доктор, я мерзкая тварь… – В стакан воды, уже вторично поданный доктором Рыжиковым для утешения, капнула растворенная точка туши. Слезы, как известно, сопровождают жизнь врача от и до. Кто привыкает, кто как. – Доктор, я не должна была к вам приходить… А домой не могу… Я ведь была так счастлива…
Доктор Петрович кивнул. Выйти живым и после гриппа приятно. И для самого, и для родных. Тем более для доктора. Вот о каком счастье в его жизни мы чуть не забыли.
– Я думала, выдержу все. Думала, ночей не буду спать, жить для него. Быть его руками, ногами, глазами… Я никакой уборки не боялась… Можно, я закурю?
– Конечно, – привстал доктор Рыжиков и огляделся. – Только у меня нет папирос.
– Я принесла, – судорожно достала она из сумки какую-то не нашу пачку. – Это, конечно, чистое пижонство… Вы знаете, какой это был человек?
Доктор не спросил, почему «был», а только деликатно кивнул.
– Нет, ничего вы не знаете. Вы думаете, все это пижонство: машина, дача… Я ведь вижу. Вы человек простой. И все так думают. Это все плесень. Этого ничего не жалко. И машины, будь она проклята трижды. Он был такой умный и добрый, что я каждый час удивлялась, какой это бог все в него вложил. Ведь такого в жизни не бывает. Кто бы сказал – не поверила. Но ведь я сама его одиннадцать лет вот этими руками трогала. Вы знаете, какая я была? Девчонка с фабрики. Сколько он в меня всего вбил. Ничего не жалел. Вы бы хоть раз поговорили с ним о кино, о театре, о живописи… Когда он читал Блока, у людей слезы выступали…
Доктор Рыжиков сник головой, будто и он услышал Блока.
– Знаете, что значит быть счастливой? А я была. И это он сделал. А это у женщин бывает на тысячу у одной. Вы врач, вы должны знать. Ваша жена счастлива, доктор?
Второй раз в этот вечер доктор Рыжиков пожал плечами, мямля что-то отрицательно-утвердительное.
– Я с ней не знакома, но уверена, простите, если бы вы для нее сделали хоть десятую, хоть сотую долю того, что было у меня, она узнала бы счастье. А женщина устроена так, что за одну минуту счастья потом не пожалеет жизни. Вы верите, доктор?
Доктор Рыжиков, видно, не сделал ни десятой, ни сотой доли, пока ночевал на кушетке в дежурке или изоляторе. Но верить верил.
– Вы, помните, говорили… Он может оставаться неподвижным. Помните?
Доктор Рыжиков помнил. Такую победу да не упомнить. «Исцеляющий скальпель», «Жизнь архитектора Бальчуриса находится вне опасности. Хочется от всей души поблагодарить за это настоящих кудесников в белых халатах, и прежде всего нашего уважаемого Ивана Лукича Черныша с его коллегами и учениками, среди которых выделяются…»
– А я тогда от счастья плакала, думала: какая ерунда… Пусть неподвижный, лишь бы живой. Я тоже сумею создать ему мир, полный жизни. Он будет читать, слушать музыку, смотреть телевизор, беседовать со мной и с друзьями… Работать. И никогда не почувствует себя одиноким и неподвижным. И это будет моим счастьем…
Она надолго замолчала. Никто не хочет признаваться, что сдается. Доктор Рыжиков снова деликатно молчал, ибо уже сделал что мог. И даже был отмечен в приказе по горздраву среди других кудесников в белых халатах, отвечавших в свою очередь за ребра, почки, желудок, селезенку, руки и ноги архитектора Бальчуриса, за его сердце, к которым в основном претензий, видно, не было.
– Вы думаете, я устала? Да у меня на все хватит и рук, и любви, и терпения. И менять простыни, и совать утку, и очищать его, извините, от кала… Тут одной стирки… Я никого домой не приглашаю, мне жалко, что его увидят… А знаете, что страшно?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|