Таня набрала домашний московский номер, но никто не ответил. «Нету дома родителей, заняты, наверное! — вздохнула она. — У отца какой-нибудь ученый совет, мама, как всегда, возится с аспирантами… а может, и вообще умотали куда-нибудь! В такой холод да на байдарках — это как раз очень в их духе! С них, моих сумасшедших родителей, станется!»
Тане очень захотелось сказать, что она соскучилась по ним и дому и что уж в этом году, как бы ни сложилась ее, Танина, дальнейшая судьба, она приедет на Новый год в Москву.
«А то вы, пожалуй, совсем забудете, как я выгляжу!» — решила добавить она. Да! Она именно так и скажет. Добавит шутливую ноту на прощание, потому что всегда так трудно окончить разговор. Из-за дороговизны связи никогда не скажешь действительно то, что хочешь. Только дежурное: «Как дела?» да «Все ли здоровы?» — «А ты там как?» — «Нормально». Вот и весь разговор. Она и разговаривать здесь, в Париже, разучилась. В лаборатории разговоры вообще не приняты. Остается перебрасываться короткими фразами с Янушкой во время прогулок по воскресным дням. Но с Янушкой тоже много не поговоришь, она по-русски почти не понимает, а Таня знает французский не настолько хорошо, чтобы пускаться в пространные объяснения.
А в прошлом году, Таня вспомнила, она ведь устраивала для сотрудников лаборатории празднование своего дня рождения здесь, в кафе при институте. Вот смешная была, пыталась перенести русские традиции на французскую почву. Никому здесь ее день рождения был не нужен. Рождество было единственным праздником, когда сотрудники центра встречались все вместе, не считая рабочих конференций, проводящихся по отдельным специальностям. Остальное время все спокойно сидели в своих прозрачных комфортабельных клетках-кабинетах с прекрасными кондиционерами и компьютерами и в столовую спускались с единственной рациональной целью — чтобы поесть.
Руководила лабораторией мадам Гийяр. Собственно, из всех сотрудников лаборатории она только и была настоящей француженкой. Но родом она была из провинции, из Лиможа — края эмалей и стеклянных выдувных сувениров. Поезд оттуда движется до Парижа примерно столько же, сколько от Москвы идет электричка до Рязани. Насколько отличаются жители Рязани от москвичей, настолько и лиможцы несхожи с парижанами. Во всяком случае, ни во внешности, ни в характере мадам Гийяр не заметила Таня ни особенного легкого французского остроумия, о котором так много читала в книгах, ни какого-то утонченного шарма, и уж тем более не блистала мадам Гийяр красотой. Если бы Таня встретила ее в московском метро, то больше всего мадам Гийяр напомнила бы ей учительницу математики обычной средней школы, приехавшую в Москву на какой-нибудь учительский съезд. Мадам Гийяр была мешковата. Этому способствовали коричневые туфли на низких каблуках, просторный темный костюм в мелкую клетку; до плеч были подстрижены ее не очень густые темно-каштановые волосы, и строго поблескивали на утином носу прямоугольные очки.
— А очки у нее в настоящей золотой оправе, — как-то однажды сказала Тане Янушка, когда они, вместе обедая в том же самом кафе, где отмечали Танин день рождения, выпили по бокалу сухого красного вина.
— Неужели в золотой? — осторожно уточнила Таня. Разговор происходил месяца через четыре после приезда Тани в Париж, и она уже стала привыкать к тому, что в лаборатории никто ни с кем в русском понимании этого слова не разговаривает. «Да», «нет», чисто номинальное приветствие-вопрос «Как дела?», остальное все только по работе. Да и по работе разговоры совсем не такие, как дома, в Москве. Господи, сколько раз она вспоминала, как заведующая отделением Валентина Николаевна стимулировала их выписывать медицинские журналы, как выписывала их сама, как в короткие передышки отдыха они обсуждали разные интересные научные факты или спорили, как относиться к тому или другому событию в мире или очередной медицинской сенсации. Собственно, Таня тогда этих разговоров как раз и не любила. Этим занимались Аркадий Петрович да Валерий Павлович Чистяков. Ее ровесник Ашот, как правило, только вставлял реплики да мирил спорщиков, маленькая Мышка всегда тихо и внимательно слушала, а она, Таня, только презрительно фыркала: мол, спорьте, не спорьте — ни в политике, ни в науке все равно не сможете ничего изменить. За это равнодушие и отрицание всего и вся Аркадий Петрович Барашков ее, кажется, даже презирал. А вот Ашот утешительно говорил, что красивая женщина должна служить украшением общества и ей вовсе ни к чему разбираться в том, как это общество устроено. Где теперь эти беседы, и где теперь этот милый Ашот? Ну, беседы, впрочем, наверное, все так же ведутся. Русские без бесед просто не могут.
Здесь же, в институте, в лаборатории, каждый думал только о себе и своей работе. Мыслями своими никто ни с кем не делился, результатами опытов тем более. Работы шли сугубо индивидуально, каждый знал лишь свой непосредственный кусок, а результаты докладывал только мадам Гийяр, и то не обсуждал их с ней, а просто сдавал дискету, а она уже закладывала эти сведения в свой компьютер, где сама сводила их в одно целое. И почему-то то, что раньше казалось Тане таким верным и правильным, что каждый в работе должен отвечать только за себя, теперь казалось отвратительным и непонятным.
Как же можно развивать дальше какую-нибудь научную идею, если все свои разработки ты словно бросаешь в бездну? Сдал дискету, и никто не ставит тебя в известность о том, правильно ты работал или нет, удовлетворяют ли полученные тобой результаты и привели ли они к какому-то, пусть маленькому, итогу, разгадке или вовсе нет? Но никто не говорил с ней об этом, и Таня тоже молчала. За то время, что она пробыла в институте, во Франции прошли и беспорядки, и выборы и даже стреляли в какого-то кандидата в президенты, а в их лаборатории, как, наверное, и везде, царил заговор молчания и все равнодушными голосами спрашивали только по утрам друг у друга дежурное «Са ва?», что означало «Как дела?», и снова углублялись в свои пробирки и компьютеры. Безмолвные китаянки, которых предпочитали брать на работу лаборантками за их роботоподобную работоспособность и аккуратность, передвигались по комнатам вообще словно тени; скалился молчаливо белозубой улыбкой араб Али-Абу; вообще не разговаривала некрасивая, полноватая, с угревой сыпью на красном лице испанка Камилла; смотрела на всех, будто сова, из-за стеклянной перегородки своего отсека мадам Тийяр, и если с кем-то и установились у Тани человеческие отношения, так это с чешкой Янушкой, которая, во-первых, была ближе ей по своей принадлежности к славянской культуре, а во-вторых, внешне напоминала прежнюю Танину коллегу по работе Мышку.
А еще вспоминала часто Таня фотографию, которая в рамочке висела на стене у отца в его институтском кабинете. На фотографии был запечатлен большой красивый стол в виде подковы, уставленный бутылками с шампанским, фруктами, коробками конфет. В центре этого стола сидела молодая темноволосая женщина и весело, от души улыбалась; слева ее ласково обнимал какой-то очень тучный медузообразный старик, так себе внешне — ни рыба ни мясо, а справа сидел ее, Танин, отец и тоже улыбался — по-молодому счастливо. Рядом с ним чокалась с кем-то молодым Танина мать, и ее светлые волосы, уложенные в молодежную прическу, и белозубая улыбка вполне могли достойно конкурировать с красотой той темноволосой женщины, что сидела в центре. Вокруг этих фигур еще толпились разные веселые люди с поднятыми бокалами, выставляли в объектив какие-то книжки и свидетельства в красивых рамках с гербами, сбоку на столе в роскошной вазе стояла сирень, и вся фотография в целом имела такой счастливый, весенний вид, что для Тани она всегда ассоциировалась с красивой и правильно организованной работой. Танина работа в больнице была совсем другая.
— Где это вы с мамой? — спросила она у отца, когда увидела фотографию в первый раз.
— На банкете в лаборатории иммунологии по случаю завершения одной очень интересной международной конференции. Твоя мама выступала там с докладом, и успешно! Вон ее кто-то поздравляет!
— А что за дама в центре стола?
— О, это Наташа Нечаева, доктор наук, очень интересный человек. Она и есть руководитель этой лаборатории.
— Красивая! — вздохнула Татьяна. — И вообще все красиво — весна, цветы, шампанское… Совсем все не так, как у нас в больнице!
— Смешная ты, — услышала этот разговор Танина мама, Людмила Петровна. — Прежде чем пить на банкете шампанское, надо поработать с животными в вонючем виварии, поторчать в лаборатории с сотнями пробирок, пересчитать не один десяток раз полученные результаты, испытать больше разочарований, чем побед, покорпеть над докладом или статьей, а уж потом запивать все это шампанским. У тебя в больнице радостей побольше, ведь ты практикующий врач: вылечила больного — вот тебе и радость!
— А если похоронила? — скривилась Татьяна.
— Старайся! Думай, читай, спрашивай совета у старших — в этом твоя работа. Чем больше знаешь — тем меньше хоронишь! При совокупности и всех других обстоятельств — денег, оборудования, лекарств…
— Нет, ненавижу больных! — ворчала Татьяна. — Бывают такие, что не только лечить, подходить к ним не хочется!
— Ну, думай, девочка, думай! — говорил ей отец. — В конце концов, ты еще молода. Не хочешь работать в больнице — попробуй поработать в научной лаборатории. Может, понравится. Но суди сама — когда были трудные времена, а они, к сожалению, еще не прошли, большинство исследований закрыли из-за нехватки денег. Сама помнишь, как плохо стали мы жить тогда, да не оправились еще и сейчас. Множество людей побежали от трудностей за границу, но далеко не все нашли там для себя дело. А болеют люди всегда, и никогда хороший врач без куска хлеба не останется! А это тоже немаловажно для жизни!
Вот мудрый папка и включал ее соавтором в свои работы, пока она ковырялась в больнице. Конечно, может, то, что грант выделили именно ей, было и несправедливо по отношению к кому-то, но она тоже не сидела тогда сложа руки! Она работала не хуже других, училась в ординатуре, несмотря на то что ей ее работа не нравилась и часто от вида больных просто тошнило. Зато теперь она понимает побольше многих других, тех, кто работал только в лабораториях и никогда не работал в больнице. Да, она наконец поняла, что знает побольше Камиллы или того же Али. С Али, правда, что взять, он учился в Африке. Но и подружка Янушка, это заметно, иногда не понимает того, что Тане сразу бросается в глаза. Ведь клиническая биохимия потому и называется клинической, что применяется на практике, у больных. А как та же мадам Гийяр может что-то применять на практике у больных, если по образованию она биолог? Правда, в самой их лаборатории больных никогда не бывало, лаборанткам привозили откуда-то кровь, вероятно, из госпиталей или еще из каких-то медицинских центров, это Тане не сообщалось; задача же всех сотрудников лаборатории была проводить исследования по определенным тематикам, докладывать результаты мадам Гийяр, она сама их систематизировала и несла, вероятно, еще куда-то выше. То есть Танина работа, так же как и работа Али, и Камиллы, и Янушки, была вовсе не такой уж самостоятельной.
Так вот, они с Янушкой выпили в столовой сухого вина, там подавали в обед только такое, а крепкие напитки были в баре на втором этаже, и Янушка сказала Татьяне, что у мадам Гийяр очки в золотой оправе.
— И еще у нее очень хорошие часы!
— Да? — переспросила Татьяна. — Должно быть, у нее хороший оклад.
— Про то, какой у кого оклад, здесь никто не знает, так же как никто не должен знать, сколько выделяется денег за работу тебе, Али или мне. Между прочим, мне кажется, что Али и Камилле выдают денег больше, чем нам, но это просто мои наблюдения. Но я знаю точно, что у мадам Гийяр очень богатый муж.
— Неужели? — заинтересовалась Татьяна. — А чем он владеет? У него банки или, может быть, нефть?
— Какая нефть? Он же не шейх! — засмеялась Янушка. — У него какое-то химическое предприятие. Он им и управляет. Или даже целой сетью предприятий по производству чего-то химического.
— Наверное, стирального порошка, — улыбнулась Татьяна. — Хотя какая разница!
Она уже стала привыкать к тому, что прекрасная ухоженная Франция вовсе не огромная Россия, в землю которой воткнешь лопату, и навстречу тебе или брызнет нефтяной фонтан, или зашипит какой-нибудь газ, или посыплются уральские самоцветы в виде хотя бы медно-серной руды. Здесь, во Франции, свободного места для того, чтобы эту лопату воткнуть, и то нет!
— Нет, правда, он у нее баснословно богат! — заверила Янушка, приложив руку к груди, и Таня приняла это к сведению. «Проверим при случае!» — решила она. Случай как раз представился на том ее, единственном пока здесь, дне рождения.
— Приглашаю вас принять участие в празднике по случаю моего дня рождения! — вошла она за стеклянную перегородку к мадам Гийяр перед обедом.
— О, поздравляю! — удивленно приподняла брови та и пообещала прийти.
Заказ на кухню сделал по просьбе Татьяны Али. Он родился в колонии, и французский был его родным языком. Он же потом порхал по просторному залу, пританцовывая на тонких длинных ногах, составляя вместе, но под углом два столика у окна. Он непременно хотел, чтобы вид из окна пришелся как раз на какую-то огромную современную скульптуру, изображавшую нечто похожее на каменную бабу, но без головы. Тане это было в общем-то все равно, она не интересовалась искусством, но потом, позднее, она обратила внимание, что половые признаки присутствовали у скульптур всегда. Мимоходом ей пришло в голову, что фрейдизм по-прежнему в моде, а наличие мозга, особенно у особей женского пола, не считается необходимой принадлежностью индивидуума. Как-то она поделилась этими наблюдениями с Янушкой.
— Это идет еще с древних времен, — грустно вздохнула та. — Помнишь, в Лувре на лестнице красуется крылатая, но безголовая богиня победы Ника? Будто хочет взлететь, да не может, только крыльями машет. То ли символизирует удачу в чистом виде, то ли то, что женщине для побед голова не нужна. Да вон и еще пример! — Янушка указала Тане на рекламный плакат, располагающийся прямо над их головами.
Разговор происходил на улице, у витрины какого-то книжного магазинчика. Таня посмотрела: действительно, на плакате было знаменитое изображение Нефертити. Бутон египетского лица покоился на нежном упругом стебле гордо вытянутой шеи, и весь вид царицы был настолько невозмутим и самодостаточен, что отсутствие верхней части черепа вое принималось как нечто совершенно органичное. Таня засмеялась.
— Да? — посмотрела на нее вопросительно Янушка.
— Год назад и я совершенно искренне думала, что, кроме красоты, женщине нужен только богатый мужчина, — произнесла Таня. — Собственно, второе как бы должно было естественно прилагаться к первому! — пояснила она.
— О! Ты красивая! — заметила Янушка. Вряд ли она поняла всю Танину мысль, но слово «красота» она уловила.
— «Не родись красивой, а родись счастливой!» Russian proverb![3] — сказала Таня.
— О, я-я! — закивала Янушка. — У тебя есть бойфренд? Надежный друг, мужчина? — Она спросила это по-немецки, но Таня ее поняла.
— Да, есть, — сказала она неожиданно для себя. — Но он сейчас в Америке, далеко.
— Он американец?
— Нет, русский, — ответила Таня и улыбнулась. Мало того, что она записала себе в бойфренды Ашота, с которым рассталась при таких невыгодных для нее обстоятельствах, так она еще умудрилась его, чистокровного армянина, записать в русские бойфренды. Чего не сделаешь для красного словца. Но она, и это было правдой, часто вспоминала Ашота. И в воспоминаниях своих, сама не заметив как, уже перестала относиться с насмешкой и к его необычной внешности, напоминающей Пушкина, и к его маленькому росту. Странно устроен мир. Между прочим, тот же Али был в ее представлении черный. А ведь он хоть и африканец, но араб. И Таня видела, что она нравится Али. Он несколько раз намекал ей на это. Но ей почему-то не хотелось принимать его ухаживания. И вообще ничего не хотелось. Правда, первые недели в Париже она страстно мечтала о красивом романе с каким-нибудь истинным парижанином. Но так же, как и в Москве, в Париже иногда впору выйти на улицу и воскликнуть: «Ау! Где вы, мужчины? Неужели перевелись все до единого?» И кажется, что правда перевелись. Вон идут по улицам или едут в машинах, высматривая место, чтобы припарковаться, или катят на мотоциклах, велосипедах, у всех сумки, портфельчики, светлые пиджаки, у всех свои проблемы, и до одинокой женщины, которой очень хочется уж если не любви, так хоть красивого романа, совершенно никому нет дела.
А парижанок Татьяна вообще представляла себе другими — более элегантными, более яркими, более кокетливыми, наконец. А они проигрывали сравнение с москвичками и особенно с латиноамериканками и женщинами Востока — Ирана, Пакистана, Индии, — которых в Париже обнаружилось тоже неожиданно много. Тане казалось, что парижанки похожи на молоденьких воробьих — некрупные, с мелкими чертами лица, в сереньких пиджачках, брючках пастельных тонов, все деловые, приветливые, все скачут по делам: чик-чирик, чик-чи-рик! Нет, мужчины в Париже были явно поярче. Первые месяцы Татьяне очень нравилось: «Пожалуйста, мадемуазель! Спасибо, мадемуазель! Проходите, мадемуазель!» Потом она поняла, что эта вежливость сродни привычке мыть руки перед едой и совершенно ничего не означает. А через несколько месяцев она к такому укладу жизни и к самому городу незаметно для себя привыкла. И в целом и сам город, и уклад жизни в нем ей понравились. Она подружилась с Янушкой, они много гуляли, иногда сидели в маленьких парижских кафе, изучали достопримечательности, бродили по музеям, и время летело незаметно.
Но вот несмотря на насыщенную жизнь, на обилие впечатлений, она должна была признаться себе, что скучает в этом прекрасном городе. И не по какому-нибудь фантастическому богачу миллионеру, плоду ее девических фантазий, а по реальному парню, ее коллеге Ашоту, прекрасному доктору, армянину-беженцу с неустроенной судьбой. Неисповедимы пути твои, Господи. Бессмысленно думать о том, чего не может больше быть. Ашот звонил ей как-то раз из Америки, но и все. Больше сведений о нем никаких не было. Что ж, она сама его обидела, глупо, бессмысленно. Теперь она понимает это, но тогда ей не о чем было жалеть. Ей казалось, что все наоборот — это он мыслил нерационально, обидел ее. Он — ее, она — его. Вот и разошлись навечно. Что ж, жизнь есть жизнь, и не надо пускать по каждому поводу сопли.
Кстати, на том первом ее французском дне рождения просто нечего было есть. Али заказал по московским меркам нечто невообразимое — одни салаты. Денег она тогда ухлопала уйму, а удовольствия никакого не получила. Маму бы выписать из Москвы, она бы устроила стол! Все бы от обжорства вылезли полуживые! И еще Тане вспомнился ее предыдущий перед этим день рождения, так скромно отпразднованный в Москве, в больнице, где она тогда работала, после которого и произошли страшные, непредсказуемые события. Даже с ним здесь не было никакого сравнения! Московский шум за столом, шуточки, подколки, раскаты смеха, искренние поздравления, смешная русская закуска… Перед Таниными глазами всплывали то общепитовские больничные тарелочки с нарезанными колечками полукопченой колбасы, постоянно стремящейся к нулю, сколько бы ее ни нарезали; то толстые (откусишь, так рот радуется) по сравнению с французскими треугольники «Пошехонского» сыра, сделанного в Угличе, в молочных российских краях; то огромный торт, который с вожделением обозревала со своего места Мышка и который помогала разрезать реанимационная сестра Марина. Мышка любила сладкое — всегда сосала какие-то леденцы, грызла шоколадки, чтобы не заснуть на дежурствах. И хотя тогда, в Москве, прежде чем усесться за праздничный стол, им пришлось как следует потрепать себе нервы, да и, откровенно говоря, вовсе не были они особенно дружны между собой, каким прекрасным казалось теперь Тане то застолье.
Здесь же им принесли крошечные порции размером со столовую ложку классического французского салата с сыром «Рокфор», еще по малюсенькой кучечке зелено-розового салата с копченым лососем и ломтиками авокадо, микроскопические бутерброды с острым паштетом, прозрачные ломтики тонкой, казалось, просвечивающейся ветчины, орехи, оливки, взбитые сливки с каким-то несладким желе, по бокалу розового вина и, наконец, по чашечке кофе.
Все сидели как на похоронах. Мадам Гийяр провозгласила себе под нос скромный тост: «За ваши успехи в науке!», и все выпили, вежливо улыбаясь, не чокаясь. Потом все так же тихо, спокойно принялись за еду, думая каждый о чем-то своем, и только Али продолжал, глядя на Таню, сиять своей невозможной улыбкой. Таня даже подумала, что у него, наверное, так устроен рот — челюсти выдаются вперед, и короткие губы не в состоянии прикрыть длинные белоснежные зубы. И она потом даже стала специально присматриваться к Али, так как их рабочие столы были расположены напротив. Но оказалось, что нет, рот у Али спокойно закрывается. Иногда он за работой свистел, и тогда губы его без усилий складывались в толстую длинную трубочку, и лицо его уже не казалось перерезанным поперек ослепительной улыбкой, а было равномерного светло-кофейного оттенка.
Через двадцать минут праздника, когда подали кофе, Таня решила, что можно познакомиться поближе с мадам Гийяр.
— Куда вы ездите отдыхать летом? — спросила она. Акцент у нее был, наверное, ужасный, но фразу, она была уверена, она построила правильно. Тем не менее мадам Гийяр уставилась на нее так, будто Таня спросила, любит ли та есть живых лягушек.
— Зимой мы ездим навестить родственников, а летом чаще на море.
— Вы ездите в Ниццу? В Канны? Это же так рядом!
— Нет, — сухо пожевала губами мадам Гийяр. — В Канны ездят звезды и проститутки, там шумно и дорого. В Ницце очень много русских и американцев. Мы отдыхаем в Испании, иногда в Египте.
— Вы любите путешествовать?
— Нет, — помолчав, с неудовольствием сказала мадам Гийяр. Было видно, что ей вовсе не хотелось отвечать на Танины вопросы. — Мы ездим отдыхать всегда в одно и то же место.
«Вот они, миллионеры, — подумала Таня. — Ну и зачем тогда иметь миллионы, если ездить всегда в одно и то же место? Скука смертная!»
Мадам Гийяр допила свой кофе и встала.
— Приятного аппетита, я жду вас в лаборатории! — Она обвела всех неодобрительным и недовольным взглядом, будто сова, внезапно разбуженная каким-то неприятным происшествием, до этого спокойно почивавшая в своем дупле, а теперь высунувшая голову наружу посмотреть, что именно случилось. Преподнести Тане какой-нибудь пустяковый сувенир, очевидно, ей и в голову не пришло.
— А кто-нибудь знает, какое имя у доктора Гийяр? — спросила Таня уже после того, как мадам ушла. — На ее карточке написано просто «J». «Доктор Жи. Гийяр», и все.
Все посмотрели на Таню так, будто она спросила нечто неприличное. Даже Али перестал улыбаться и спрятал зубы.
Почему-то Таня надеялась, что, когда стажеры останутся в столовой одни, атмосфера развеется, потеплеет, но ничего подобного не произошло. Все молча допивали кофе и еще минут через пять уже были готовы расходиться по своим рабочим местам. С усилием поднялась всегда печальная полноватая Камилла, поблагодарила: «Мерси!» — и ушла. За ней очаровательно улыбнулся, помахал рукой и ускакал куда-то, подпрыгивая, Али-Абу. И Янушка тоже сказала вскоре:
— Ich muss gehen![4]
Янушка мечтала когда-нибудь из своей родной Чехии перебраться на жительство в Австрию и поэтому активно изучала немецкий язык. Французским и английским она владела со школы, а немецкий осваивала методом погружения, поэтому бормотала по-немецки днем и ночью.
— Геен, геен! Иди, иди! — грустно улыбнулась ей Таня. В интернациональной среде языки изучаются быстро. Она даже с Камиллой научилась здороваться и прощаться по-испански. Однако ее несколько задевало, что по-русски, кроме Янушки, здороваться и прощаться никто не изъявлял никакого желания. Янушка ушла, а Таня осталась за столиком одна. Официантка, безмолвная турчанка, уже унесла в недра посудомоечных машин грязную посуду, а Таня сидела и думала: «Ну, выгонит меня эта сволочь, мадам Гийяр — не знаю, как ее зовут, — за опоздание, ну и пусть! Все равно сейчас в лабораторию не хочу идти! У меня, в конце концов, день рождения! Прошло полжизни, мне исполнилось целых двадцать восемь лет! Ничего не сделано, жизнь не устроена. И я, между прочим, не какая-нибудь там неграмотная турчанка! Я — доктор, и неплохой! И я из России. А сама мадам Гийяр, между прочим, только биолог. И в некоторых вопросах не смыслит ни черта!»
И красавица Таня, урожденная москвичка, теперь сидящая за столиком в фантастически чистой, почти стерильной столовой огромного института, в том безумном по своей архитектуре районе Парижа, где все сделано из прозрачного пластика, стекла, металла и бетона и который у непривычного человека вызывает состояние хронического стресса, сама себе стала казаться дремучей сибирячкой, такой же, какой была ее бабушка, бывало, наведывающаяся в тайгу за кедровым орехом в меховом собачьем полушубке, в валенках и двойном цветастом платке. Бабушкой, которая могла приготовить в печке щи и белку подстрелить прямо в глаз. И почему-то такая гордость за бабушкину Сибирь, за Москву, за всю страну и за саму бабушку охватила Татьяну, что она начала тихо петь, а потом, осмелев, затянула погромче несильным, но звучным и довольно низким голосом:
И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я тропе, Друга я никогда не забуду, Если с ним подружился в Москве!
Правда, пела она эти слова почему-то с французским акцентом. Из-за своих стоек с удивлением смотрели на нее молчаливые смуглые официанты, а пара-тройка африканцев с множеством косичек и в плетенках, похожих на наши лапти, надетых на босу ногу, стали звучно прихлопывать ей в такт.
— Рашн, рашн! — доносилось из того угла и звучало снисходительно, как будто родовая принадлежность к России извиняла все странности и чудачества человека.
Но, как это всегда бывает у русских, дальше припева слов Татьяна не знала, поэтому для себя и для слушателей она повторила его еще пару раз, чтобы получилась полноценная песня, и на этом закончила свою эскападу. Африканцы что-то закричали, зааплодировали, турки молча смотрели, что будет дальше. Таня, не обращая ни на кого внимания, встала, аккуратно придвинула на место свой стул и пошла к лифту, чтобы ехать в лабораторию. Там уже все были заняты своими делами, ей никто ничего не сказал, и у нее создалось впечатление, что она одна во всем мире и никому-никому не нужна!
После работы она поехала на метро прогуляться на любимое место — на остров Сите. На Папертной площади возле Нотр-Дам было еще слишком много туристов, и Таня решила обойти остров по набережным. Она пошла мимо Консьержери, рассеянно полюбовалась прекрасным видом на Лувр, уже неясно видимый на другом берегу в сгущающихся осенних сумерках. Потом, довольно быстро, она оказалась на Новом мосту. День был прохладный, печальный и ветреный, и Татьяна внезапно подумала, что могла бы вдруг взять да и броситься в Сену прямо с этого уже очень старого Нового моста. Но потом ей пришло в голову, что хоть он и называется Новым, за те приблизительно шесть веков, которые он соединяет два берега Сены, с него уже сумели побросаться вниз столько дамочек, в том числе и из России, что для парижской полиции, располагающейся, кстати, неподалеку, в этом поступке не будет ничего оригинального. Таня даже попробовала хихикнуть про себя, но лишь затем, чтобы не расплакаться. И хотя она таким образом всеми силами пыталась себя развлечь, подспудное чувство, что она до невозможности одинока на этом свете, тяжелым камнем давило ей сердце. Она пыталась себя утешить и тем, что все происходящее только некая прелюдия жизни. Вот все-таки она, Татьяна, идет по Парижу, гуляет по самой его сердцевине, с которой начиналась его история два тысячелетия назад, еще во времена римского владычества. Многим людям со всего света, которые стремятся сюда, прогулка такая совершенно недоступна по разным причинам, а вот ей повезло. И что за такую прогулку еще пятнадцать лет назад в ее стране многие готовы были душу отдать, а некоторые и продавали да еще хором твердили, что, увидев Париж, не страшно и умереть, настолько он притягателен и прекрасен. Она искренне уговаривала себя, любовалась красотами тех мест, по которым в этот момент проходила, но в глубине души не испытывала ничего, кроме щемящей, беспричинной тоски. Когда же она, описав круг, снова вышла на Дворцовый бульвар и заглянула в самый прекрасный в Париже потаенный уголок, показанный ей Янушкой, часовню Сен-Шапель, многократно воспетую и Ремарком, и Хемингуэем, она уже была готова отдать все эти ребра хваленой готики за посиделки с чаем и булочками в теплой комнате у кого-нибудь из своих старых школьных подруг. Даже с Мышкой посидеть на дежурстве и то было бы для нее, Тани, сейчас большей радостью, чем бить в одиночестве ноги по острову Сите. Неисповедимы пути твои, Господи!
«Мышка-то теперь стала заведующей собственного отделения, черт побери! — думала Татьяна, возвращаясь к Нотр-Дам. — Как она там? Посмотреть бы, как одета, как выглядит. Надо же, Мышка — и на руководящей работе! И где теперь, интересно, Тина, Барашков, Марина?»
И только когда внутри огромного собора той самой знаменитой Парижской Богоматери, матери всех парижских церквей и самого Парижа, она прислонилась спиной к одной из многочисленных колонн в полумраке оконной розы и простояла так неизвестно сколько — час, может, полчаса, — скользя затуманенным взором по неизвестным картинам и чужим алтарям, пока ноги ее не загудели от усталости, мысли Тани наконец перестали скакать от воспоминания к воспоминанию, а душа вдруг утихомирилась, успокоилась и опустошилась, как на море неожиданно сразу после волнения наступает вдруг полный штиль.
Вечером же, когда она совершенно без сил вернулась назад в свой Дефанс[5], к ней забежала Янушка. Холодноватая внешне Таня обняла ее и прижала к себе чисто русским, материнским жестом, как самого родного в Париже человека.
Янушка протянула подарок — небольшого белого плюшевого медведя, что все-таки вызвало у Татьяны пару слезинок, копившихся с самого утра.