— На, успокойся, съешь гамбургер! — протягивала ему на пластмассовом подносе добрая Сусанна двенадцатичасовую американскую еду. На круглой, разрезанной вдоль булочке лежали бледные листья салата, на них ненатурально-малиновые кружочки салями, колесики перца и тепличный безвкусный помидор из тех, что партиями возил на продажу их брат. Рядом стояла бутылочка кока-колы.
— Я не голодный, — отвечал худенький Ашот. — Был бы голоден, все бы съел, ну а сейчас не хочу. Не сердись, дорогая, но аппетита у меня тут нет. И, если говорить честно, эта булка — не хлеб, а эта салями — не колбаса!
— Ой, ой, ой! — возмущалась Сусанна, прохаживаясь по веранде с моющим пылесосом и оставляя ровные мокрые следы. — Скажи, пожалуйста, в голодной Москве и не такое бы съел!
— Сусанночка, как ты смешна! — заводил глаза к небу Ашот в саркастической улыбке. — Ведь если откровенно, то девяносто девять процентов тех, кто эмигрировал в последние двадцать лет сюда, приехали за комфортом — за отсутствием очередей, за жратвой, за выпивкой, за пресловутыми джинсами, — а вовсе не за благословенной свободой, которой так любят прикрываться ура-демократы! И должен сказать тебе, Сусанночка, как же вы все просчитались! И если вам всем быть честными до конца, то пора возвращаться назад.
— Просчитались? Но в чем?
— А в том, что сейчас в Москве, да и во всех более-менее крупных городах России, в поселках и, страшно подумать, Сусанночка, даже в деревнях, твоей хваленой кока-колы — залейся! А «мерседесов» уж точно больше, чем в этом занюханном городке! Это же касается и всего остального! Были бы деньги и желание вкалывать! То есть наоборот! Если бы ты видела теперь, Сусочка, мой любимый колбасный магазин на Сухаревской!
— Видела я его, как же, — ответила Сусанна и согнала небрежным жестом Ашота с его уютного места. — Все прилавки пусты, и только у одного за сосисками очередь в три кольца.
— Дела давно минувших дней, дорогая! Вот теперь ты, как специалист, могла бы развернуться! Одних колбасных заводов в Москве и по области штук пятнадцать, не меньше! И чего только нет!
— Все ты врешь! — сатанела Сусанна.
— А московские булочные, Сусанночка! — не унимался Ашот. — Из чего, интересно, делают здесь эти булочки, дорогая? Они не имеют ни вкуса, ни запаха.
— Из самой лучшей в мире аргентинской пшеницы, — проворчала Сусанна.
— Вранье! — заявил Ашот. — Никакого сравнения с московскими батонами… Какой в Москве хлеб! Одно только воспоминание о запахе московской булочной способно вызвать у меня слюну, как у собаки Павлова! Отломанная горбушка свежего батона с куском «Докторской» колбасы стоит всей твоей Америки, если хочешь знать!
— Ну конечно, — хмыкала Сусанна.
— А уж если ты ее съешь по дороге к дому под московским дождем! — продолжал мечтательно закатывать глаза Ашот. — Просто невозможно утерпеть, Суса, чтобы не откусить от свежего батона горбушку! И еще, Суса! Я хочу сказать тебе по секрету, что уже полгода мечтаю о супе из московской курицы, продающейся в «Диете» под названием «куры суповые». О той не бройлерной, а синей птице, которую надо варить три часа! Зато какой бульон, Суса, получается из этих пупырчатых конечностей, выступающей килем грудки и худых ребер! А не из этого страшно жирного и перемороженного продукта генной инженерии, который ты покупаешь в местном супермаркете и раз в неделю всех потчуешь супом из него и от которого меня, прости, Сусочка, тошнит! Я хочу в Москву, Суса!
— Так зачем ты тогда приехал? — Сусанна смотрела на него своими добрыми армянскими глазами, не умеющими злиться всерьез.
— Мне некуда было деться, Суса, и я скучал без вас! А теперь я скучаю по той утраченной жизни. По дождю, по запаху гари и сырости, по театру, в конце концов! Ведь здесь даже невозможно сходить в театр!
— И по московским курам!
— И по курам! Ну почему вы не можете вернуться в Москву? Детям там было бы лучше!
— В своем ли ты уме, Ашот? Здесь мы живем как беженцы! И неплохо живем! А кому мы нужны в Москве? Где нам жить? Как твоим братьям снова начинать бизнес? А потом, представь, если случится что-то со здоровьем, как и чем лечиться в Москве? Да здесь можно сделать все — хоть аортокоронарное шунтирование, — а что в Москве? Зубы не у кого полечить!
Ашот спустился по двум ступенькам, прошелся босиком по траве, подошел к соседскому забору. Светловолосая полячка Ванда в коротких бриджах, та самая, что окончила университет в Варшаве и знала не только кто такой Фигаро, но и кто такой Бомарше, накрывала на своей веранде стол. Но ни она и никто во всем этом городке, кроме членов семьи Ашота и Нади (Надя! О ней даже во сне Ашот не хотел упоминать походя), не помнили отчетливо, как выглядит великий русский писатель и поэт Пушкин, и поэтому не замечали такое на самом деле бросающееся в глаза сходство лиц Пушкина и Ашота. Правда, Ашот сразу, как приехал в Америку, подстригся ежиком, чуть не наголо, такая здесь стояла жара. И все равно он остался похож на Пушкина, только без шевелюры. Но Надя, между прочим, все равно сходство это сразу же уловила. Еще бы, она ведь приехала из Петербурга. А Пушкин там — как нигде — святыня, символ, сам Господь Бог, наравне с Петром Великим.
Так вот, полячка Ванда накрывала на стол.
— Привет, Ванда!
— Привет, Ашот!
— Скучаешь по Варшаве?
— Нет! Збигнев скучает. А мне здесь нравится. Хорошо! Тепло!
— В Варшаве сейчас жизнь не такая, как была раньше. Лучше!
— Ну что же! Дай, Матка Боска, полякам всего хорошего! А наша жизнь — какая есть! Не будешь же за счастьем бегать по всему свету!
— Ты права, Ванда! Но я еду домой!
— Гуд лак, Ашот! Привет Москве.
Сусанна тем временем ушла в дом и возилась на кухне. Ашот встал на цыпочки, заглянул со двора в окно. На кухне работал вентилятор. Конец октября, а на улице — плюс двадцать пять! Каково?
— Вот видишь! Представляешь, какая там сейчас погода? — сказала Сусанна.
— Представляю. — Ашот протянул в окно руку и все-таки взял унесенный Сусанной на кухню его второй завтрак. Вытянул из гамбургера безвкусный листик салата и медленно сжевал его. Потом так же равнодушно сжевал и салями и булочку.
— Голод не тетка! Проголодался? — добродушно усмехнулась Сусанна.
— А в Москве аортокоронарное шунтирование тоже сделать сейчас не так уж сложно, — заметил, думая о чем-то своем, Ашот. — Есть даже больницы, где можно сделать это бесплатно, по направлению районного кардиолога. И не только в Москве. И в Самаре, и в Екатеринбурге, и в Сибири.
— Это ты врешь, — заметила Суса. — Этого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Не веришь — как знаешь! А уж зубы протезировать вообще можно на каждом углу! Были бы деньги!
— Но ведь их нет?
— Сумей заработать!
— Ну, ты и заработай! Чего ж не зарабатывал?
— Так вот дурак был, Сусанна! Дурак!
— Ну, так зарабатывай здесь! — Она теряла терпение, у нее еще было полно домашних дел. Ашот отвлекал ее своей болтовней.
— Все, дорогая. — Он знал, что ни к чему доводить ее до точки кипения. — Спасибо, ухожу следовать твоим советам!
— Куда ты? — Сусанна, как все армянки, отличалась материнской заботливостью.
— На работу. В одну похоронную контору. Меня пригласили забальзамировать труп. Умер старик, и его надо куда-то везти.
— А-а, — сказала Сусанна, всегда с уважением относившаяся и к чужому горю, и к чужим покойникам. — Это, наверное, тот старый мексиканец, что держал заправку на выезде из города. Его внучка учится вместе с моим старшим сыном.
— Мексиканец? — спросил Ашот. Было видно, что известие его огорчило. — Я знал его. Не раз бывал в его забегаловке при бензоколонке.
— И я покупала в его магазинчике пироги с кленовым сиропом, — пожала плечами Сусанна. — Наверное, его хотят похоронить в Мексике, откуда он родом.
— Ну вот, — с грустью заметил Ашот. — Люди покидают нас везде, по обе стороны океана. И никуда не деться от этого. Но, конечно, Мексика ближе Москвы, Армении и Азербайджана.
— В чем ты меня обвиняешь? — Сусанна решительно встала перед ним во весь свой небольшой рост. — А ты знаешь, что в Баку уже не найдешь больше армянских могил?
— Ну что ты, дорогая, я тебя не виню. Ты любила наших стариков и делала для них что могла, — искренне сказал Ашот и поцеловал ее в щеку. Но видение могил матери и отца на чужом аккуратном кладбище не выходило из головы, пока он выполнял свою работу.
Самолет летел уже над Восточной Европой, когда Ашоту приснилось, что он зачем-то везет этого мертвого забальзамированного старика на специальной каталке в огромный ангар в степи, похожий на те, в которых стоят военные самолеты. Этот ангар, сделанный из металлических, обшитых пластиком широких полос, был поделен на множество отсеков с самооткрывающимися дверями, набитых оборудованием, и представлял собой муниципальную больницу, что-то вроде нашего межрайонного лечебного объединения. В последние несколько месяцев Ашот работал здесь.
Только в отличие от наших больниц ангар этот был напичкан не больными, а кондиционерами и компьютерами, аппаратурой и медикаментами. На специальных тележках лекарства и приборы шустро развозились персоналом по мере необходимости то туда, то сюда, и белые, ползущие по полу из комнатки в комнатку многочисленные провода напоминали хвосты белых мышей, расползающихся по норкам. Согласно американской методике лечения, пациентов в норках не задерживали надолго. После проведения какого-либо специального исследования или операции их быстро выписывали для долечивания домой, где ими уже занимались домашние врачи. Или, как это бывало достаточно часто, ими больше не занимался вообще никто и выздоровление происходило по воле случая или Бога. Или не происходило, ибо по природе своей, как это было замечено неоднократно, иронизировал Ашот, все люди, к сожалению, являются смертными независимо от места проживания. Над этим он в последнее время с какой-то странной серьезностью раздумывал все чаще и чаще. А если все равно умирать, то какой смысл жить на год, на десять лет или на несколько месяцев больше или меньше? Положить столько сил для жизненного устройства, а в конце концов оказаться все равно в этом ангаре? Особенно часто он думал так, вспоминая Надю.
Надя была высокая, хрупкая, с тонкими, гладкими, какими-то бесцветными, как это часто бывает у северянок, волосами. Она напоминала Ашоту вытянувшийся в тени, в траве, среди васильков, стебелек пшеницы, случайно выросший под солнцем из ветром занесенного зерна на самом краю поля, на границе с лесом. И кожа на ее лице казалась прозрачной. Но глаза были не синие, деревенские, а янтарные, тревожные, с черными точками зрачков, будто у чаек, что с тоскливыми, рвущими душу криками пронзали воздух над Невой в том городе, откуда она была родом. И всегда почему-то Ашоту казалось, что Надя голодна, будто те самые вечно мечущиеся над водами чайки. Такая она была тоненькая, с плоскими длинными руками-крыльями, что ему хотелось ее покормить.
— Да что ты, я совсем не хочу есть! — говорила она. — У меня и аппетита-то нет. Хочу только спать. Это, наверное, от усталости. Я никогда дома не работала столько, сколько здесь. Вот, кажется, сейчас поеду к себе в городок на машине, глаза закроются, и воткнусь куда-нибудь в рекламный щит. Но этого я никак не могу допустить, не для того столько пережила, чтобы так бесславно погибнуть; поэтому не беспокойся, я в дороге жую какую-нибудь сверхмятную жвачку или даже пою.
— Что же ты поешь? — серьезно интересовался Ашот.
— Будешь смеяться, — улыбалась Надя легким, чуть тронутым перламутровой помадой ртом. — Представь, кругом такая жара! Если измерять по их дурацкому Фаренгейту, вообще немыслимая. А я еду и ору во всю силу легких:
Ой, мороз, моро-о-оз! Не моро-о-озь меня-а! Не мор-о-о-озь меня-а-а-а, Моего коня-а!
Или еще бывает: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» Опять про мороз. Просто сумасшедшая, представляешь? — Она вместе с Ашотом смеялась своим застенчивым, переливчатым смехом.
Но на самом деле они оба понимали, что это вовсе не было так уж смешно — ехать в степи по американскому хайвею в страшную жару в старом, подержанном «понтиаке», у которого к тому же давно не работал кондиционер, и петь русскую песню для того, чтобы не заснуть от усталости.
— Все мы, русские, сумасшедшие, — добавила она задумчиво в какой-то из особенно тягучих и жарких дней. — Сами не знаем, чего хотим.
— Может быть, мне отвозить тебя домой? — предложил как-то Ашот. Надя жила в точно таком же городишке, что и он, и в общей сложности друг от друга их отделяло больше ста миль.
— Ну да! — усомнилась в реальности его предложения Надя. — Туда-обратно — сто шестьдесят километров, какая необходимость? А потом, у тебя же нет машины, как ты будешь возвращаться домой?
— Мне хорошо с тобой, — серьезно ответил Ашот. — Если бы ты меня пустила, я бы мог пожить у тебя.
Она помолчала. Потом, глядя куда-то вбок, чуть разжала легкие губы, будто в степь прилетел ветер откуда-то с Кронштадта, и тихо сказала:
— Не надо.
Или, может быть, так только показалось Ашоту оттого, что Надя всегда сосала мятные леденцы?
Иногда у них совпадали дежурства, и тогда после работы они заезжали в маленькую забегаловку при бензоколонке на развилке двух дорог, к старому мексиканцу. Ели у него пироги с малиной, запивали колой. Или, несмотря на жару, сидели в ее машине с настежь открытыми дверцами. Тогда им казалось, что у них в машине сохранен островок чего-то неприкосновенного, будто машина — это территория только их двоих, на манер машин с принадлежностью к дипломатическому корпусу. Уехать в степь и остановиться на обочине было нельзя — кругом висели запрещающие знаки, поэтому крайняя в их городке бензоколонка и точно такая же с другой, Надиной стороны были местом их посиделок и разговоров. Мексиканец с семьей жил в доме при бензоколонке. Вокруг росли агавы и высокий кустарник с плоской верхушкой, как на итальянских картинах, изображающих окрестности Везувия. А в Надином городке бензоколонка была такого же образца, но безликая, принадлежавшая известной нефтяной фирме, на ней работали здоровые наемные парни, и поэтому в буфете при ней не было ничего, кроме кукурузы, жареного картофеля и гамбургеров. Мексиканцу же по договоренности привозили пироги из пекарни, которая существовала уже, наверное, сто лет, столько же, сколько было этому городку. Здешние пироги хоть отдаленно напоминали им дом, кроме того, здесь подавали текилу да еще какую-то ужасно острую мексиканскую закуску. Текилу они не пили, на дороге было нельзя, мексиканскую закуску не ели, от нее у обоих были рези в животе, но вид старых конских седел, мексиканских шляп, развешанных на стенах, незаряженных древних пистолетов, цепочками прикрепленных к стойке, да пироги с фруктовой начинкой, на их взгляд, выгодно отличали это место от других заведений. А теперь вот старый мексиканец умер. Ашот сам бальзамировал его тело и слышал разговор в городке, что родственники собираются бензоколонку продать.
Надя сидела, покусывала соломинку от молочного коктейля.
— Ты чудесный, добрый и симпатичный, — сказала она. — Похож на Пушкина, что ужасно забавно и одновременно лестно. Но я боюсь, что засну раньше, чем мы с тобой вместе доберемся до постели.
Зачем она так сказала тогда? Ашот отодвинулся от нее, будто боялся прикоснуться.
— Женщины постоянно сетуют на приставания мужчин, — заметил он насмешливо, — хотя в большинстве случаев сами заводят разговоры о постели.
— Не обижайся, — сказала Надя и положила свою почти детскую плоскую ладошку на его крепкий кулак, в который непроизвольно сжалась его ладонь. — Ты гораздо выше того, чтобы тебя обижали мои прямые высказывания. Но зачем мне перед тобой врать? Я ничего не хочу, кроме одного — поскорее достичь моей цели. А для этого нужно очень много сил, энергии, времени. Я не могу растрачивать себя на что-нибудь еще. Я и так боюсь, что не успею. Что, когда я приду к концу, когда я добьюсь всего, чего хочу — прочного места в Америке, частной практики, денег, репутации, домика с садом, — уже может быть поздно. Слишком этот путь долгий, и как много на него нужно сил! Не обижайся, — повторила она и заглянула ему в глаза. — Ты ведь знаешь мою историю. Знаешь, что я люблю другого человека.
— Знаю, — ответил он. — Но ведь прошло пять лет. Неужели он все еще над тобой властен?
— Что значит пять лет? — пожала плечами Надя. — Я люблю его и буду любить всю жизнь.
Сидеть за стойкой дальше было бессмысленно, Надя поехала к себе в городок, Ашот на автобусе вернулся к Сусанне. Квартирка у Нади была из рук вон плохая. Какая-то фанерная конура без ванной комнаты, без кухни, где в коробках лежала скудная Надина одежда, а большую часть площади занимали учебники по медицине, словари, фармацевтические справочники. У Нади было три занятия в этой жизни. Если она не работала и не спала, она занималась и сдавала экзамены. Боже, сколько она их уже сдала! Теперь ей надо было отработать в этом ангаре два года, и она могла бы рассылать резюме в другие, более приличные больницы. Частная практика была еще так далеко, что даже не маячила на горизонте. Если бы Ашот захотел быть врачом здесь, в Америке, ему предстояло то же самое. Он этого пути не боялся. К тому же ему было все-таки легче — у него здесь семья. Надя же совершенно одна.
Он прекрасно помнил, как он увидел ее в первый раз. Она была в терапевтическом отсеке, смотрела больного, парнишку лет семнадцати — на фоне его черной кожи синюшные губы выглядели особенно жутко. Надя крикнула, чтобы подвезли доплер — хотела убедиться, что у больного нет порока сердца, и Ашот, устроившийся тогда в ангар санитаром и работавший всего второй день, как раз и подкатил к ней нужный аппарат.
— Спасибо, — рассеянно сказала она по русской привычке, думая о больном, и не сразу поняла, как неожиданно прозвучал ответ.
— Да ничего, пожалуйста, — сказал Ашот, как будто это разумелось само собой в американской прерии. Она, сообразив, подняла на него светлые тревожные глаза.
— Вы русский? — спросила она, и в голосе ее слышались и удивление, и неподдельная радость.
— Нет, армянин, — ответил Ашот и широко улыбнулся в ответ.
— Это все равно, — сказала она и покраснела, решив, что его обидела.
— Вы правы, теперь и я думаю, что это все равно. — Ашот продолжал улыбаться, и она, успокоившись, что он не сердится на ее необдуманное замечание, стала быстро подсоединять к больному тонкие проводки.
Когда обследование было закончено и Ашот изготовился увезти аппарат, она, посмотрев на него задумчиво, сказала:
— А вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на Пушкина?
— Здесь, в Америке, я слышу это впервые, а в Москве мне говорил об этом чуть не каждый второй мой больной! — сказал Ашот.
Она еще больше удивилась и улыбнулась:
— Так вы из Москвы? И тоже врач?
— Как ни поразительно, но факт! — стал в гордую позу Ашот. — Два русских врача встретились в одной американской дыре. Давайте, как будет затишье, выпьем вместе кофе?
Она сразу же согласилась. И хотя затишье наступило не скоро, зато продолжалось довольно долго. Так они подружились, и Ашот узнал, какой тернистый, но в то же время довольно обыкновенный на эмигрантской дороге путь привел ее в этот больничный ангар из города на Неве, из уютной небольшой квартирки на набережной Обводного канала.
Любовь, любовь! Конечно, только она могла подвигнуть эту ленинградскую девочку покинуть родителей и город, жизни без которого себе раньше не представляла, для того, чтобы поехать с любимым мужем в Америку. У него были здесь родственники, и, кроме всех прочих достоинств, он был красив и силен. Квартиру на Обводном канале пришлось продать. Через полгода после приезда он исчез в неизвестном направлении, забрав остатки денег, и Надя осталась одна. «Тебе здесь никогда ничего не добиться! — сказал он ей как-то в малозначительном разговоре, незадолго до исчезновения. — Ты петербургская маменькина дочка, а здесь такие не выживают!»
— Вот, видимо, он и решил выживать один, — грустно сказала Надя, закончив рассказ. — Так и выживаем поодиночке.
— Ты о нем совсем ничего не знаешь? — спросил Ашот.
— Кое-какие вести доносятся. — Она смотрела в прерию, и взгляд ее был слишком печальный. — Он пьет, колется, перебивается случайной работой. Тоже обычная история для эмигрантов. Но в прошлом году прислал мне подарок — томик стихов поэтов Серебряного века, изданный еще до революции в Петербурге. Я думаю, где-нибудь украл эту книжку — денег ведь у него совершенно нет. Все уже, наверное, пропил.
— Что же будет дальше? — спросил Ашот. Надя пожала плечами:
— Отработаю в этой больнице два года и буду, иметь право рассылать резюме в частные клиники. Буду полноценным врачом.
— А почему бы тебе не вернуться домой? Ведь этот человек все равно не принесет тебе счастья.
— Может, когда-нибудь я и вернусь, — ответила она, и мысленно перед ней пронеслись и постаревшие лица родителей, и золоченый шпиль Петропавловской крепости. — Но только я должна доказать ему, — тут голос ее окреп, и складка у рта стала жесткой, — что я не фуфло. Что могу выполнить почти непосильную задачу — стать в Америке полноценным врачом.
Она смотрела на Ашота просто и искренне, нисколько не рисуясь и не стыдясь, и он не нашел ничего лучше, чем сказать после молчания:
— Завидую!
— Кому, мне? — удивилась она.
— Нет, конечно, — ответил он. — Тому подонку, которому выпало счастье быть таким любимым.
Во всяком случае, больше ни у Нади, ни у Ашота не было друг от друга тайн, и в их редкие встречи они могли говорить обо всем. Часто они вспоминали Россию. И посиделки с малиновыми пирогами в машине или за стойкой закусочной все-таки как-то скрашивали их жизнь.
— Ну а у тебя в жизни была большая любовь? — спросила как-то Надя.
— Не было, — ответил Ашот. — Пока учился, был маленьким худеньким армянским мальчиком, приехавшим с далекой периферии в столицу. Да еще был похож на Пушкина. Ко мне относились с симпатией, но в меня не влюблялись. А я, — Ашот картинно воздевал руки к небу, — боги не дадут соврать, слишком горд, чтобы влюбиться самому, безответно. Когда уже работал, была одна девушка, очень красивая. Как модель! Но однажды стала говорить такую чушь, просто невозможно было слушать…
— Может, это вышло случайно? — сказала Надя. — А ты из-за пустяка упустил свое счастье!
— Может быть, — ответил Ашот. — Но теперь все, наверное, в прошлом. Она далеко, да и я вот теперь где. Такая красивая девушка не останется надолго одна.
— Ну а здесь? — спросила Надя. — Неужели здесь тебя ни с кем не познакомят родственники?
— А с кем мне здесь знакомиться? — пожал плечами Ашот. — Кто я такой? Санитар в больнице. Какой контингент девушек может влюбиться в больничного санитара? К тому же я, еще по «совковой» привычке, совершенно не переношу, когда мне выдувают жвачку в лицо и беспрестанно что-то жуют.
Теперь же Ашот летел в самолете один, а в сумке его на самом дне, аккуратно завернутый в пакетик, лежал небольшого формата томик русской поэзии Серебряного века.
Проснулся он утром, когда самолет уже сел. И как-то внезапно навалилась на него и на всех остальных прилетевших шумная, беспорядочная суета аэропорта: очередь к досмотру вещей, сутолока встречающих, навязчивые предложения владельцев частных машин. И когда, миновав все это, Ашот наконец вышел на улицу, его встретил лишь мокрый блестящий асфальт и такой знакомый осенний московский дождь. И запахи — тумана, мокрых дождевых капель, бензина, осенней листвы. Запахи, как у Пруста, способные вернуть уж если не само утраченное время, так хотя бы попытки его поисков.
Ашот приехал к хозяйке, вывалил из сумки подарки, вытерпел слова благодарности и растроганный поцелуй, отдал деньги, забрал ключи от комнаты, увидел снова в окно московское туманное утро и довольно грязный двор, который с тоской наблюдал ежедневно в течение нескольких лет жизни в Москве и последний раз видел два года назад и про который успел совершенно забыть. Еле дождавшись, когда хозяйка уйдет, кинул на диван чистую простыню, разделся и вновь завалился спать. И спал до тех пор, пока в Америке не наступило утро уже прожитого здесь дня, а на Москву не опустился вечер.
Тогда он встал, побрился и, испытывая странное нетерпение, достал записную книжку и начал накручивать диск допотопного черного телефона. В Америке такой аппарат был бы раритетом, если бы его не выкинули за ненадобностью на помойку. Он позвонил Барашкову, Тине и даже, не без внутреннего колебания, Таниным родителям, но никто ему, как назло, не ответил.
— Да куда они все запропастились? — разочарованно пробормотал Ашот и решил пока пойти прогуляться. Он вышел из дома без цели, но почему-то ноги сами понесли его через Красную Пресню к Садовому кольцу и по нему дальше к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил, как оказался на Сухаревке. Потом только догадался, что, наверное, все-таки им руководил голод. Он шел, не замечая дождя, подняв воротник старого своего, еще того самого, московского плаща, и замотав шею тем же самым клетчатым шарфом, надвинув на глаза кепку. И отвыкшими от подобных ощущений органами чувств, и кожей, и даже всем телом вновь знакомился с прохладным московским воздухом, капельками дождя, любовался туманными ореолами света от фонарей. Короче говоря, Ашот заново познавал московскую осень.
В конце концов он продрог. Люди, такие же промокшие и замерзшие, с поднятыми воротниками, торопились ему навстречу и обгоняли его. Некоторые еще спешили по делам, но большинство уже торопились домой, к своим семьям, ужину перед телевизором — рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающему в такую промозглую погоду. Вдруг Ашот увидел тот самый подвальчик на Сухаревской с заманчивой надписью над мокрыми окнами «Колбасы». И он вошел. Постояв в стороне, внимательным взглядом окинул витрины и в полной мере оценил рубенсовскую красоту окороков, запахи копченых колбас, эвересты наваленных на прилавок сосисок. Он обернулся и возле батареи, нисколько не удивившись, обнаружил очередную пару довольно упитанных котов, с разных концов откусывающих пожертвованную кем-то сардельку (сколько он помнил, за этой батареей всегда сидели коты, не эти, так другие). Он вспомнил Сусанну, покупающую замороженные продукты в стандартном, очень чистом и быстром супермаркете, ее детей, может быть, в эту минуту с аппетитом лопающих гамбургеры на солнечном газоне, и щемящее чувство постоянной неудовлетворенности и тоски опять шевельнулось в нем. Он подошел к прилавку.
— Чего желаете? — спросила его по-русски дородная продавщица, и в голосе ее, может быть, не было особой любезности, но стандартной, заученной по обязанности вежливости не было тоже. Ашот перечислил все, что он желал. Разные деликатесы для Аркадия и его семьи уже были уложены в пластиковый пакет, и Ашот отправился к кассе платить, но вдруг, вспомнив что-то, вернулся.
— Порежьте еще двести граммов «Докторской» колбасы, — решительным голосом сказал он, и совершенно не удивившаяся забывчивости покупателя продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала на глаз, но точнехонько, ровно двести граммов плотной, розовой, одурманивающе пахнущей «Докторской» колбасы. Булочная была на углу и неподалеку. Телефон у Барашкова продолжал молчать, и Ашот, чтобы не томить больше уставшие от ходьбы ноги, решил прокатиться по Садовому кольцу на троллейбусе «Б».
«Должны же все вернуться когда-нибудь», — с недоумением думал он. А пока уселся на высокое сиденье в первом ряду, предназначенное для детей и инвалидов, коих в данный момент в троллейбусе не было. Знакомые, родные места проплывали за окном. И у Ашота вначале появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся домой. Но, проехав по Кольцу, он понял, что это не так. Потому что раньше, тогда, когда он здесь жил, ему было некогда вот так бесцельно раскатывать туда-сюда, лишь бы куда-нибудь. Раньше всегда не хватало времени, он был здесь постоянно кому-то нужен. Большей частью он занят был, конечно, на работе. Но в то же время он был своим и для Барашкова, и в какой-то мере для Тани. Наконец, он был верным помощником Тины. А теперь вот едет в неизвестность, замкнутую Садовым кольцом, никому не нужный в том пространстве и времени, где все привыкли без него обходиться; никто не знает о нем, никто не ждет его приезда, и никому в общем-то он больше уже не нужен. И осознание глупости того, что он зря приехал, вдруг захлестнуло Ашота. Зачем он так рвался обратно? С какой целью? И почему он нигде не может найти себе места?
Он ехал по Кольцу, и бегущие по стеклам струйки дождя казались слезами, текущими по его собственным щекам. Он ощущал себя опять беспомощным маленьким гордецом, как в детстве, будто его в очередной раз обидела соседская девочка, всегда по-партизански проникавшая к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, и не боялась ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел говорить, что она дразнит его, с обидчиками мужчина должен справляться сам, и не мог забить дыру, иначе собаки не смогут попасть домой. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко и умрут с голоду.
Нервы его были напряжены до предела. Не так он думал вернуться домой. Одиночество рвалось наружу. Он стал опасаться, что сделает сейчас что-нибудь дикое. Вскочит, например, со своего места и начнет орать, размахивая руками, пугая пассажиров. Он даже сжал кулаки, чтобы сдержаться. Потом вдруг он вспомнил, как Надя пела в машине, чтобы не заснуть, и только сейчас по-настоящему понял и оценил всю силу ее воли и напряжение ее чувств.
— Да, она русская. Русская! — как завороженный, прижавшись лицом к холодному стеклу, шептал Ашот. И тут вдруг, въехав на площадь Павелецкого вокзала и погрузившись вместе с троллейбусом в море огней, он вспомнил, как два года назад вез домой в день ее рождения другую девушку — Таню, а вспомнив, подумал, как нехорошо поступил, не поздравив ее в этот раз с днем рождения. Он решил позвонить. А решив, почему-то вдруг успокоился.