– Что за газета?
– «Дейли миррор».
– Она у меня на учете. Они там в агентстве только периферийную прессу иногда упускают из виду. Но все равно спасибо. Всегда сообщай мне про такие находки, на всякий случай. Вообще будь начеку.
– О'кей, босс, – сказала Олив, прихлебнув из бокала и глядя, как ровно движется старческая рука в прожилках, покрывая страничку блокнота бисерным почерком.
Он поднял глаза.
– Ну-ка прикинь, как часто он ходит мочиться?
– Ой, господи, об этом в «Дейли миррор» не было ни строчки.
– Не валяй дурака, ты знаешь, что я про Годфри Колстона.
– Ну, он сегодня пробыл у меня часа два и сходил два раза. Правда, он и выпил все-таки две чашки чаю.
– И обычно, когда приходит, в среднем раза два?
– Ох, не упомню. Должно быть...
– Ты уж, сделай одолжение, постарайся помнить все в точности, милый друг, – сказал Алек. – Созерцать надо, друг мой, созерцать и молиться. Что нас делает учеными? Единственно молитва и созерцание.
– Это я-то ученая, господи боже ты мой. Сегодня у него скулы были сплошь в красных пятнах, больше, чем обычно.
– Спасибо, – сказал Алек и черкнул в блокнотике. – Все отмечай, Олив. – Он поднял на нее глаза и добавил: – Одна ты и можешь наблюдать его в отношении к себе.
– Еще бы, – сказала она и рассмеялась.
Он даже не улыбнулся.
– Постарайся выудить из него все, что можно, в следующий раз; не исключено, что ты ему больше не понадобишься, учитывая миссис Петтигру. Ты когда полагаешь он снова наведается?
– Я думаю, в пятницу.
– Кто-то, – сказал он, – стучит в оконную раму позади меня.
– Стучит? Это, наверно, дедушка, он всегда так. – Она поднялась и пошла к дверям.
Алек быстро спросил:
– Скажи-ка мне, он в окно стучит по собственной инициативе или ты ему сказала именно так оповещать о своем приходе?
– Нет, по собственной, он всегда стучал в окошко.
– Почему? Не знаешь?
– Не-а, то есть понятия не имею.
Алек снова склонился с карандашом над блокнотом, фиксируя факты, которые впоследствии будут проанализированы вплоть до мельчайших, неразложимых элементов.
Олив ввела Перси Мэннеринга, который, войдя в комнату, без лишних слов адресовался к Алеку Уорнеру, размахивая журналом, по-видимому литературным ежемесячником, на обложке которого был жирно пропечатан штамп «Кенсингтонская публичная библиотека».
– Гай Лит, – взревел Перси, – этот кретин, он опубликовал кусок из своих мемуаров, где Эрнест Доусон назван «квелый апостол вялого галлофильства, распираемый нестерпимыми откровениями». Он чудовищно не прав насчет Доусона. Эрнест Доусон – духовный и поэтический отпрыск Суинберна, Теннисона и Верлена. Их отголоски слышны в его поэзии, а сам Доусон изучал французскую литературу и явно подпал под обаяние Верлена, не говоря уж про Теннисона и Суинберна, и немало вращался в кругу Артура Саймонса. Насчет Эрнеста Доусона он чудовищно не прав!
– А как вообще ваше здоровье? – спросил Алек, приподнявшись в кресле.
– Гай Лит был никакой театральный критик, а уж литературного критика хуже не было. В поэзии он ни черта не смыслит и права не имеет соваться. Неужели некому остановить?
– А еще о чем, – спросил Алек, – идет речь в его мемуарах?
– Дешевый вздор, как он отругал роман Генри Джеймса, а потом однажды встретил Джеймса возле «Атенеума», и Джеймс говорил о своем самосознании художника и о том, что у Гая самосознание критика и что, если нечто в полной мере предается публикации...
– Дедушка, ты хоть покажи народу огонь в камине, – сказала Олив, потому что Перси растопырился перед камином и совсем заслонил огонь. Алек Уорнер закрыл и убрал блокнот. Поэт не шелохнулся.
– Генри Джеймс теперь в моде, так вот он и пишет о Генри Джеймсе. И, наоборот, глумится над бедным Эрнестом – если это ты мне наливаешь бренди, Олив, то слишком много, половины хватит, – над Эрнестом Доусоном, великолепным лириком.
Он цепко схватил бокал трясущейся клешнеобразной рукой и, едва прихлебнув, точно по волшебству забыл Эрнеста Доусона. Он сказал Алеку:
– Что-то я вас не видел на похоронах Лизы.
– И не могли видеть, – сказал Алек, пристально изучая сухой профиль Перси. – Я в это время был в Фолкстоне.
– Жуткое и пронзительное переживание, – сказал Перси.
– В каком то есть смысле? – поинтересовался Алек.
Старый поэт осклабился, раскатисто прочистил горло, и жадный взор его зажегся воспоминанием о кремации Лизы. Он заговорил, и ненасытные глаза Алека Уорнера пожирали его в свою очередь.
* * *
Алек Уорнер ушел, а Перси остался посидеть со своей внучкой. Она приготовила на ужин тушеные грибы с беконом, которые они ели с подносов на коленях. Она поглядывала на него: тосты, разжеванные остатками зубов, были тоже съедены до последней крошки.
Одолев самую трудную корочку, он поднял глаза и увидел, что Олив глядит на него. Он дожевал и проговорил:
– Нескончаемое упорство.
– Что ты говоришь, дедушка?
– Нескончаемое упорство лежит в основе доктрины, победительной в малом и большом.
– Скажи, дедушка, ты читал когда-нибудь книги Чармиан Пайпер?
– Еще бы, все мы чуть не наизусть знали ее книги. Какая она была очаровательная женщина. Послушала бы ты, как она читала стихи с помоста при былых стечениях любителей поэзии. Гарольд Мунро всегда говорил...
– Ее сын Эрик сказал мне, будто романы ее, есть слух, собрались переиздавать. К ним, дескать, заново пробудился интерес. Эрик говорит, даже статья про это была. Но его-то послушать, так в романах только и есть, что один другому говорит "туше", и все там вздор, а интерес возобновился, потому что мать его такая старая, однако жива, и была когда-то очень знаменитая.
– Она и сейчас знаменитая. И всегда была. С тобой несчастье, Олив, что ты ни в чем ничего не смыслишь. Все знают, кто такая Чармиан Пайпер.
– Вовсе даже не знают. Никто про нее слыхом не слыхал, кроме совсем уж стариков, только что вот теперь интерес возрождается. Я же тебе говорю, была статья...
– Что ты понимаешь в литературе.
– Туше, – огрызнулась она: ведь Перси всегда делал вид, что и его-то стихи никто не забыл. Потом она дала ему три фунта, чтобы расплатиться за свою жестокость, хотя он никакой жестокости не заметил: ему возрождение интереса было непонятно, потому что он не признавал предшествовавшего ему угасания.
И все же он взял у Олив три фунта, не имея ни малейшего понятия о ее дополнительных ресурсах: ей осталось кое-что от матери и, кроме того, она подрабатывала на Би-Би-Си.
Деньги он никуда не дел, проехавши автобусом и потом метро на Лестер-сквер, где почтовое отделение работало всю ночь, и начертал, на многих и многих бланках, большими нетвердыми буквами телеграфное послание – Гаю Литу, Старые Конюшни, Стедрост, Суррей: «Вы чудовищно не правы насчет Эрнеста Доусона несравненно пронзительного поэта который начисто избег сентиментальности и самосожаления тчк Эрнест Доусон был духовным и поэтическим отпрыском Суинберна Теннисона и особенно Верлена чей стих его поистине преследовал а стихи Доусона надо читать вслух не то что некоторые более поздние тчк Я вызвал музыкантов велел принесть вина строка Однако ж праздник кончен и фонари погасли строка И пала тень твоя Синара и в ночь и в нас строка О надо мной во мне тоскливо страсть играет и так далее тчк Прочтите вслух какого черта ваша вшивая аллитерация плевать на нее вы чудовищно не правы – Перси Мэннеринг».
Он сунул в окошечко ворох исписанных бланков. Телеграфист, прищурившись, поглядел на Перси, а тот показал ему три фунтовые кредитки.
– Вы уверены, – сказал тогда телеграфист, – что вам надо все это отправить?
– Надо, – прорычал Перси Мэннеринг. Он отдал телеграфисту две кредитки, взял сдачу и ушел, растворившись в ночном уличном мареве.
Глава восьмая
Дама Летти прекрасно обходилась без постоянной горничной, однако теперь из-за телефонных неприятностей ей нужно было, чтобы кто-то снимал трубку вместо нее. Почему-то, однако, этот тип не желал передавать свое ужасное сообщение через девушку. Зато все те две недели, что она пока что прослужила, прямо отбоя не было от ошибочных звонков. Когда однажды это приключилось три раза, дама Летти начала приставать к горничной с расспросами.
– Кто это был, Гвен, мужчина?
– Не туда попали.
– Но это мужчина звонил?
– Да, только он не туда попал.
– А что именно он сказал? Ответьте мне, пожалуйста, на мой вопрос.
– Он сказал: «Извините, я не туда попал», – крикнула Гвен, – вот что он сказал.
– А какой у него был голос?
– Ой, мадам. Ну, мужчина как мужчина. Номера, наверно, пересеклись, знаю я эти телефонные дела.
– Да, но голос – старый или молодой? Тот же самый, что и в прошлый раз, когда ошиблись номером?
– По мне, так все они те же самые, когда не туда попадают. Вы лучше сами тогда подходите к телефону, вот и...
– Я лишь потому спрашиваю, – сказала дама Летти, – что с тех пор, как вы у меня служите, нам все время звонят по ошибке. И все время это мужчина.
– На что вы намекаете? Нет, вот на что вы намекаете, мадам?
Ни на что доступное пониманию девушки дама Летти не намекала. Вечером Гвен собралась отлучиться, и Летти была рада, что Годфри обедает у нее.
Часов в восемь, когда они сидели за обедом, телефон зазвонил.
– Годфри, подойди ты, пожалуйста.
Он вышел в холл. Она слышала, как он снял трубку и назвал ее номер. «Да, совершенно верно», – сказал он. «Кто, кто это говорит?» – затем услышала Летти. И он положил трубку.
– Годфри, – спросила она, – это он?
– А кто же еще? – сорвался в крик Годфри. – «Скажите даме Летти, пусть помнит, что ее ждет смерть». И дал отбой. Черт знает, прямо удивительно. – Он сел за стол и снова принялся хлебать суп.
– Кричать незачем, Годфри. Держись поспокойнее. – При этом все ее грузное тело сотрясалось.
– Да нет, ну странно чертовски. Говорю тебе: у тебя есть враг. По выговору какой-то уличный парень, еще и шепелявый.
– Что ты, Годфри, он явно образованный человек. Но говорит нарочито мрачно.
– Я тебе говорю: парень с улицы. Я же его не в первый раз слышу.
– У тебя, должно быть, плоховато со слухом, Годфри. Это пожилой культурный человек, которому следовало бы понимать...
– Какой-нибудь разносчик, не более того.
– Чепуха. Поди позвони в полицию. Они просили всегда информировать...
– А толку-то? – сказал он. И, увидев, что она собралась возразить, прибавил:
– После обеда. Позвоню после обеда.
– Это он так в первый раз за две недели, что у меня Гвен. Когда Гвен подходит к телефону, он говорит: «Извините, не туда попал». Раза два или три на дню.
– Так, может быть, и в самом деле кто-то не туда попадает? Наверное, пересечение номеров. Ты на станцию звонила?
– Звонила, – сказала она. – Мне там сказали, что линия в полном порядке.
– Да наверняка номера пересеклись.
– Ох, – сказала она, – ты совсем как Гвен: пересеклись, пересеклись. Я-то, пожалуй, догадалась, кто он такой. Я думаю, это главный инспектор Мортимер.
– Не его голос.
– Значит, подручный, – сказала она.
– Чушь. В его-то положении.
– Вот почему полиция и ротозейничает. Она знают; но ни за что не откроют. Он же их бывший начальник.
– А я тебе говорю, у тебя есть враг.
– А я тебе говорю, что это Мортимер.
– Тогда почему же, – поинтересовался Годфри, – ты с ним по-прежнему советуешься?
– Чтобы он не догадался, что я его подозреваю. Тут он и попадется в ловушку. А пока что, как я тебе говорила, он из моего завещания вылетел. И вот уж этого он точно не знает.
– Ох, да ты все время переписываешь завещание. То-то и врагов у тебя чертова пропасть. – Годфри почувствовал себя виноватым, что вчера проболтался Олив насчет изменения в завещании Летти. – Вот и неудивительно, – сказал он, – что ты знаешь, кто тебе звонит.
– Что-то давно от Эрика не было вестей, – заметила дама Летти, и он почувствовал себя еще виноватей, припомнив, что наговорил Олив.
– Недель примерно шесть он пробыл в Лондоне. И вчера вечером воротился в Корнуолл.
– И ко мне ни разу не зашел. Годфри, ты что же мне раньше-то не сообщил?
– Я и сам не знал, что он в Лондоне, – сказал Годфри. – Вчера только узнал от общего приятеля.
– Какого еще общего приятеля? Что Эрику в Лондоне понадобилось? Что за приятель?
– В данный момент выпало из памяти, – сказал Годфри. – Я давным-давно перестал вникать в дела Эрика.
– Память нужно тренировать, – сказала она. – Ты попробуй каждый вечер перед сном перебирать в памяти все события дня. Я, надо сказать, очень сильно удивлена, что Эрик мне даже не позвонил.
– Да он и к нам не думал наведаться, – сказал Годфри, – с чего бы ему тебе-то звонить?
– Ну, все-таки, должен же понимать, где ему прямая выгода.
– Ха, ты Эрика не знаешь. Всего-то пятьдесят шесть лет – и сплошная незадача. Надо бы тебе знать, Летти, что мужчины его типа в этом возрасте терпеть не могут старух: это им напоминает, что они и сами стареют. Ха, а он, кстати, жаловался на возраст, мне говорили. Ты, Летти, пожалуй что, его еще и проводишь. Оба мы его, наверное, проводим.
В эту ночь, лежа в постели, дама Летти определенно догадалась, что не кто другой, как Эрик, тревожит ее телефонными звонками. Сам, конечно, не звонит, чтобы она не узнала его по голосу. Кого-нибудь нанял. Она села в постели и включила свет.
* * *
Дама Летти сидела глубокой ночью в халате и наполняла свою перьевую ручку. При этом она поглядывала на только что исписанную страницу. Какой у меня, думала она, шаткий почерк. И тут же, словно хлопнув дверью, забыла об этом думать. Она вытерла перышко, перевернула страницу и продолжала на другой стороне письмо Эрику:
«...так что, прослышав о том, что ты пребывал в Лондоне последние шесть недель, плюс то, что ты мне об этом не сообщил, уж я не говорю – не зашел, это, признаюсь, показалось мне по меньшей мере невежливым. Между тем я хотела посоветоваться с тобой кое о чем касательно твоей матери. Сколько я понимаю, придется ее раньше или позже отправить в дом призрения в Суррее, о котором я тебе в прошлый раз говорила».
Она отложила ручку, вытянула шпильку из своих редких волос, потом снова зашпилила их. Может быть, подумала она, с Эриком надо еще потоньше. И лицо ее, озаренное настольной лампой, пошло морщинами. Ее осаждали сразу две мысли. Одна: я, право же, очень устала; а другая: ничуть я не устала, вся моя энергия и напор при мне. Она вскинула ручку и продолжала усеивать страницу нетвердыми буквами:
«В последнее время я произвела кой-какие изменения, о которых, думается, желательно бы поговорить с тобой, если ты соблаговолил бы информировать меня о своем приезде в Лондон».
Тонко или не слишком? Нет, для Эрика, пожалуй, чересчур тонко.
"Эти, собственно, пустяковые изменения касаются, конечно, моего завещания. Мне всегда казалось прискорбным, что твой кузен Мартин, столь замечательно проявивший себя в Южной Африке, в завещании никак не упомянут. Мне не хотелось бы семейных огорчений после того, как я отойду в лучший мир. Тебе, разумеется, по-прежнему завещано то, что завещано, однако желательно бы серьезно поговорить с тобой. Ты ведь помнишь, как мне пришлось изменить завещательные распоряжения после того, как твой кузен Алан пал на поле брани..."
Вот это хорошо, подумала она, вот это тонко. Эрик ведь как-то ухитрился обойтись без войны. И продолжала:
«Мне бы очень хотелось переговорить с тобой, однако я, старая женщина, отлично понимаю, что ты, чья молодость на исходе, донельзя занят делами. В настоящее время мистер Меррилиз переписывает уточненное завещание, и теперь уж я оставлю все как есть. Тем не менее хотелось бы обговорить все эти изменения с тобой, если бы ты объявился на протяжении твоего шестинедельного пребывания в Лондоне, о котором я ничего не знала до твоего возвращения в Корнуолл».
Вот так, подумала она. Небось примчится из своего Корнуолла с первым же поездом. Если это он, то сразу поймет, что я знаю кто. Нет уж, подумала она, чем другим, а на испуг меня никто не возьмет. И снова принялась думать, кто же такой ее враг. Вряд ли, засомневалась она, вряд ли это Эрик... откуда ему деньги взять, чтобы нанять подручных. Это уж скорее Мортимер. Но тот или другой, а все-таки кто-то из моего завещания. С этой мыслью она заклеила и запечатала письмо Эрику, положила его на поднос в прихожей и отправилась в постель. Голова ее медленно елозила по подушке: сон к ней не шел. Наверно, простудилась в кабинете. Ногу свела судорога. Она тосковала по сильному другу, по некой большой силе, которой немного бы почерпнуть. Кто мне помощник? – думала она. Годфри – эгоист, Чармиан – слаба, Джин Тэйлор прикована к постели. Разговор Тэйлор понимает, но силы, нужной силы у нее нет. Алек Уорнер... может, пойти к Алеку Уорнеру? Нет, какая у него сила. У Тейлор тоже нет. Да, нету у него нужной силы.
Вдруг она подскочила: что-то слегка тронуло ее за щеку. Она включила свет. Паук у нее на подушке, паук величиной с медную монету замер и растопырил бурые лапки! Она глянула на него, вся дрожа, потом собралась с силами: надо скинуть его с подушки. И когда она протянула руку, в глаза ей бросилось другое паучье, мохнатое существо, тоже на подушке, ближе к затененному краю. «Гвен! – кричит она. – Гвен!»
Но Гвен крепко спит. В отчаянии дама Летти хватает большого паука. Это, оказывается, перышко. И другое существо тоже – тоже перышко.
Она снова уронила голову на подушку и подумала: ох, мои старые подушки, надо новые.
Она выключила свет, и голова ее снова заерзала. Кто же, подумала она, кто же даст мне силы? Она перебрала с первого до последнего друзей и знакомых – кто из них крепче, сильнее ее?
Цунами, наконец догадалась она. Цунами Джопабоком мне поможет. Цунами, вот уж сорок лет ее противника в комитете, нередко смущала своим существованием даму Летти. Особенно ее обозлили повелительность и распорядительность Цунами на похоронах Лизы. Но сейчас странным образом она почувствовала прилив сил при одной мысли об этой женщине. Цунами Джопабоком все поставит на место, это ей не по силам. Цунами выследит этого мерзавца. И голова дамы Летти замерла на подушке. Завтра она поедет в Ричмонд и поговорит с Цунами. Кстати же, Цунами и всего-то едва за семьдесят. Хорошо бы этот идиот муж Рональд куда-нибудь делся. Если и нет, ладно, он все равно глухой. Дама Летти свернулась клубочком и заснула, в полусне впитывая силы Цунами Джопабоком, будто молоко от некой могущественной матери.
* * *
– Доброе утро, Эрик, – сказала Чармиан, кое-как пробравшись вокруг стола к своему месту.
– Да не Эрик, – сказала миссис Петтигру. – Мы опять сегодня утром немножко путаемся.
– Правда, милая? И отчего же вы путаетесь? – поинтересовалась Чармиан.
Годфри почувствовал, что, того и гляди, начнется перепалка, поэтому он выглянул из-за газеты и сказал жене:
– Летти вчера вечером говорила мне, что память очень укрепляется, если припоминать на ночь все, что случилось за день.
– Как же, – сказала Чармиан, – это рекомендуется всем католикам: каждый вечер перебирать дневные происшествия. Это прекрасный способ.
– Да нет, – сказал Годфри, – совершенно не в том смысле. Ты говоришь исключительно о нравственных деяниях. А я говорю о том, что вообще произошло. Память очень укрепляется, как вчера и сказала Летти, если учитывать, чем тебя обогатил опыт за истекший день. А твой способ, ты его называешь католическим, вообще присущ всем религиям, большинству. И как я понимаю, этот ваш метод проверки совести рассчитан на то, чтобы закабалить личность и стеснить ее свободу действий. Да хоть себя возьми, к примеру. Ты обратись хоть немножко к психологии.
– К кому, прости, обратиться? – язвительно спросила Чармиан, принимая чашку, которую ей протянула миссис Петтигру.
Годфри снова уткнулся в газету. А Чармиан продолжала начатый спор, обращаясь к миссис Петтигру:
– Не понимаю, как это можно рассматривать свои нравственные деяния, не припомнив все происшествия дня. Эта одно и то же. И что Летти советует, это форма...
Годфри положил газету.
– А я говорю, что это не одно и то же.
Он окунул длинненький тост в чай и потом взял его в рот.
Миссис Петтигру не упустила случая выступить миротворицей.
– Спокойно, потише, – сказала она Чармиан. – Кушайте свой омлетик, Тэйлор его вам старалась готовила...
– Тэйлор здесь нет, – сказала Чармиан.
– Тэйлор – ты как сказала? – изумленно переспросил Годфри.
Миссис Петтигру подмигнула ему.
Годфри разинул было рот, чтобы ее одернуть, потом передумал и рот закрыл.
– Тэйлор в больнице, – сказала Чармиан, упиваясь новообретенной ясностью.
– «Мотлинг», – прочитал Годфри, – ты слушаешь, Чармиан? «10 декабря в Зомбе (Ньясаленд) скончался майор Космос Петуик Мотлинг, кавалер ордена королевы Виктории I-й степени, муж покойной Юджинии, возлюбленный родитель Патриции и Юджина, на девяносто первом году жизни». Ты слушаешь, Чармиан?
– Да, дорогой, он что, погиб на фронте?
– О боже мой! – сказала миссис Петтигру. Годфри разинул было рот, чтобы укорить миссис Петтигру, но осекся. Он снова загородился газетой и из-за нее пробурчал:
– Нет, в Зомбе он умер. Мотлинг – это фамилия. Он туда уехал, когда вышел в отставку. Да ты его не помнишь.
– Я лично его прекрасно помню, – сказала миссис Петтигру, – когда еще супруга его была жива, Лиза имела обыкновение...
– Он что, погиб на фронте? – снова спросила Чармиан.
– Дался вам этот фронт, – сказала миссис Петтигру.
– «Джопабоком», – сказал Годфри, – ты слушаешь, Чармиан? «Скончалась 18 декабря в Мандевиллской частной лечебнице, Ричмонд; Цунами Этель, возлюбленная супруга Рональда Чарльза Джопабокома».
– Цунами Джопабоком! – воскликнула миссис Петтигру, потянувшись за газетой. – Дайте посмотреть!
Годфри отдернул газету и разинул было рот, чтобы воспротестовать, но потом снова закрыл его, сказавши, однако:
– Я еще не дочитал газету.
– Подумать только, Цунами Джопабоком, – сказала миссис Петтигру. – Ну конечно, рак есть рак.
– Да она и всегда была жуткая стерва, – сказал Годфри, будто смерть ее послужила этому окончательным подтверждением.
– Вот интересно, – сказала миссис Петтигру, – кто теперь будет ухаживать за бедным старым Рональдом? Он ведь почти совсем глухой.
Годфри пристально поглядел на нее, желая понять, что она, собственно, имеет в виду, однако ее плоский широкий нос был скрыт за чашкой, а глаза созерцали мармелад.
На самом же деле она была весьма поражена смертью Цунами. Всего месяц назад они с Джопабокомами договорились вместе оспаривать завещание Лизы Брук. Цунами, узнав о дотоле тайном браке Гая Лита и Лизы, пошла на вынужденный контакт с миссис Петтигру и попыталась загладить их недавние разногласия. Миссис Петтигру и сама по себе не терялась, но уж очень это выходило дорогонько. И она согласилась выступить заодно против Гая Лита на том основании, что его супружеские отношения с Лизой Брук не были осуществлены. Их предупредили, что дело, мягко говоря, ненадежное, но у Цунами были деньги и напор, а миссис Петтигру располагала доказующей перепиской. Рональд Джопабоком как-то мялся – не хотелось ему, видите ли, затевать скандал, но Цунами вроде бы не склонна была уступать. Поэтому смерть Цунами поразила миссис Петтигру. Теперь ей придется, ох, обрабатывать Рональда. Нет человеку покоя. Вот она и уставилась на жестянку с мармеладом, как бы оценивая ее возможности.
Годфри опять уткнулся в газету.
– Похороны закрытые. Не надо, стало быть, тратиться на венок.
– Ты бы лучше написал бедняге Рональду, – предложила Чармиан, – а я помолюсь за Цунами. Ох, я ее помню совсем еще девочкой. Она тогда только что приехала из Австралии, и у дяди ее был приход в Дорсете, – как, кстати, и у моего дяди, миссис Петтигру.
– Твой дядя не в Дорсете. У него был приход в Йоркшире, – буркнул Годфри.
– Но он тоже был приходский священник, как и дядя Цунами. Вообще не вмешивайся ты, Годфри. Я разговариваю с миссис Петтигру.
– Да называйте же вы меня Мейбл, – сказала миссис Петтигру, подмигнув Годфри.
– Ее дядя, Мейбл, – сказала Чармиан, – был приходским священником, как и мой. Это у нас было общее. У нас ведь, знаете, миссис Петтигру, было очень мало общего, и, конечно же, тогда она еще была гораздо моложе меня.
– Она и сейчас моложе тебя, – сказал. Годфри.
– Нет, Годфри, теперь уже нет. Так вот, миссис Петтигру, я очень живо припоминаю, как оба наших дяди и мы все как-то раз собрались в Дорсете, в деревенском доме, мы там жили. Еще был один епископ и декан, ну и, конечно, оба наших дяди. Ох, бедняжка Цунами, она так скучала. Они спорили о Писании и об этом, знаете, немецком новопридуманном манускрипте под буквенным названием «Кью». И как Цунами ужасно обозлилась, когда услышала, что «Кью» – это всего-навсего манускрипт, она ведь подумала, что они говорят о каком-то епископе, и громко спросила: «А разве есть в Гарден-Кью, в ботаническом саду какой-нибудь епископ?» Ну и все расхохотались, конечно, а потом все-таки пожалели Цунами. И утешали ее – говорили, что вообще-то «Кью» – это неясно что, даже и не манускрипт, тем более что такого манускрипта и не было, и я, честно скажу, никогда не могла понять, как это у них получается – сидеть за полночь и обсуждать, что совпадает и что не совпадает с «Кью», раз это вообще неясно что. А бедняжка Цунами ужасно огорчилась, она терпеть не могла, чтоб над нею смеялись.
Миссис Петтигру подмигнула Годфри.
– Чармиан, – сказал Годфри, – ты сама перевозбудилась. – И действительно, она взахлеб рыдала.
Глава девятая
Отчасти из-за общей реорганизации лечебницы Мод Лонг, а отчасти по случаю смерти Цунами Джопабоком сестру Бестед перевели в другую палату.
Она была протеже Цунами, и главным образом поэтому больничный комитет раньше никак не соглашался, что сестре не под силу управляться со старухами. Комитет, хотя и скомпонованный из недавно уполномоченных мужчин и женщин, уже боялся Цунами на разные лады. Точнее сказать, ее боялись потерять, чтобы не прислали кого-нибудь другого, похуже.
Их судьба была терпеть – ну хотя бы одного или двух из прежних комитетчиков, пока они не перемрут. И, собственно говоря, больше всего они опасались, что вот Цунами обидится и уйдет, а ее заменят кем-нибудь поосновательнее, да вдобавок половчее и посметливее. И хотя Цунами грохотала на заседаниях, хотя она третировала сестру-хозяйку и была в принципе против любых лишних расходов, всячески презирая физиотерапевтов и психиатров (все, что начиналось с «психо» или «физио», Цунами смешивала в кучу, полагая, что это, в общем, одно и то же, и списывала со счетов), хотя она прямо противостояла мечтаниям комитета, однако все это получалось у нее почти смехотворно, поэтому-то ее, как живое обличение устарелых порядков, удерживали, время от времени ублажали и позволяли по пустякам настаивать на своем, как в случае с сестрой Бестед. Правда, в комитете все-таки очень побаивались и самой Цунами, но это уж скорее инстинктивно, без очевидных причин. Голос ее почему-то устрашал не только выдающихся мягкотелых специалистов, но и моложавых, властных и закаленных комитетчиц, которые беспомощно сникали под взглядом узких тускло-галечных глаз могучего и самоубежденного матриарха, миссис Джопабоком.
– Ужасная женщина, – соглашались все после ее ухода.
– Вот пройдут пятидесятые, – говорил председатель, сам семидесяти трех лет от роду, – и станет полегче. Переходный период... старое начальство не любит перемен. Власть терять, знаете... К середине шестидесятых будет гораздо легче. Все само собой устроится.
И комитет соглашался мириться с Цунами, женщиной незыблемой и несменяемой-, до середины шестидесятых, пока не выйдет ей исторический срок. Но теперь она умерла, и в комитете образовался матриархальный вакуум, который тут же попытались заполнить, но пока безуспешно.
Между тем, как бы искушая провидение ниспослать им новую Цунами-мстительницу, они переместили сестру Бестед первого января в другую палату. Реорганизация старушечьей палаты была достаточным поводом, и сестра Бестед больше не протестовала.
Бабуни прослышали о перемещении раньше, чем о реорганизации.
– Когда увижу, тогда поверю, – сказала бабуня Барнакл.
Она увидела еще до воскресенья. Появилась новая старшая сестра, могучая и толстая, очень проворная, с недвижной мясистой физиономией.
– Вот таких нам и надо, – сказала бабуня Барнакл. – Сестра-то Бесстыдь была чересчур поджарая.
Новая сестра, увидев, как бабуня Грин рассеянно перекладывает вареное яйцо с тарелки в тумбочку, уперлась руками в необъятные бока и сказала:
– Вы что, совсем отупели?
– Вот каких нам надо, – сказала бабуня Барнакл. Она откинулась на подушку и облегченно смежила веки. Она объявила, что впервые за долгие месяцы чувствует себя в безопасности. Еще она объявила, что теперь, когда убрали сестру Бесстыдь, она готова тут же умереть. Потом вспрянула с подушки и, простерши руку и указуя перстом, предрекла, что уж теперь-то вся палата переживет зиму.
Мисс Валвона, которая всегда усиленно сопереживала миссис Барнакл, раскрыла гороскопы:
– Бабуня Барнакл: Стрелец. «В полуденное время хорошо предпринять дальнее путешествие. Сегодня вы можете выказать свою оригинальность».
– Хо! – сказала бабуня Барнакл. – Оригинальность выказать? Ладно, так уж и быть, надену-ка я штаны задом наперед.
Сестры явились на дневной обход умывать, переодевать, причесывать и охорашивать пациенток перед инспекцией сестры-хозяйки. Они заметили, что бабуня Барнакл возбуждена, и решили оставить ее напоследок. Она и вообще-то переживала эту процедуру очень бурно. А уж когда у власти была сестра Бестед, бабуня Барнакл прямо визжала, если ее переворачивали, чтобы попудрить спину, или пересаживали из постели в кресло.