Он, впрочем, и так собирался проведать Чармиан. Нынче же, кстати, было тепло и ясно, облака наплывали и рассеивались. На Алека Уорнера он не сердился. Ну, прирожденный пакостник, только сам того, по счастью, не сознает. Ему жалко было Перси Мэннеринга: вот человек скатает понапрасну.
Встав в четверть четвертого, он оставил записку на Староконюшенных дверях: «Уехал на несколько дней». Что было курам на смех, но увы, Перси, с тем и возьмите.
– Сущая ложь, – заметил Тони, шмыгнув в машину и отъезжая.
* * *
Чармиан была довольна своей новой комнатой, большой, яркой и старомодно-ситцевой. Ей припоминалась комната директрисы в школе – в те дни, почему-то всегда солнечные, когда все любили друг друга. Ей исполнилось восемнадцать лет прежде, чем она заметила, что любят не все и не всех, и очень трудно было потом объяснять, почему она этого раньше не замечала.
– Ну как так, Чармиан, – говорили ей, – вы что же, до восемнадцати лет не замечали между людьми неприязни и озлобленности?
– Только задним числом, – говорила она, – стала я понимать разлад в человеческих отношениях. А в то время царило полное согласие. И все друг друга любили.
Говорили, что ее прошлое окрашено розовыми тонами ностальгии. Но она-то прекрасно помнила тот шок, когда, в свои восемнадцать лет, впервые ощутила зло – пустяки пустяками: просто сестра сказала что-то обидное за ее спиной; однако вот тут-то и обрели смысл такие слова, как «грех» и «клевета», – слова, знакомые чуть не с младенческих пор.
Окно ее комнаты выходило на луг, посредине которого возвышался раскидистый вяз. Ей можно было сидеть у окна и смотреть, как гуляют другие – не ее ли школьные подруги, выскочившие на переменку, а она с директрисой пьет чай у окна.
– Все-все, – сказала она Гаю, когда тот проковылял к ней от дверей и кое-как пристроился, – все здесь дышит невинностью. Я словно освободилась от первородного греха.
– Бедненькая, как тебе скучно, – сказал Гай.
– Ну, это иллюзия, разумеется.
Юная сестра принесла чай и поставила чашки. Гай подмигнул ей. Сестра подмигнула в ответ и вышла из палаты.
– Посовестись, Гай.
– Кстати говоря, – сказал он, – каков там остался Годфри?
– Ох, в очень тяжелом состоянии. Эти анонимные телефонные звонки его просто допекли. – Она кивнула на белый телефон. Вежливый молодой человек принял в ее сознании вид телефонного аппарата. Дома он был черный, здесь белый. – Тебя он беспокоит, Гай?
– Меня? Нет. Я всегда не против позабавиться.
– А Годфри очень беспокоит. Удивительно, какая разная у людей реакция на одно и то же.
– Лично я, – сказал Гай, – как правило, отсылаю этого юношу к чертям собачьим.
– Ну а Годфри раздражен до крайности. И еще у нас неподходящая экономка. Она его тоже допекает. Вообще у Годфри куча забот. Ты бы его просто не узнал, Гай. Он потерянный.
– Очень расстроился, что твои романы переиздают?
– Гай, ты знаешь сам, я не люблю, когда разговор идет против Годфри. Но, между нами говоря, он действительно ревнует. И возраст, казалось бы, не тот, и вообще, что ему теперь. А вот поди ж ты. Ко мне тут приходил молодой критик, Гай он ему так нагрубил...
– Ты ему всегда была не по уму, – сказал Гай. – "Только вот, по-моему, ты почему-то чувствуешь себя перед ним слегка виноватой.
– Виноватой? Нет-нет, Гай. Говорю же тебе, здесь все дышит удивительной невинностью.
– Иногда, – сказал он, – чувство вины оборачивается чувством преувеличенной правоты. Только вот зачем бы тебе быть перед Годфри слишком правой или чересчур виноватой?
– Ко мне постоянно приходит священник, – сказала она, – и знаешь, Гай, если уж мне что-нибудь понадобится по нравственной части, то я обращусь к нему.
– Только так, только так, – сказал Гай и успокоительно положил корявую руку к ней на колени: да, он, должно быть, подзабыл, как надо обращаться с женщинами.
– И между прочим, – сказала Чармиан, – ты знаешь, это из-за него Эрик от нас отошел. Тут вот, Гай, скажем прямо, целиком Годфри виноват. Тяжело это говорить, и, конечно, с Эриком мы натерпелись, но как ни крути, а отношение Годфри....
– Эрик, – сказал Гай, – мужчина пятидесяти пяти лет от роду.
– Ему исполняется пятьдесят семь, – возразила Чармиан, – в будущем месяце.
– Стало быть, пятидесяти семи, – поправился Гай. – Мог бы за это время обзавестись чувством ответственности.
– Увы, – вздохнула Чармиан, – этого у нас нет и не будет. Одно время я думала, что из него получится художник. Писания его мне никогда доверия не внушали, но вот полотна – в них сквозил талант. Мне, во всяком случае, казалось. Но Годфри так ужасно скупился, и вообще Годфри...
– Насколько я помню, – сказал Гай, – Эрику шел сорок шестой год, когда Годфри отказался его содержать.
– И Летти тоже еще, – продолжала Чармиан, – что это за жестокие игры с завещаниями? То наобещает Эрику с гору, то все свои обещания берет назад. Не знаю, кстати, почему бы ей не сделать что-нибудь для Эрика еще при жизни?
– А ты думаешь, – полюбопытствовал Гай, – что деньги ублаготворили бы Эрика?
– Да нет, – сказала Чармиан. – Чего не думаю, того не думаю. Я не один год втайне пересылала Эрику кой-какие деньги через миссис Энтони, нашу экономку, и никак это его не ублаготворило. Ну, он, конечно, сердится на меня за мои книги.
– Прекрасные книги, – сказал Гай.
– Эрика раздражает их стиль. Боюсь, что ни разу в жизни Годфри не обошелся с ним тактично, вот она в чем дело.
– Прекрасные книги, – повторил Гай. – Я их как раз перечитываю. Взять хоть «Седьмое дитя». Я особенно люблю этот изумительный эпизод, когда Эдна стоит в своем макинтоше на Гебридах у края скалы, забрызганная прибоем, и волосы разметаны по лицу. Она оборачивается – а Карл рядом с нею. Что замечательно с твоими любовными парами, Чармиан: у них никогда не бывает предварительных разговоров. Взглянут друг на друга – и все понятно.
– Вот-вот, – сказала Чармиан, – именно этого, в частности, Эрик терпеть не может.
– Эрик – он реалист. У него нет чувства времени и совсем нет доброты.
– Гай, дорогой, да ты что – ты думаешь, эта молодежь читает меня от избытка доброты?
– Нет-нет, терпимость и мягкость здесь ни при чем. Истинная доброта, однако же, возвышает ум и направляет внутренний взор. Если стоящее произведение искусства открывают заново, это, я думаю, происходит по доброте душевной открывателя. Ну да, и все же тот, кто лишен чувства времени вдобавок к доброте, твои книги толком не оценит.
– У Эрика нет никакой доброты, – сказала она.
– Может, просто потому, что он вступил в пожилой возраст. Молодежь куда приятнее в обхождении.
Она его не слушала.
– Во многом он так похож на Годфри! – сказала она. – Поневоле припоминается, как мне на что только не приходилось закрывать глаза! Платки Годфри в губной помаде...
– Да перестань ты виноватиться перед Годфри, – сказал Гай. Он ожидал более интересного разговора с Чармиан. Никогда на его памяти Чармиан столько не жаловалась. Видимо, зря он спросил про Годфри. Слова ее действовали на него угнетающе. Они были как рассыпанный сахар: сколько ни мети, все равно скрипит под ногами.
– Так вот о твоих романах, – сказал он. – Сюжеты изумительно выстроены. То же «Седьмое дитя»: там, конечно, сразу ясно, что Эдна не выйдет за Гридсуорти, но каково обратное напряжение между Энтони Гарландом и полковником Ювиллом – то есть пока не знаешь об их отношениях с Габриэлой, все время волнуешься, как бы один из них невзначай не женился на Эдне. И конечно же, постоянно чувствуешь некую тайную жизнь, которой живет Эдна, особенно когда она прогуливается в Нефлете и неожиданно встречает Карла и Габриэлу. Тут же ясно вполне, что она выйдет замуж за Гридсуорти, доброго человека. И ей-богу, до последней страницы находишься в неведении относительно истинных чувств Карла. То есть ты-то их знаешь, но сам-то их он знает ли? Я как будто неплохо помню роман, но признаюсь, большое испытал облегчение, когда на днях его перечел и выяснил, что Эдна все-таки не бросилась со скалы. Проза, конечно, тоже замечательная, но напряжение, сюжет – верх восторга.
– И все же, – сказала Чармиан, туманно улыбаясь раскрытому в окне клочку неба, – когда роман был готов наполовину, я, честное слово, не знала, что дальше случится.
Гай подумал: "Ах, милочка, ах, Чармиан, вот сейчас она скажет: «Мои персонажи словно обретали собственную жизнь».
– Персонажи, – сказала Чармиан, – по ходу дела словно бы завладевали моим пером. Но сперва наплеталась ужасная путаница. Я всегда повторяла:
Придется плесть за ложью ложь,
Когда единожды соврешь.
Ведь искусство построения сюжета, – добавила она, – очень сродни плетению лжи.
– А в жизни, – сказал он, – в жизни-то плетение лжи – тоже искусство?
– В жизни, – ответила она, – все по-другому. Все подвластно Промыслу Господню. Как припомню, собственную жизнь... Вот Годфри...
Гай подумал, что зря он завел про жизнь, лучше бы обсуждали дальше ее романы. Чармиан насчет Годфри не в себе, это ясно.
– Годфри пока что не удосужился меня, навестить. Приедет на будущей неделе. Если сможет. Только дело его плохо. Видишь ли, Гай, он сам себе злейший враг. Он...
Какими тусклыми и нудными, подумал Гай, становятся самые интересные люди, сколько-нибудь пораженные чувством вины.
Он отбыл в пять. Чармиан глядела из окна, как его усаживают в машину. Она сетовала на себя, что так разболталась о Годфри. Гай никогда не интересовался ее домашними делами, а вообще – какой собеседник! И ситцевая комната вдруг показалась пустоватой.
Гай неловко помахал ей из окна машины негнущейся рукой. И только тут Чармиан заметила, что, пока Гая усаживали, подкатила другая машина. Она присмотрелась: уж не Годфри ли это приехал? Да, Годфри; вот он вылезает, по обыкновению порывисто. Наверно, стало совсем невтерпеж, и он исхитрился улизнуть от миссис Петтигру. Ну что бы ему переселиться в какую-нибудь тихую, закрытую гостиницу. Но когда он вприпрыжку устремился к дверям, обнаружилось, что вид у него здоровый и бодрый. Ее охватила усталость.
* * *
По дороге домой Гай Лит размышлял, то ли он наслаждается тем покоем и волей, которые предположительно сопутствуют старости, то ли нет. Еще вчера он был безмятежно стар, а сегодня омолодился и обеспокоился. Почем знать в ту или иную минуту, как себя окажет твой преклонный возраст? Но в общем итоге, рассудил Гай, он, пожалуй, все-таки вкушает покой и волю, хотя предвкушал-то он их совсем иначе. Он, может, потому беззаботен и отрешен, что очень быстро утомляется. Поразительна, конечно, жизненная энергия Чармиан – это притом, что она на десять лет его старше. И все же, заключил он, какой он душка-старичок. Как он удачно сохранил свои материальные потребности, и теперь, когда ему перепадет наследство Лизы, можно будет скоротать зиму где-нибудь в действительно теплых краях. А Лизины деньги он заслужил. И ничуть не сердился на Чармиан за ее неблагодарность. Хоть и мало кто женился бы на Лизе только затем, чтобы она не изводила Чармиан. Мало кто претерпел бы тайну этого брака, чисто юридического, чтобы Лиза в полную силу наслаждалась бесчисленными извращениями.
– Мне необходимо быть замужем, – говорила она своим сипловатым голосом. – Нет, милый, мужчина под боком мне не нужен, но надо чувствовать себя замужней – иначе ни от чего никакой радости.
По неосторожности они обменялись письмами на этот предмет – и вот его право на Лизино наследство оказалось под вопросом. Конечно, Цунами вряд ли добились бы своего, но очень было бы гадко. А теперь он получит Лизины деньги: он их заслужил. Он ублаготворил Лизу и успокоил Чармиан.
Сомнительно, чтобы Чармиан была ему за это когда-нибудь хоть сколько-то благодарна. И все же Чармиан он обожал. Дивная женщина, даром что год назад он застал ее в тихом маразме. А теперь, когда она почти что пришла в себя, какая жалость, что у нее один Годфри на уме. Ну, и все равно: Чармиан – обожаемая за былое и, как угодно, прелесть по-нынешнему. А Лизины деньги он, ей-богу заслужил. Зимой замечательно бы на Тринидад. Или на Барбадос. Надо написать, пусть пришлют рекламы.
Когда они подъехали к Старым Конюшням, из-за дома возник Перси Мэннеринг и приблизился к машине, помахивая журналом в сторону дверей, где было пришпилено сообщение Гая.
– На несколько дней?! – орал Перси.
– Ну, вот я и вернулся, – сказал Гай. – Сейчас Тони поможет мне выбраться из машины, мы зайдем в дом и чего-нибудь выпьем. А пока что, умоляю, не будем тревожить лилии долин.
– На несколько дней, – не унимался Перси, – это как?
Тони протрусил вокруг машины и взял Гая под руки.
– А я вас и ждал, – орал Перси, – вас-то я и ждал!
Подпираясь клюками, Гай пытался припомнить, что же он такое написал про Эрнеста Доусона в напечатанном отрывке мемуаров, с чего так обозлился Перси. Едва он успел войти в дом, как это ему открылось, ибо Перси начал высказываться.
– Вы цитируете стихотворение о Синаре: «И я был верен тебе, Синара, – на свой манер!» И комментируете: «Да, таков был Доусон – он, кстати, и умер на свой манер, в объятиях чужой жены, притом жены лучшего своего друга!» Вот что вы написали, так или не так?
– Должно быть, так, – сказал Гай, падая в кресло, – я не имею оснований вам не верить.
– Между тем вы знаете не хуже меня, – завопил Перси, – что Шерард спас Доусона из кабака и привел его к себе домой, где его кормили и за ним ухаживали. И Доусон в самом деле умер на руках у миссис Шерард, гадина ты этакая: она его поддерживала и утешала на последней стадии чахотки. Не хуже меня вы это знаете. И все же намекаете, будто Доусон и она...
– Я всего-навсего старый очерствелый критик, – сказал Гай.
Перси трахнул кулаком по столику.
– Какой там критик – крыса гадостная, а не критик!
– Старый черствый журналист, – сказал Гай.
– Смрадный скорпион! Где ваша человеческая доброта?
– Про человеческую доброту ничего не знаю, – сказала Гай. – И никогда не слышал, чтобы скорпион смердел. А стихи Доусона мне всегда претили.
– Мерзавец вы – вы измарали его личность! При чем тут стихи?
– То, что я написал, по-моему, могло случиться, – сказал Гай. – Примерно это я и имел в виду.
– Дешевая издевка! – рявкнул Перси. – Да вы ради дешевой шуточки на что угодно...
– Вот дешевой – это я совершенно согласен, – сказал Гай. – Мне постыдно дешево платят за мои мемуары.
Перси схватил клюку Гая, прислоненную к креслу. Гай подхватил другую клюку и, кликнув Тони, искоса обратил к Перси свое круглое мальчишеское личико.
– Или вы отречетесь от своей клеветы, – возопил Перси Мэннеринг, по-волчьи ощерившись, – или я сейчас вышибу ваши вшивые мозги.
Гай слабо ударил по клюке, которой завладел Перси, и все-таки чуть не вышиб ее из дрожащей старческой руки. Но Перси перехватил клюку, взял ее обеими руками и так трахнул по клюке Гая, что она грохнулась на пол. Как раз в это время появился Тони с подносом, уставленным дребезжащими стаканами.
– Иисус Мария, – сказал Тони и поставил поднос на столик.
– Тони, будьте любезны отобрать мою трость у мистера Мэннеринга.
Перси Мэннеринг, обнажив оба зеленоватых клыка, стоял с клюкой в руке, готовый, казалось, сокрушить всякого, кто приблизится.
Тони попятился и шустренько укрылся от Перси за письменным столом. Затем он наклонил голову, повращал глазами и набычился из-под рыжеватых бровей, хотя уж на быка-то он был вовсе непохож.
– Извольте одуматься, – сказал он тому и другому.
Перси отнял одну руку от содрогающейся клюки и взял пресловутый журнал. Он махнул им в сторону Тони.
– Ваш хозяин, – сказал он, – гнусно оболгал моего покойного друга.
– Увы, даже сие не исключено, – отозвался Тони, на всякий случай держась за край стола.
– Вы бы лучше положили на стол лист писчей бумаги, Тони, – сказал Гай, – а то мистер Мэннеринг желает написать опровержение редактору журнала, которым он потрясает.
Поэт дико ухмыльнулся. И в это время благодетельно зазвонил телефон, стоявший на столике неподалеку от кресла Гая.
– Подите снимите трубку, – сказал Гай Тони.
Но Тони не сводил глаз с Перси Мэннеринга, все еще сжимавшего клюку.
Телефон продолжал звонить.
– Если вы озаботитесь аппаратом, то я, как велено, возложу на стол бумагу, – сказал Тони, – ибо не дано человеку делать то и другое зараз. – Он выдвинул ящик и извлек оттуда лист бумаги.
– Ах, это опять ты, – сказал в телефон Гай. – Слушай, сыночек, мне сейчас, ей-богу, не до тебя. Ко мне пришел друг-поэт, и мы как раз собрались выпить.
Ясный мальчишеский голос спросил:
– А это кто у вас, мистер Перси Мэннеринг?
– Само собой, – сказал Гай.
– У меня к нему несколько слов.
– Это вас, – сказал Гай, протягивая трубку Перси.
– Меня? Что за вздор, как это меня?
– Вас, вас, – сказал Гай, – тут один школьничек вами интересуется.
– Алло, кто говорит? – недоверчиво прогудел в трубку Перси.
– Помните, что вас ждет смерть, – сказал мужской, вовсе не мальчишеский голос.
– Мэннеринг у телефона. Перси Мэннеринг.
– Ему и сказано, – отрубил голос, и раздались гудки.
Перси растерянно оглядел комнату.
– Да это тот самый, про которого все говорят, – сказал он.
– Тони, где выпивка? – потребовал Гай.
– Он, он самый, – прорычал Перси, и глаза его жадно зажглись.
– В общем, славный паренек. Ему, видать, экзамены не по силам. Словят, ох, словят его легавые.
– Никакой он не паренек, – сказал Перси, подняв стакан и осушив его, – сильный, звучный голос, полный достоинства, как у Уильяма Батлера Йейтса.
– Не забывайте подливать мистеру Мэннерингу, Тони, – Сказал Гай. – Мистер Мэннеринг останется пообедать с нами.
Перси принял стакан и откинулся в кресле.
– Вот это переживание! – сказал он.
– Намеки бессмертия, – заметил Гай.
Перси взглянул на Гая и показал на телефон.
– Это ваши проделки? – спросил он.
– Нет, не мои, – воспротивился Гай.
– Да, пожалуй, не ваши! – Старик осушил стакан, посмотрел на часы и поднялся. – Опоздаю на поезд, – сказал он.
– Оставайтесь ночевать, – сказал Гай. – В чем дело.
Перси неуверенным шагом прошелся по комнате. Он взял журнал и сказал:
– Ну вот что...
– Так вон лежит лист бумаги на столе – пишите редактору опровержение, – сказал Гай.
– Да, – согласился старик. – Завтра безотлагательно.
– Есть одна строфа в «Чайльд Гарольде», – сказал Гай. – Очень бы мне ее хотелось с вами обсудить. Как она там...
– Никто, – объявил Перси, – ни один человек за последние полстолетия «Чайльд Гарольда» не понял. Начинать-то надо с последних двух строф, эх вы. В этом же вся тайна поэмы. А эпизоды...
Тони просунул голову в дверь.
– Не был ли я призван?
– Нет, призван не был, но раз уж на то пошло, так вот, мистер Мэннеринг остается у нас ночевать.
Перси остался на ночь и наутро написал протестующее письмо редактору. Потом он остался на три недели и написал за это время шекспировский сонет под названием «Memento mori», первый вариант которого заканчивался таким двустишием:
Из глубины звучит голодный зов:
Смерть ждет тебя – а к смерти ты готов?
Второй вариант кончался иначе:
И медленно вздохнул голодный глас:
Смерть ждет тебя, как всякого из вас.
Имелся и третий:
Прислушайся и Голосам внемли:
Смерть ждет тебя, о смертный сын земли!
И много было набросков и разночтений.
* * *
Эрик Колстон и миссис Петтигру дожидались возвращения Годфри.
– Что-то у него сегодня неладное на уме, – сказала миссис Петтигру. – По-моему, это как-то связано с утренним посещением старика Уорнера. Он, правда, долго не сидел. Я как раз пошла буквально через улицу за сигаретами, возвращаюсь – а на пороге Уорнер. Я его спрашиваю: «Вы, наверно, Годфри хотите видеть?» Он мне в ответ: «Я уже повидался с Годфри, спасибо». Но я выясню, в чем там у них дело, – чуть погодите, я все выясню. Захожу в дом, а Годфри на меня прямо-таки дико осклабился – и, представляете, вышел на улицу. Я за ним не поспела. К обеду не явился – вот они, его рыбные палочки, на столе. Ну, я выясню.
– Он завещание-то подписал? – осведомился Эрик.
– Нет, юристы все тянут резину.
Еще бы им не тянуть, подумал Эрик. Получив письмо от Олив, он первым же поездом приехал в Лондон. И прежде всего сходил к поверенному. А уж потом заявился к миссис Петтигру.
Миссис Петтигру наполнила стакан Эрика. Она еще раз заметила, какие у него маленькие руки, и не на шутку испугалась.
Эрик был мужчина плотный и внешне напоминал свою мать, только что женские черты и женский склад внешности ему как-то не очень шли. Он был широк в бедрах и большеголов. У него, как у Чармиан, были широко расставленные глаза, острый подбородок и аккуратный носик. А рот у него был большой, как у дамы Летти, чей изувеченный труп был обнаружен позже, в этот вечер.
И все же, повторяла себе миссис Петтигру, к мужчинам вроде Эрика она подход знает. Не то чтобы ей доводилось иметь дело с таким точно типом. Но такое поведение было ей вполне знакомо – человек, как она понимала, ненормальный: к деньгам очень жаден – и все-таки готов жертвовать любыми деньгами ради иного, особого и пакостного удовлетворения. Знавала, знавала она людей, которым дороже всяких денег была, например, своя амбиция.
Настолько-то она его, голубчика, кажется, понимает. Ничуть, пожалуй, неудивительно будет, если он кому-то в отместку пожертвует чем угодно. Только вот можно ли ему доверять?
– Я ведь как, – сказал он ей, – я действую из нравственных побуждений. Я твердо уверен в том, что моему старику это будет полезно. Послужит ему уроком.
Ох, ну Эрик, видать, тот еще фрукт! Она взглянула на его маленькие кисти, на женский – вылитая Чармиан! – разрез глаз и подумала, что доверилась она ему, пожалуй, сдуру.
* * *
Эрик и правда был тот еще фрукт. Олив написала ему, что отца шантажирует «некая миссис Петтигру» и он, того и гляди, завещает ей большую часть состояния. Эрик действовал быстро, ни минуты не размышляя. Не стал он размышлять и в поезде из Корнуолла; зато как тешили его восхитительные перспективы: уничтожение Годфри; измывательство над Чармиан; вероятное открытие родственной души в этой миссис Петтигру под ее вероятной суровой внешностью; упоительная возможность при всяком удобном случае заголять всех перед всеми; и упоенное обладание наличными в сумме, достаточной для того, чтобы пойти к тетке Летти и сказать ей все, что он о ней думает.
Не то чтобы он особенно знал, что он о ней думает. С юных лет он затвердил одно: семья перед ним в неоплатном долгу. И все, в том числе и семья, сходились на этом от его двадцати двух до двадцати восьми лет, то есть целую вечность. Он был ни в чем не согласен со своей семьей, кроме как в том, что «Во всяком случае, мы жестоко провинились перед Эриком. Как это мы так сплоховали? Бедный Эрик, Чармиан его чересчур избаловала. Ребенок вырос без материнской ласки. Годфри слишком с ним носился, он никогда не обращав на мальчика никакого внимания. Годфри был излишне уступчив, слишком строг, скупился, задаривал его деньгами». Умственный климат изменился, и взрослые переросли эти свои суждения, но к тому времени Эрик накрепко их усвоил.
Летти повезла его отдохнуть душою и телом; он ее обокрал, а ответ держала гостиничная прислуга. Она попробовала заинтересовать его посещением заключенных: он стал проносить в «Уормвуд скрабз» письма и табак. «Бедный Эрик, ему не дают никакой возможности... Совершенно напрасно послали его в эту идиотскую школу. Неужели надо было унижать его экзаменами? Во всем виновата Чармиан... Летти во всем виновата... Годфри никогда пальцем не шевельнул...» Он поступил в художественную школу и попался с поличным, стащив шесть тюбиков краски. Его отправили на психоанализ к врачу-фрейдисту; но врач ему не понравился. Его показали психиатру-адлерианцу, потом персоналисту. Тем временем он совратил несовершеннолетнего служителя клуба, и стало ясно, что ему нужна соответствующая и чуткая психотерапия. Его излечили, и он вполне доказал это, обрюхатив горничную. Чармиан приняла католичество.
– Подрастет – повзрослеет, – говорила Чармиан. – Дедушка мой в юности тоже очень безобразил.
Но, к изумлению Эрика, старшие постепенно перестали винить себя за его злополучие. Черствые лицемеры, думал он, – от своих же слов отказываются. Он дождаться не мог, когда же они наконец заговорят о нем по-прежнему, и вместо этого к тридцати семи годам понаслушался самых неприятных вещей. Он купил себе коттедж в Корнуолле и принялся там пьянствовать на их деньги. Война застала его в лечебнице для алкоголиков. Когда он вышел оттуда, его призвали было в армию, но немедля забраковали как психически неустойчивого. Он ненавидел Чармиан, Годфри и Летти. Ненавидел он и своего двоюродного брата Алана, который стал превосходным инженером, а в детстве был рядом с Эриком дурак дураком. Он женился на негритянке и через полгода развелся, а Годфри уплатил ей отступного. Время от времени он писал Чармиан, Годфри и Летти, с тем чтобы сообщить, как они ему отвратительны. Когда в 1947-м Годфри отказался содержать его, Эрик помирился с Летти: она оделяла его скромными вспомоществованиями и не скупилась на посулы. Но Летти вскоре обнаружила, что за свои деньги она его и в глаза-то почти не видит, и ограничила щедроты разговорами о завещании. Эрик написал роман и пристроил его в печать: фамилия Чармиан возымела действие. Он, кстати, и был похож на писания Чармиан. «Бедный Эрик, – сказала Чармиан, – он не слишком оригинален. И все же я считаю, Годфри, что теперь, когда он наконец взялся за какое-то дело, мы обязаны ему помочь». В течение двух лет она высылала ему все свои свободные деньги. Эрик открыто обвинил ее в скаредности и зависти к его таланту. Годфри не пожелал вступать с ним в переписку. «Я подозреваю, – признавалась Чармиан Гаю Литу, – что Годфри втайне трепещет, как бы в семье не появился еще один романист». И добавила: «Ну конечно, Годфри всегда хотел определить Эрика компаньоном в свою мерзостную фирму», что было не совсем так, но очень к месту.
К пятидесяти годам Эрик начал выказывать нечто похожее на собственное разумение. А именно: бешеные и язвительные нападки на родных сменились холодными, продуманными обличениями. Он доказывал, как дважды два, что они перед ним кругом виноваты – с той самой минуты, как он появился на свет.
– С возрастом Эрик становится прямо-таки копией Годфри, – говорила Чармиан, – хотя Годфри-то, разумеется, этого не замечает.
Эрик больше не называл романы Чармиан паскудным бумагомараньем. Он разбирал их по всем статьям, он осмеивал их неряшливость, он от них камня на камне не оставил. У него были друзья, восхищавшиеся его анализом.
– Ах, он так вдумчиво относится к моим сочинениям, – говорила Чармиан. – Никто еще так о них не писал.
К середине пятидесятых годов здоровье Чармиан сильно пошатнулось. И возрождение интереса к ее романам застало Эрика врасплох, ибо он ненароком упустил из виду переменчивость духа нынешнего времени. Он опросил друзей и был рассержен и озадачен тем, что многие из них поддались ностальгическому обаянию культа Чармиан Пайпер.
Подачки Чармиан, потихоньку от Годфри пересылаемые через миссис Энтони, принимались молча. Вторая его книга втайне пришлась по душе даме Летти. Рецензенты называли ее «реалистичной и беспощадно откровенной», но те внутренние ресурсы, которые помогли бы, ему стать еще реалистичней, беспощадней и откровенней, были втуне растрачены на злобствование против Чармиан. Переиздание ее романов пришибло его, и он обнаружил, что больше не может писать.
Даже газетные сообщения о том, что кто-то донимает Годфри, Чармиан и Летти угрожающими телефонными звонками, его не взбодрили.
Всю войну и в послевоенные годы он жил в основном за счет состоятельных женщин, прежде всего за счет Лизы Брук. Теперь Лиза умерла, а замены ей никак не находилось. У всех было туго с деньгами, и Эрик даже располнел от хлопот и огорчений, что тоже было ни к чему. И чуть ли не в самый трудный момент он получил письмо от Олив: «Твоего отца беззастенчиво шантажирует некая миссис Петтигру, его экономка. Я думаю, он охотно пойдете тобой на мировую, если ты возьмешься как-нибудь все уладить, не вмешивая в дело мать...»
Он первым же поездом поехал в Лондон, приятно возбужденный, и всю дорогу смаковал открывающиеся возможности.
Приехав на Паддингтон вечером, без четверти шесть, он не имел в голове никакого плана действий. Для начала он зашел в бар и как следует выпил. Выйдя оттуда в семь, он заметил телефонную будку. Он позвонил домой поверенному отца, намекнул на важные сведения и был приглашен зайти немедля. Выслушав его, поверенный твердо обещал, что будет тянуть с оформление нового завещания сколько возможно, и дал ему кой-какие дополнительные советы, которым Эрик не внял.
Он отправился к Олив, ткнулся в пустую квартиру и переночевал у неохотно приютивших его знакомых возле Ноттинг-Хиллгейт. Наутро в одиннадцать он позвонил миссис Петтигру и пригласил ее позавтракать с ним в кенсингтонском кафе.
– Я хочу, чтобы вы знали, миссис Петтигру, – сказал он, – что я на вашей стороне. Старика надо проучить. Это вопрос нравственности, и я вполне готов отказаться от всяких денег.