Заброшенные руины монастыря, заросшие крапивой стены с проломами, через которые свободно проходили пасущиеся поблизости коровы, напомнили гравюры Пиранези. Я не знал, что молодой архимандрит Алипий только что принял по благословению Патриарха Алексия I руководство монастырем. Его предшественники, как мне потом рассказывали, в основном увозили из обители то, что им казалось необходимым, а монастырь тем временем ветшал и разрушался. Так получилось, что, бывая по нескольку раз в году в Пскове, я не успевал добраться до Печер: слишком много неотложной работы требовало музейное собрание икон. Снова попал в монастырь лишь в 1965 году и был поражен происшедшими за такой короткий срок кардинальными переменами. Всегда волнуешься, когда у тебя на глазах из-под потемневшей олифы и поздних записей открываются первозданные краски древней иконы. Но она-то лежит на рабочем столе, а каково видеть возрожденным огромный монастырь. Вспомнились впечатления от первого знакомства, пиранезиевские руины — а тут чудо совершеннейшее!
Гордо стояли идеально выложенные, покрытые двухскатными деревянными кровлями стены и галереи; на восстановленных башнях укреплены металлические прапоры, изготовленные в мастерской псковского реставратора и кузнеца Всеволода Смирнова. Я не верил своим глазам: “Сева, как это удалось?” — “Может, тебе скоро доведется познакомиться с игуменом, и ты поймешь, что ему удается все, ибо он настоящий верующий, настоящий художник. Настоящий русский человек, прошедший всю войну от Москвы до Берлина”.
У меня отношение к церковоначалию особо почтительное. Набиваться на знакомство с настоятелем было не в моих правилах, и в тот раз я с отцом Алипием не встретился. А в 1968 году мой коллега, замечательный реставратор Вадим Зборовский, не одну осень работавший со мной в Кижах, собрался в Печерский монастырь показать наместнику найденные на Севере “Царские врата” конца XVI века. “Кстати, отец Алипий просил, чтобы я захватил тебя”, — сказал Вадим. Оказывается, настоятель монастыря хорошо знал о моих выставках древнерусской живописи: у него были собраны изданные мной книги, альбомы и каталоги.
Мы тогда тепло встретились с архимандритом Алипием, и это первое знакомство навсегда врезалось в память. Есть люди, которые производят благоприятное впечатление сиюминутно, сейчас же. От лица монаха струился такой человечный, такой теплый свет. Улыбка — мягкая, добрая, но ни в коем случае не сентиментальная — буквально завораживала. Позже судьба свела меня с митрополитом Волоколамским и Юрьевским Питиримом, и как-то раз, когда мы сидели на заседании президиума Советского фонда культуры, я спросил: “Владыка, вам никто никогда не говорил, на кого вы очень похожи?” Он как будто вовсе не удивился: “На вашего ушедшего из жизни учителя архимандрита Алипия. А вы разницу между нами могли бы отметить?” — “Нет, конечно”. — “У нас глаза разные. У него были добрые, а у меня злые. Потому что он обитал в монастыре, а я все время собачился в миру, вот на таких фондах культуры, в руководство которого мы с вами попали”. Почти десять лет проработал я под постоянным руководством и научениями печерского Батюшки, о котором только что выпустил книгу с названием “Архимандрит Алипий. Человек, художник, воин, игумен”. В этих четырех словах уместилась вся короткая, но необычайно сконцентрированная и насыщенная жизнь настоящего православного подвижника.
Будучи художником по образованию и по натуре, отец Алипий ценил красоту и умел ее создавать. В начале большой монастырской дороги, именуемой “Кровавой” в память об убиении Иваном Грозным настоятеля обители Святого Преподобного Корнилия, над выполненной нами под руководством архимандрита Алипия эмалевой иконой “Богоматерь Одигитрия” “красовался” нелепый жестяной навес, который Батюшку явно раздражал. Не раз он выговаривал за него эконому: “Ириней, сень-то небось из банок консервных, а банки из-под крабов. Уж больно аляповато для наших строгих стен. Что бы здесь поизящнее придумать?” И придумал: вспомнил крытые элегантным лемехом кижские купола и попросил меня доставить в монастырь Бориса Елупова. Я Батюшке неоднократно восторженно рассказывал о работе и жизни в Кижах и о своем восхищении плотниками-умельцами тамошними. Борис тогда был в расцвете творческих сил, да и посмотреть на него доставляло удовольствие. Лишь одно меня смущало, и я о том отцу Алипию поведал — Борис выпивал, а монастырские порядки по этой части строгие. Батюшка успокоил: “Как-нибудь справимся и разберемся. Вези”.
Рассказал я Борису Федоровичу о столь ответственном заказе от бесконечно уважаемого человека и строгого знатока и ценителя художественного творчества. Он согласился, не долго раздумывая, хотя за всю свою жизнь нечасто уезжал из Ерснева, да и не дальше Петрозаводска, Великой Губы или Медвежьегорска. Я сразу же предупредил: “Боря, там пить не дозволят”. А у него ответ точь-в-точь алипиевский: “Ничего, там разберемся. Поеду”. Встретил я его в Москве с петрозаводским утренним поездом, пообедали и попили чаю у меня в мастерской, а после обеда — на самолет и в Псков. К вечеру мастер и заказчик сидели в наместничьем доме и оговаривали детали исполнения деревянного навеса над иконой Богоматери. Сроку себе Борис положил две недели, сказал мне, что я свободен: мол, без сопливых обойдемся.
Дела звали в Ленинград, откуда я звонил Батюшке и каждый раз слышал в трубке восторженные слова: “О, великий человек, большой мастер. Чудотворец. Одно загляденье, а не работа”. По прошествии двух недель звонит мне в гостиничный номер отец Алипий: “Закончил наш чудотворец. Приезжай, станем вместе принимать работу”. Я тут же в машину: не терпелось увидеть, как получилось. Вхожу в Святые ворота и слышу, как знакомый до малейших оттенков голос излагает группе экскурсантов обстоятельства жизни и подвижничества Святого Корнилия. Приблизился к толпе — Борис! Недаром же мы звали его генералом. Изучил за короткое время у монахов историю обители и запросто провел экскурсию. Но, увидев меня, смутился. “Савелка, все тихо, как в танке. Спиртного ни-ни. Жил в келье с монахом-портным, Успенский пост строго соблюдал, разве что пару раз выпил снесенные монастырскими курами яйца. А работой вроде бы отец-батюшка (так он окрестил на свой лад игумена) доволен”.
Леса строительные еще не были разобраны. Борис снимал доски, стоя на стремянке. Отец Алипий с одной стороны зашел, посмотрел, с другой. Поднялся на стремянку, потрогал навес. Мастер острейшим топором в это время на виду у нас затесывал лемешину. “Прекрасно, лучше не бывает”, — шепнул мне заказчик. Потом достает из кармана подрясника красивую книжечку в футлярчике — я по обложке узнал альбом “Кижи” с фотографиями Вадима Гиппенрейтера. Открывает, перелистывает страницы и с лукавинкой такой молвит: “Боря, а небольшую промашечку ты все же дал”. — “Какую, отец-батюшка?” — “Видишь, у тебя там, в Кижах, лемех мелкий, а здесь крупноват получился”. — “Эх, отец-батюшка, две недели я тебя знакомил с нашим ремеслом, а ты все никак! Фотографию с колокольни высокой снимали, вот лемешинки на ней и искажены, кажутся уменьшенными. А в натуре-то я их все одного размера делаю”.
Работой Алипий остался несказанно доволен. Была тройственная договоренность, что заработанные деньги Боря в руки не получает, а я их сразу почтой перевожу Валентине Ивановне в Ерснево. Но у почтового окошка он меня уговорил и 300 рублей из общей суммы все-таки получил. Закончилась эта поблажка плачевно: вступив на родной берег кижский, Борис Федорович тут же направился в бар и полученную на руки часть вознаграждения спустил до копейки. Но больше всего горе-добытчик переживал не из-за денег — горевал, что пили с ним все, а наутро никто в ответ и стакана столь насущного с похмелья пива не налил…
* * *
Александр Викторович Ополовников — один из столпов отечественной архитектурной реставрации. Я счастлив, что наши творческие судьбы пересеклись на берегах Онежского озера, а точнее, Кижской его губы, где первоклассный знаток, строитель, архитектор и художник совершил подлинный подвиг, сохранив для потомков сокровища деревянного зодчества, созданные местными мастерами. Современникам и последующим поколениям реставраторов все время придется использовать богатейший опыт Ополовникова, учиться истинному вдохновению и одержимости подвижника. Борис Елупов и все плотники, которым с юношеских лет выпало почувствовать заботу и пройти уроки “старика”, как они его ласково звали, всегда ставили незаменимого руководителя в пример тем, кто продолжал начатое им дело, и горевали, когда перестал наезжать он в Кижи. Вот лишь одно из свидетельств неподдельного уважения к Ополовникову, записанное старейшим научным сотрудником музея “Кижи” Вижоло Гущиной со слов Бориса Елупова и Константина Клинова.
“С Александром Викторовичем было хорошо работать, но крутой! Помнится, когда только начали обшивать лемехом первую главку над папертью Преображенской церкви, его требовательный голос: “Мужики! Стука не слышу!” Как взлетит с яру на крышу паперти, и если заметит неладное: “Не так! Не так”. Сам мог топором показать. Потом и говорит: “А как же я слезать-то буду?” Требовал делать именно так, как в чертеже, чтобы точно было, как у него намечено, в натуральную величину. Он уж тут над душой стоит. А потом и сам убеждаешься: а и верно, так-то ведь лучше! Хороший был.
…Ополовникова уважали все мужики. В то время больше местных работало. Тогда бригада была в 16 человек. Руководил нами Михаил Кузьмич Мышев. А с 60-х годов стало столько начальников, архитекторов, прорабов, мастеров-то было: со счету собьешься… В Кижах Ополовников появлялся часто. Толковый мужик. Ругался по делу, а иной раз и вскипит. Бумажных людей не любил, не по нему. Теперь больше бумаг, чем работы. Тогда восстанавливали наверняка, мало где переделывали… По 200 пудов леса подымали из воды веревками, бревна сразу корили, чтобы не съел короед. Сухое дерево корить труднее. Затем сушили два года, а не так, чтобы из воды да в стенку…”
Оба плотника были убеждены: “Если бы Александр Викторович в 1949 году не настоял на реставрации, то Кижей не осталось бы… Все объекты будущего музея “Кижи” перевозились, собирались и реставрировались по проектам и под присмотром нашего наставника. Хороший был. Толковый мужик Ополовников”, — еще раз повторили плотники.
Прописная истина о том, что незаменимых людей на земле быть не может, иногда ставится под сомнение и корректируется самой жизнью. Ценило бы петрозаводское начальство Александра Ополовникова побольше, прислушивалось бы к его советам и мудрым решениям, прощало бы некоторые резкие черты неуемного характера, глядишь, и судьба сначала мышевской, а потом елуповской артели сложилась гораздо удачнее, чем это произошло на самом деле. Новая череда начальников и проектировщиков не смогла уберечь и развить традиции редкого плотницкого ремесла, пустив на самотек многие процессы реставрации, которые так бережно пестовал и охранял Ополовников. Повзрослевшие местные умельцы, осиротев без него и почувствовав вольницу, стали постепенно охладевать к порученному делу. Мастерство и умение, конечно, не пропьешь в одночасье. Но, к сожалению, зеленый змий все туже и туже затягивал свои кольца на всех почти артельщиках.
Было больно наблюдать, как один за другим нелепо и трагично уходили из жизни “золотые руки” Заонежья. При одном воспоминании о преждевременных смертях молодых и здоровых хозяев, отцов, мужей и первоклассных мастеров холодеет сердце. Борис Елупов продержался подольше других, хотя страсть к “беленькой” постепенно размыла и этот кремень и лишила драгоценных качеств, отпущенных при рождении. Когда в очередной приезд увидел я его работающим в пожарке, нагулявшим немалые килограммы жира на спячей службе и утратившим стремительную, мощную пластику, понял — кончился “серебряный век” заонежского плотничанья. Ушел на пенсию Федор Елизаров; продолжал до недавнего времени за сотню рублей из своего же материала изготовлять мощные лодки-кижанки Ваня Вересов, спуская в одночасье кропотливым трудом заработанные денежки со случайными собутыльниками. Вспомнились мне начальнички, возившие стаями важных столичных гостей поглазеть на кижские диковинки, а точнее, попариться в банях, протопленных теми же плотниками, полакомиться ухой и редкой рыбкой, мастерами местными отловленной.
Никогда не забуду, как по тревожному сигналу от сторожа Ильинского погоста о разграблении иконостаса тамошнего храма снарядило карельское начальство военный вертолет, дабы мне собрать и перевезти оставшееся богатство в петрозаводский музей. Увязались и бюрократы в деловой рейс; высадились на Кижах, чтобы, пока я на Ильинском работаю, отовариться обильно идущим в сети по весне налимом с жирной печенью. На обратном пути они так спешили домой побаловать близких даровой рыбкой, что забыли заказать в аэропорт машину для перевозки ильинских икон. Хорошо, был я тогда молодым и шустрым. За всесильную бутылку сговорил свободного шофера подвезти иконные доски к музейному хранилищу. Да оно бы и ничего: кто хочет работать, ищет способы, а любящий филонить — причины. Но вот горе — те же насытившиеся налимом начальники отоспались, одумались и на полном серьезе попытали меня: не заскочил ли по пути из аэропорта в гостиницу и не припрятал ли в номере пару-тройку икон для своей коллекции? Им и в голову не приходило, что для себя я произведения искусства никогда не собирал, считая все хранящееся в музеях России, к чему прикоснулась моя рука, личной собственностью.
Искать первопричину морального и физического огнивания плотницкой кижской бригады, да и не только ее, на стороне и сваливать всю вину на конкретных городских начальников мне вовсе не к лицу. Но рыба, как известно, гниет с головы, и не всегда народ заслуживает дрянного правительства. То, что произошло на моих глазах в Заонежье, к общей нашей печали, повторилось на всем советском пространстве России, а апогея достигло на постсоветском, нынешнем грязном рыночном псевдолиберальном поле. Этот период нашей истории провидчески описал Достоевский в картине сна Раскольникова, который видит трихинов, вселившихся в человеческие души.
“Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали себя непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на другого, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе… В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться: остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало…”.
Метафорическое видение литературного гения материализовалось и подтвердилось всеми последующими нашими революциями, террором, гражданскими и мировыми войнами. А для меня особенно мучительно было наблюдать уничтожение самой основы многовековой государственности — русской деревни, ее быта, лада, истребление генофонда крестьянского — атланта, на плечах которого и просуществовала целое тысячелетие многострадальная, но сохранившая православную свою чистоту и духовную мощь Россия.
По первом приезде в Заонежье застал я еще свидетельства уходящей натуры, сохранившейся в характере здешних людей, в укладе повседневной жизни, да и в самой природе, к счастью, мало тронутой тлетворной городской цивилизацией. Но исчезали эти согревающие душу посылы из прошлого буквально на глазах, когда каждое новое возвращение в Ерснево заставляло серьезно задумываться о том, что теперь принято называть техногенной катастрофой и людским геноцидом. Боком вышли местному населению сначала экскурсионный бум, а потом и поставленная на поток туристическая индустрия. Меньше всего думали ответственные за развитие туризма чиновники о кижских памятниках, а скоро совсем забыли об их создателях и ревнителях. Никому и в голову не пришло, располагая опытом заонежских плотников и такого специалиста, как Ополовников, организовать на острове школу, где молодые ребята учились бы редкому ремеслу, чтобы потом продолжать дело ещё уходящих отцов и дедов. “Никому мы с нашими топорами не нужны, Савелка”, — жаловался мне Борис Елупов ещё в начале шестидесятых, когда дело ладилось и памятники были обихожены. “Помяни мое слово, друг неоцененный, отправимся мы на покой, и железками станут нежное дерево лечить, а это верный конец”.
Словно в воду глядел ерсневский плотник и видел наперед огромные металлические конструкции, загнанные нынче в тело Преображенской церкви. Может, кто и бросит в меня камень за эти архаические нотки и несовременные взгляды, а то и обвинит в ретроградстве. Но, поверьте, милые критики, на моих глазах белоснежные суда на подводных крыльях, многопалубные теплоходы, бары, рестораны и все, что принес XX век в Кижи, лишили заповедный остров того подлинно музейного облика, который умудряются сегодня сохранять еще кое-где в России, не говоря уже о бережливом и рачительном к историческому наследию Западе. Когда у кижского причала швартуется сразу десяток туристических посудин и вот-вот по их палубам можно перебираться посуху на материк, о какой экологии, о какой чистой воде или баловавшем раньше рыбном изобилии можно говорить? Крестьяне, выращивавшие хлеб, овощи, державшие лошадей и коров на столетиями культивируемой земле, канули в Лету. Грустно мне видеть заонежских мужиков, продающих туристам копченую рыбешку или собранные их женами и детьми грибы-ягоды. Не казацкое это дело! Разве могут с показной помпой проводимые праздники былой крестьянской жизни с демонстрацией ушедших в прошлое ремесел заменить настоящую жизнь, когда гуляли здесь после выполненных в поле да на покосах работ, по случаю красиво построенного дома или отмечали удачную охоту и богатый рыбный промысел.
У Бориса и Валентины Елуповых семья была немалая даже по крестьянским меркам: трех сыновей и столько же дочерей поставили они на ноги. Мне ребята все близки и дороги, ибо выросли буквально на глазах. Особенно я любил среднего сына, Сашу. Мало сказать любил — восхищался его разносторонними способностями. Сызмальства стал парень рыбачить и охотиться не забавы ради, а встав плечом к плечу с отцом. Любой, самый капризный мотор превращался в его руках в послушную машину. Не было задачи, с которой вихрастый белобрысый Санька не справился бы. Скромность и застенчивость его могли сравниться разве что с девичьим стыдом. В сторону спиртного он и не смотрел, строго выговаривая Борису, когда тот выходил за дозволенные рамки приличия. Но соблазны коварной цивилизации кого хочешь в омут затянут.
Путь от сладенького портвейна и веселящего “шампуня” (шампанского) до делающей иногда человека зверем водки Саша, как человек способный, прошел быстро. Результат — смерть от топора в пьяной разборке в возрасте совсем юношеском. Валентина Ивановна, в любимом сыне души не чаявшая, надорванная домашними работами и постоянной музейной службой, к которой относилась щепетильно и честно, не вынесла страшной трагедии и поспешила в горние селения вслед за родным чадом.
Подоспела к сему времени и пресловутая “катастройка”. Бориса тяжелый инсульт разбил в весеннюю распутицу. Хорошо, что в Ерсневе зимовал Станислав Панкратов, который по рации вызвал медицинский вертолет, доставивший бедолагу в петрозаводскую больницу. Больше ему не суждено было увидеть родную деревню и выхоженные искусными руками кижские сокровища.
Незадолго до своей почти десятилетней домашне-больничной изоляции приехал я с телевизионной группой, делавшей популярную на Первом канале передачу “Служенье муз не терпит суеты”, снимать выпуск “Мои Кижи”. Основным собеседником и соведущим стал Панкратов, с которым мы у часовни в Подъельниках записали эпитафию Борису Елупову и всем, кто подарил нам радость жизни в Заонежье. Возвращаясь из Подъельников, заплыли в деревеньку Ручей, где в полном одиночестве доживала большой и трудный свой век баба Шура. Когда она вспоминала перед камерой обо всех их с недавно умершим стариком детях, поголовно “взятых”, как она сказала, Гитлером, никто из нас не сдерживал слез. Так она и стоит у меня перед глазами — одинокая, забытая всеми хозяйка забытой деревни.
О многом передумалось мне в годы вынужденного затворничества — чаще всего снились Псков, Кижи и родной ерсневский дом. Слышал я, что Стас Панкратов, чтобы прокормить семью, занимается извозом горючего на своем стареньком катере. Позже уже узнал, с каким трудом старший сын Елупова Юрий Борисович вместе с близкими родственниками справлялся с непривычной для профессионального инженера новой ролью деревенского фермера. И сегодня, приезжая в Ерснево, восхищаюсь я трудолюбием и нечеловеческим упорством наследника моего старинного друга, с раннего утра и до поздней ночи обихаживающего немалочисленную скотину, заготавливающего корма и успевающего продавать мясо-молочную снедь.
Ерснево наше теперь разрослось. Дочь Бориса Галина, очень внешне похожая на отца, вместе с детьми хранит прадедовский дом. Сестра ее Наташа с мужем Юрием Завариным построили жилье по соседству. А Юрий Борисович обзавелся большим уютным домом со служебными постройками. Елуповские внуки, пошедшие в малый и средний бизнес, заканчивают в Ерсневе строительство компактной, маломестной гостиницы, рассчитанной на туристов, желающих провести в Заонежье не несколько экскурсионных часов, а остаться на берегу Онего на более длительный срок.
Каждый теперешний приезд в Кижи для меня не только возможность побывать в любимых местах и отдохнуть от городской суеты. Здесь отдаю дань памяти людям, так много значащим в моей жизни. После церковного поминовения идем мы с женой, дочерью и родственниками Бориса Елупова на Кижский погост, к могилам близких. Они все лежат рядом: Борис, Валя, Саша, Владимир Иванович Смирнов, старики Мышевы, а вот теперь и Станислав Панкратов упокоился тут же. Когда сидишь на кладбищенской скамейке, расположенной точно напротив дверей старого елуповского дома, забываешь о километровом проливе, разделяющем погост и Ерснево, и кажется, что хозяева просто сели в лодку и переплыли на остров, чтобы вскоре вернуться обратно. Вечная им память!
* * *
P. S.
“Председателю Правительства Республики Карелия Катанандову С. Л.
Уважаемый Сергей Леонидович!
В деревне Ерснево, расположенной напротив музея-заповедника “Кижи”, сохранился дом семьи крестьян Елуповых, построенный в середине XIX столетия. В этом доме родился и прожил всю свою жизнь замечательный заонежский плотник Борис Федорович Елупов (1924-1989). С юного возраста начал он трудиться в бригаде мастеров, созданной по инициативе известного архитектора-реставратора А. В. Ополовникова, и со временем стал постоянным руководителем плотников, восстанавливающих сокровища Кижского заповедника. Благодаря деятельности Б. Ф. Елупова и его сотоварищей на остров Кижи перевезены многочисленные памятники северного деревянного зодчества, сохранены от разрушения Преображенская и Покровская церкви и другие уникальные постройки “Кижского ожерелья”.
В настоящее время дом Елуповых в Ерсневе принадлежит детям прославленного мастера и нуждается в текущем ремонте. Сохранилось много различных документов, фотографий и чертежей, рассказывающих о реставрационных подвигах бригады Елупова. В ерсневском доме в разные годы гостили и работали видные представители отечественной культуры, известные художники, писатели, спортсмены.
Сейчас, когда почти утрачена память о тех, благодаря кому сохранено историко-культурное наследие Отечества, важно сберечь материальные свидетельства прошлого и сделать их достоянием современников.
Всероссийское Общество охраны памятников предлагает поставить на учет дом крестьян Елуповых и организовать в нем мемориальный музей выдающегося реставратора-плотника Б. Ф. Елупова. Для этого не нужны штатные единицы, ибо в доме постоянно проживает дочь мастера, Галина, которая будет следить за его сохранностью.
С уважением,
Председатель Центрального совета
Общества охраны памятников
Г. И. Маланичева;
Член Президиума
С. В. Ямщиков”.
Письмо наше, встретив, как и положено, немало возражений со стороны бюрократов, свое действие возымело. Руководитель Республики Карелия полностью поддерживает интересное начинание, и станем надеяться, что музею русского плотника Бориса Елупова в Ерсневе суждено быть.
“ЧЕЛОВЕК ДОЛЖЕН БЫТЬ ДОСТОИН СВОИХ УБЕЖДЕНИЙ”
Беседа Александра КАЗИНЦЕВА с доктором исторических наук,
профессором Миколасом БУРОКЯВИЧЮСОМ
Человек, к которому я добирался через три государственные границы, в свое время сделал то, что, строго говоря, должны были сделать три сотни миллионов жителей СССР. Для всех нас Союз был домом. Может быть, не слишком комфортным, но обжитым, а главное — родным. Миллионы жителей этого дома имели некоторые привилегии как члены КПСС — ведущей и направляющей, по тогдашнему определению, силы общества. В момент испытания, на переломе исторической судьбы вся эта человеческая громада, казалось бы, должна была защитить свой дом и свои убеждения. И тогда бы Союз устоял. На деле ответственность и активность продемонстрировали единицы — и Союз рухнул.
То, что не сделали бесчисленные цековцы-обкомовцы-райкомовцы, грозные генералы, всесильные работники “невидимого фронта” (о, эти первыми побежали занимать места в правлениях банков и нефтяных компаний), а также, увы, “инженеры человеческих душ”, сделал этот пожилой человек с мягким прибалтийским акцентом и размеренной речью профессионального лектора. Он и был профессором вуза, доктором исторических наук. Академическим ученым, далеким от политических схваток. Но когда Компартия Литвы начала разваливаться, а ее руководители перебежали на сторону разрушителей Советского Союза, он использовал свой научный авторитет, чтобы собрать верных, и возглавил обновленную КПЛ.
В августе 91-го он до конца оставался на своем посту (его пришлось вывозить на армейском БТРе сквозь толпу разъяренных боевиков). Три года спустя выкраденный литовскими спецслужбами из Минска, он предстал в Вильнюсе перед судом, который и не думал скрывать политической предвзятости. Ему и горстке его товарищей грозил расстрел. Но он не только не согласился публично отречься от дела своей жизни и своих убеждений — уже отбывая 12-летний срок, фактически убийственный для семидесятилетнего человека, он отказался от помилования, предложенного самим президентом Литвы.
Профессор Бурокявичюс совершил самое естественное, но, как показали события на переломе эпох, и самое трудное — остался собой, сохранил верность своим идеалам. И этим поступком спас идею, в преданности которой клялись миллионы. Больше того — спас весь мир идей, идеологию как таковую. Ибо чего бы стоили высокие идеалы, если бы не нашлось подвижников, готовых отстаивать их?
В начале 2006 года Миколас Мартинович Бурокявичюс, отбыв срок и перенеся в тюрьме тяжелейшую операцию на сердце, вышел на свободу. И вот я в его небольшой, скромно обставленной квартире на последнем этаже старого дома в центре Вильнюса.
Миколас БУРОКЯВИЧЮС: Ну что, приехали? Я очень рад встретиться с представителем такого популярного журнала. “Наш современник” мне приносили все эти годы, и я читал его в камере.
Александр КАЗИНЦЕВ: Наш журнал?
М. Б.: Вот поглядите, один из последних номеров.
А. К.: Для нас большая честь иметь такого читателя… Миколас Мартинович, как вы себя чувствуете после операции, сделанной в тюрьме?
М. Б.: Оперировали меня не в тюрьме, там для этого нет условий. Но уже на следующий день перевели в тюремную больницу.
A. K.: Даже нескольких дней не дали восстановиться после операции?
М. Б.: Это показывает, что декларации властей и практика расходятся. Много говорят о гуманизме, а человечности как paз нет. Но я благодарен руководителю тюремной больницы, который отнесся ко мне неказенно и создал хорошие условия для лечения — насколько это возможно в тюрьме.
A. K.: Сколько же лет вы провели в заключении?
М. Б.: Двенадцать лет — без двух дней.
A. K.: В каких условиях вы находились, что из себя представляет тюрьма “демократической Литвы”?
М. Б.: Камера — пять шагов на три. Нас было четверо: профессор Ермалавичюс, один из руководителей Компартии Литвы, профессор Кучеров, Юозас Куолялис, бывший председатель Комитета по радио и телевидению Литовской ССР, и я.
A. K.: Наверное, то была единственная тюрьма в Европе, а может, и в мире, где в одной камере находились три профессора. Своего рода рекорд! Для “просвещенной Европы”, по-моему, постыдный…
М. Б.: В тюрьме я просидел больше семи лет — пока шли допросы и суд. Слушание дела началось в октябре 1996-го, а закончилось в августе 1999-го. Профессор Кучеров до суда не дожил. Он заболел раком и умер. А мы еще подавали апелляцию на несправедливое решение суда. И лишь затем нас перевели в колонию строгого режима.
A. K.: Миколас Мартинович, к счастью, большинство наших читателей смутно представляет, что это такое — колония строгого режима. Поясните, пожалуйста.
М. Б.: Разница в том, что в тюрьме заключенный все время заперт в камере, а в колонии можно передвигаться в пределах определенной территории.
А. К.: А свидания были разрешены? Сколько людей вас посещало? Не создавалось ли такого ощущения, что вместе с вами выступали тысячи, а отбывать срок вам пришлось в одиночестве.
М. Б.: Ко мне приходили жена и дочь. До окончания следствия — а это два с половиной года — другие посещения были запрещены. А затем вопрос в какой-то мере зависел уже от меня. Я не хотел, чтобы людей преследовали из-за того, что они ко мне приходили. Многие изъявляли желание, но я считал, что навлекать на людей опасность негуманно.