Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник 2006 #5
ModernLib.Net / Публицистика / Современник Журнал / Журнал Наш Современник 2006 #5 - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Современник Журнал |
Жанр:
|
Публицистика |
Серия:
|
Журнал Наш Современник
|
-
Читать книгу полностью
(649 Кб)
- Скачать в формате fb2
(272 Кб)
- Скачать в формате doc
(276 Кб)
- Скачать в формате txt
(269 Кб)
- Скачать в формате html
(274 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Русская мысль
Лев ТИХОМИРОВ
Из Дневников 1915-1916 гг.
12 сентября Скончался Петр Николаевич Дурново
1. Царство ему небесное.
Кончина П. Н. Дурново*
ПЕТРОГРАД, 11 сентября. По сообщению В[ечернего] Вр[емени], сегодня в 12 часов дня от паралича сердца у себя на квартире скончался бывший министр внутрен[них] дел, член Государственного совета П. Н. Дурново. Еще утром, проснувшись, покойный почувствовал себя дурно. Немедленно были приглашены врачи. Несколько оправившись, Дурново попросил перенести его в кресле в кабинет. Во время чтения газет с ним произошел припадок, и когда явился проживавший в соседнем доме врач, то Дурново уже был мертв. (Соб. телеф.)
П. Н. Дурново
11 сентября скончался известный государственный деятель Петр Николаевич Дурново. Почивший, происходя из старинной дворянской фамилии, родился в 1845 году и получил первоначальное образование в Морском корпусе. По окончании курса гардемаринов в 1862 году он провел восемь лет в дальних плаваниях по Тихому и Атлантическому океанам, а также в Средиземном море. Молодым лейтенантом покойный с 1870 года поступил в Военно-юридическую академию, причислился к главному военно-морскому судному управлению и вскоре был назначен помощником прокурора Кронштадтского военно-морского суда, но с 1872 года навсегда расстался с военно-морской службой и перешел в Министерство юстиции. Здесь ему пришлось в течение девяти лет (1872-1881 гг.) последовательно занимать должности товарища прокурора Владимирского и Московского окружных судов, прокурора в Рыбинском и Владимирском судах, товарища прокурора Киевской судебной палаты. В это-то время он хорошо ознакомился с русскою провинциальною жизнью и приобрел большой практический опыт. С 1881 года П. Н. перенес свою служебную деятельность в Министерство внутренних дел, где сначала занял место управляющего судебным отделом Департамента государственной полиции и скоро сделался известным тогдашнему министру гр. Д. А. Толстому, который назначил его на должность вице-директора, а с 1884 г. — директором того же департамента. На этом посту покойный деятельно принялся за лучшее устройство полиции по образцу западноевропейских государств и в то же время привлекался к работе в разнообразных комиссиях законодательного характера. После же смерти гр. Толстого (1889 г.) он явился одним из ближайших сотрудников нового министра внутренних дел — И. Н. Дурново и продолжал свою службу до 1893 года, когда был назначен сенатором, присутствующим в пятом и первом департаментах. Но через семь лет ему пришлось снова вернуться в Министерство внутренних дел: с 1900 г. он занял место товарища министра, причем с 1903 г. в его непосредственном ведении находились почта и телеграф, а с ноября 1905 г. ему был поручен портфель министра внутренних дел. Тогда-то на его долю выпала ответственная и тяжелая задача подавления смуты, охватившей всю Россию, но покойный, не смущаясь, заявил себя деятелем твердой воли и необычайной энергии: он принял решительные меры для водворения спокойствия, нарушенного так называемым “освободительным движением”, а затем, перед собранием первой Государственной Думы в 1906 году, вместе с кабинетом гр. Витте оставил этот боевой пост и был назначен членом Государственного совета, где до кончины, в течение почти десяти лет, принимал живое участие в деятельности этого высшего учреждения России. М. Б.
Эти вырезки взяты из Моск[овских] Вед[омостей]. “Русское Слово” настолько партийно оподлилось, что в огромной статье обливает труп только что скончавшегося всяческими помоями, вынося все, что только можно найти предосудительного в жизни этого врага революции, и без сомнения даже сочиняя (насчет какой-то поставки овса из своего имения). Разумеется, не упускает из виду и известной истории с бразильским посланником, упуская только один эпизод из нее: что Дурново лично исколотил этого посланника из-за этой прелестницы, которую “Русское Слово” называет балериной Евреиновой. Не знаю, балерина она или нет, и как ее фамилия. Я слыхал, что это была жена какого-то частного пристава (что, конечно, не мешает быть ей и балериной)… Я не знал личной жизни покойного, но виделся с ним много раз, много говорил с ним, и — много ему обязан. Именно он выручил меня из нелепой административной ссылки в Новороссийск, в которой я прямо чахнул, нажил там начало болезни, меня изнурявшей много лет, и был поставлен в тяжкую необходимость объедать со всей семьей свою мать… Не говорю уже о том, что не мог почти заниматься публицистикой. После бесчисленных оскорблений, нанесенных мне болваном екатеринодарским приставом, я не выдержал и обратился к П. Н. Дурново с письмом, прося избавить меня от этого бессмысленного тяжкого положения. И он чутко отозвался и быстро снял с меня надзор, так что я стал свободен ехать куда угодно. С тех пор я ежедневно не упускал молиться о нем, и могу сказать, что не было дня, когда бы я его не помянул в молитве. Пошли ему Господь Царство небесное, оставляя все его прегрешения, вольные и невольные! Этот добрый и также умный поступок, спасший меня от 3
1/
2лет мучительного подрыва сил (1
1/
2года из назначенных мне 5 лет я все-таки отбыл), тем лучше рисует гуманность П. Н. Дурново, что я в это время был с ним едва знаком. А познакомился я с ним на чисто официальной почве: я должен был явиться к нему по амнистировании меня из-за границы, ибо амнистия была не полная, а с отдачей под гласный надзор полиции на пять лет. Дурново же был только что назначен директором Деп[артамента] полиции, на место В. К. Плеве
2. Следовательно, я должен был явиться к Дурново и получить от него дальнейшее направление моих судеб. А так как я в это же время должен был хлопотать о признании законным моего брака (совершенного мною под фальшивым паспортом), то нужно было испросить разрешения на некоторую отсрочку моей высылки, а также испросить из Департамента полиции свидетельство, что венчавшийся был именно я, ибо полиция агентурными путями скоро узнала это, так что мне пришлось скоро после свадьбы снова менять один фальшивый паспорт на другой… Вот я и должен был явиться к этому грозному директору полиции. На мое счастье меня захотел видеть сам Министр (Д. А. Толстой)
3, и проговорив со мной очень долго, вынес от меня самые лучшие впечатления, нашел, что я умен, талантлив и, очевидно, бесповоротно осудил революцию, по тщательному изучению общественных наук, и по глубокому убеждению перешел на путь мирного развития. Все это он сказал Дурново, а Дурново передал мне, сказавши, что я имел у графа “огромный успех”. Потом мне пришлось ходить также к Победоносцеву, а от него к протоиерею Желобовскому
4, протопресвитеру армии и флота, ибо брак имел место в военной гвардейской церкви. Потом опять от них приходилось идти к Дурново, ибо идея полицейского удостоверения моей тождественности с венчавшимся под фальшивым паспортом изошла от духовного ведомства. Таким образом, по этой куче дел мне пришлось несколько раз быть у Дурново, тем более что на мои вопросы и просьбы он мне не мог давать ответов без справок, так что приходилось испрашивать новые аудиенции. Вероятно, он не прочь был и лично присмотреться ко мне, ибо в “консервативных” слоях Петербурга многие были уверены, что я фальшивлю и что меня нужно не амнистировать, а скорее повесить, и во всяком случае нельзя мне доверять. Эти консервативные деревянные башки и были причиною того, что меня все-таки отдали под гласный надзор. Все это были какие-то близкие к государю лица, имен которых граф Толстой мне не сказал, ну а расспрашивать Дурново или Победоносцева, конечно, я не мог и подумать. Дурново, человек замечательно умный и проницательный (равных ему я в этом отношении не видал в жизни), конечно, скоро убедился в моей полной искренности, так что стал обращаться со мной чуть не по-дружески. На меня произвело превосходное впечатление то, что он даже не пытался о чем-нибудь “допрашивать” меня, что-нибудь выпытывать о революционерах. Один только был случай, уже чуть не на последнем свидании. “Вы видите, — сказал он, — как мы себя держали корректно в отношении Вас, веря Вам, забывая прошлое, я ни одного факта из революционных дел не спрашивал, не старался выпытать… Но вот еще маленький пустяк. Это дело не пользы, п. ч. все эти лица давно поарестованы и дела их покончены. Но это дело самолюбия. Мы не могли разобрать одного шифра. Дело небывалое, обидно. И что это за шифр такой неразрешаемый? Вы бы могли это сказать, потому что никого этим не выдадите”. Тяжкая была для меня эта минута. Полиция была действительно рыцарски щепетильна, безусловно благородна. И в то же время я ее обременял просьбами об услугах мне. Однако я — благодарю Господа, — помявшись в тяжелом молчании, сказал… “Ваше превосходительство, позвольте мне остаться честным человеком!” Его всего передернуло, но он сдержал себя и сухо и торопливо сказал: “Ах, пожалуйста, как хотите, оставим это”… Так вот при каком поверхностном знакомстве я решился обратиться к нему с просьбой избавить меня от ограничений гласного надзора, назначенного по высочайшему повелению, а следовательно, не так легко отменяемого. Конечно, я хлопотал и у других, как у А. А. Лужева (?), О. А. Новиковой и у Победоносцева. Нужно сказать, что сам граф Толстой мне сказал: “Ну, Вы так долго не останетесь под надзором”… Но, к огорчению для меня, граф очень скоро умер, не успев исполнить этого своего обещания. После этого я видел Дурново в 1893 г., в момент его “падения”, то есть назначения в Сенат, из-за истории бразильского посланника. История, как мне тогда рассказывали, была такова. У Дурново была любовница, Евреинова или какая другая балерина, или жена Трепова
5, не знаю в точности. Она завела шуры-муры с бразильским посланником. Дурново, желая их выследить, пустил в ход своих шпионов, выследил, накрыл бразильца у этой дамы и исколотил его… Бразилец пожаловался государю Александру III, уж, вероятно, не за то, что его Дурново исколотил, и не за соперничество у общей любовницы, а, вероятно, за слежение. Было ли нарушение тайны дипломатической переписки или нет — все равно было легко на это сослаться, хотя, конечно, интересовали не тайны бразильской дипломатии, а тайны ее любовных похождений. Однако мне передавали, что государь император узнал всю историю именно такой, какова она была. А он этих безобразий не любил и моментально сместил Дурново — отправил его в “склад” в Сенат. Хотя я должен сказать, что личной жизни Дурново непосредственно не знал, однако, конечно, кое-что со стороны видел, а еще больше слыхал. Он, конечно, препровождал жизнь далеко не добродетельную. Организм ему был дан могучий. Небольшого роста, коренастый, П. Н. Дурново дышал нервной силой и энергией. Физическую крепость он сохранил до поздней старости. Развивать нервную энергию мог в громадных размерах и, говорят, был страшен в порывах своих. Натуру он имел властную. Полагаю, что у него должны были быть пылкие страсти. Он мог быть добр и даже старался быть добр, например, к политическим преступникам, уже пойманным и обезвреженным. Он легко давал льготы ссыльным, и с этой стороны его многие хвалили и благодарили. Но когда нужно было сломать человека, он не останавливался перед этим. Это была натура бойца. Между тем, думаю, что не погрешу против памяти покойного, сказавши, что в это старое время он не имел никаких великих целей жизни. Потом он переменился, но в том времени, конечно, не был религиозным. Он был очень либеральных взглядов. Едва ли он тогда сколько-нибудь понимал монархию. Но он служил монархам, был директором полиции (и превосходным) и всегда деяния либералов пресекал. Он, как натура, м. б., полубезразличная, но глубоко государственная, был человеком порядка, и это, конечно, было его, м. б., единственное глубокое убеждение. Ничего идеалистического у него, мне кажется, не было. И так — будучи гениальных способностей, огромной силы, неподражаемой трудоспособности и почти чудесной проницательности, — он большую часть жизни провел, не совершивши ничего сколько-нибудь достойного его удивительных дарований. Это возможно себе объяснить только отсутствием каких-либо великих целей. В первое мое знакомство Дурново был приятелем князя Владимира Петровича Мещерского
6, у которого, полагаю, были убеждения, в круг которых входила и религия. Но все-таки это был человек крайне грязный — все говорили, что он педераст. Его называли продажным. Конечно, враги на всех клевещут. Но Победоносцев служил тому же делу консерватизма, а относился к кн. Мещерскому с величайшим отвращением и меня предупреждал настойчиво быть от него подальше. Между тем Дурново навязывал мне знакомство с Мещерским, и я не мог в своем положении отказать Дурново и посетил Мещерского. Мещерский старался меня завербовать в свой “Гражданин”
7и сначала обращался со мной очень дружелюбно, а потом, когда я со всякими экивоками, уклонился, весьма на меня рассердился. Но все это отклоняет меня от П. H. Дурново.[…] …Прошло после 1893 г. много лет, и я не видал Дурново. Даже о нем мало и говорили, когда он был в своем Сенате. Потом начались ускоренные земством революционные штурмы, и мало-помалу Влад[имир] Андр[еевич] Грингмут
8, который держал себя монархистом а outrance*, растерял все связи с Петербургом. Одни из его приятелей были выброшены за борт, другие умерли […], сам государь был недоволен им за отчаянную агитацию, за осаждение его правыми депутациями, делавшими почти скандалы на высочайших приемах… С Витте Грингмут был в яростной ссоре, даже с Треповым разошелся… Дошло до того, что ему некуда было в Петербурге носа показать, негде было осведомиться. А в то же время он говорил нам, что он почти банкрот в денежном смысле, так что даже нам всем сократил жалование. Уж не знаю, что правда в этом его банкротстве, причиною которого называли неудачные хозяйственные операции брата его, Дмитрия Грингмута. Я не очень верил этим рассказам… Однако, во всяком случае, начисто отказавшись от какого-либо участия в “Монархической партии”, образованной Грингмутом (мне противно было участвовать в явно дутом политиканском шарлатанстве**), я помогал ему добросовестно во всем другом, что не касалось его партии. Так как он своим “черносотенством” оттолкнул от себя все более развитое общество и подорвал все связи с Петербургом, то я предложил ему, что поеду в СПБ и посмотрю, нельзя ли ему восстановить какие-нибудь знакомства. Между прочим, он был совершенно чужд П. Н. Дурново, который в это время начинал выплывать из своего сенатского “небытия”. Без справки с моим Дневником не могу вспомнить, когда это было. Дурново был уже тов[арищем] мин[истра] внутр[енних] дел. Будучи во вражде с кн. Мещерским, Грингмут, хотя лично не ссорился с Дурново, но никогда не знался и имел все основания думать, что Дурново его просто не примет. Я взял деликатное поручение попытаться сблизить его с Дурново. И вот снова пришлось повидаться с П. Н. Дурново. Тут опять пришлось о многом говорить, и Дурново явился передо мной в новом свете. Это уже не был поверхностный “человек порядка”. Страшные развивающиеся события, грозившие разрушить не только монархию, но и Россию, как будто пробудили в нем дремавшего русского человека. Он уже не был ни весел, ни разговорчив, ни остроумен, а серьезен и вдумчив. Он увидел не простой “порядок”, а основы русского бытия и почувствовал их родными себе. Я видел ту же могучую волю и энергию; он был полон сил; но это был государственный русский человек, проникавший в самую глубину нашего отчаянного положения. Он был проникнут стремлением восстановить власть во всем ее могучем величии. К непосредственной моей задаче — связать его с Грингмутом — он отнесся очень просто и сочувственно. Ни одной искры о каких-нибудь неудовольствиях прошлого не блеснуло в нем. Он увидел в Грингмуте только человека своего дела, дела восстановления власти, и охотно пригласил его к себе. Каково было их знакомство, что Грингмут получил от него, делали ли они что-нибудь вместе — ничего этого я уже не знаю. В партийные дела Грингмута я не входил, и он уже мне о них не рассказывал. Моя миссия ограничилась доставлением Грингмуту этого pied-a-terre* в правительственных сферах. Затем мне пришлось снова повидать Дурново во время выборов в I Государственную Думу. В это время Дурново был в апогее своей славы: он усмирил революцию, как тогда выражались. Его энергичные действия, его успех восхвалялись всеми сторонниками самодержавия. Дурново впервые за свою жизнь совершил крупное дело, которого до него никто не мог совершить. Но он, хотя довольный собой, едва ли считал свою миссию законченной. Он, полагаю, считал необходимым совершенно упразднить Государственную Думу или, во всяком случае, радикально (в консервативном смысле) переделать ее. Но, с своей обычной практичностью, терпел факт, которого нельзя уничтожить. […] После этого я виделся с Дурново еще раза три во время моей службы у Столыпина и во время редакторства Московских Ведомостей. Тут уже у меня никаких дел не было, а ходил к нему просто для беседы. Будучи ему обязан, я считал недостойным не зайти к нему, попав на службу к Столыпину, тем более что в это время Дурново уже был выброшен из власти и оставался только членом Государственного совета. Впрочем, он тут стал выдвигаться в “лидеры” и продолжал оставаться надеждою консервативной партии. Я не был ни консерватором, ни радикалом. Я очень любил и высоко уважал Столыпина, и по типу своему он мне виделся именно таким госуд[арственным] человеком, какой нужен. Это был человек идейный, человек, думавший об общественном благе. Все остальное — он сам, его карьера, царь, народное представительство, — все у него подчинялось высшему критериуму — благо России. Но он многого не знал, и особенно много сравнительно с величием своих целей. Поэтому я не могу считаться “столыпинцем”, ибо я постоянно не соглашался с ним и старался его переспорить, переубедить. Однако это был мой человек, никого другого я не видел, и в этом смысле я был “столыпинцем”. У меня было два любимца: Столыпин и кн. Ширинский, два непримиримых врага, два единственных абсолютно честных и преданных только делу человека. Я мечтал их примирить и привести к союзу. Что касается Дурново, то, конечно, это был уже совсем “не мой” человек. Я уважал его громадные способности и его преданность делу, ибо в это время он служил делу. Он стал истинно государственным человеком. Но то, чему он служил, было, по-моему, лишь частично верным, а в других частях уже совершенно неверным. Его идея состояла в великой государственной власти, проникнутой высоким государственным разумом. Этому-то разуму он и служил больше всего. Не знаю, был ли он в принципе против народного представительства. Думаю, что он бы признал умное народное представительство более или менее аристократизированное. Но наличное представительство Госуд[арственной] Думы он презирал и, пожалуй, ненавидел, как голос Ничтожества, искажавшего смысл государства и закона. Он считал ее язвой России и находил необходимым ее уничтожить. Отсюда его нелюбовь к Столыпину, к которому он относился с пренебрежением. “Это не государственный человек, — сказал он мне. — Человек, который не воспользовался безобразиями I Думы для того, чтобы совершенно упразднить это учреждение, не имеет государственного разума”. Очень трудно провести сравнение между Дурново и Столыпиным. Собственно, как ум, как умственный аппарат Дурново был несомненно выше. В этом отношении ему помогала безусловная самоуверенность, безапелляционная уверенность, что он все понимает, все знает и что то, что он думает, есть бесспорная истина. Столыпин — тоже умный, но неизмеримо более искренний, честный, дорожащий более всего общественным благом, — наоборот, часто колебался, допускал охотно, что другие знают или понимают какое-нибудь дело лучше, чем он. Поэтому он и расспрашивал, и спорил, и колебался, и терял время. Только вполне убедившись, он проявлял громадную энергию, пожалуй, не меньше Дурново, ломил, как бешеный бык, напролом. Бывало, говоришь что-нибудь Дурново… Не успеешь сказать первых основ своей мысли, как Дурново, сначала молчавший и внимательно слушавший, через 3-4 минуты прерывает: “Значит — Ваша мысль такая”, и он образно, в ярких словах формулирует совершенно верно то, чего я еще не успел сказать. Понимает необычайно проницательно, с двух слов. Затем столь же быстро следовал его приговор: “Нет, из этого ничего не выйдет” или “Да, это совершенно верно”!.. И если — “ничего не выйдет”, то разговору конец: не станет спорить, не будет ничего доказывать, не будет слушать возражений. Если же “совершенно верно”, то, значит, нужно сейчас же приводить в исполнение, не теряя слов, не теряя времени. Потому-то у него, как все говорили, все дела решались моментально и все делалось необычайно быстро. Не то у Столыпина. Бывало, делаешь доклад или высказываешь соображения, приведешь массу данных. Он слушает, спрашивает и делает очень умные возражения. В ответ на них исчерпываешь до самого дна все доводы и фразы, какие только у тебя были. Он как будто склоняется на твою сторону. Потом оказывается, однако, что он спрашивал еще других, значит, проверял тебя и сам думал, а в результате иногда месяца через два ничего не сделано, и снова приходится начинать доказывать сначала. Впрочем, иногда, оказывается, кое-какие части доклада приняты во внимание где-нибудь в законопроекте. […]
5 октября Москва, конечно, полна толками об отставке А. Д. Самарина
9. Эта отставка, понятно, эксплуатируется всеми антиправительственными элементами, о чем многие крайне сокрушаются, готовы даже упрекать Самарина. Но он, во-первых, употребляет теперь все усилия, чтобы воздержать московское дворянство (единственно, где он имеет влияние) от всяких демонстраций за него, во-вторых, он не ушел, а уволен без всякого прошения. Самый случай этот раскрывается так (из безусловно достоверных источников). Св. Синод постановил уволить епископа Варнаву
10на покой за самовольное прославление святителя Иоанна Тобольского. Об этом Варнава не спрашивал Синод, а, отправляя государю императору разные благопожелания на войне, присовокупил, что и государь не должен забыть святителя Иоанна, ожидающего прославления. Государь ответил Варнаве телеграммой, в которой сказал, что величание петь над мощами святителя можно, а с прославлением следует подождать. На основании этого Варнава и произвел нечто вроде прославления, где пели величание, и даже пели молебен святому Иоанну. По поводу последнего Варнава объяснил Синоду, что молебен у мощей святителя Иоанна Тобольского пели не ему, а св. Иоанну Златоусту, икона которого висит около мощей… Когда Синод вызвал Варнаву для объяснений по поводу этого самоволия — понятно, в присутствии обер-прокурора, — то Варнава между прочим заявил, что действовал не самовольно, а по разрешению государя императора, который суть глава Церкви. При этом он предъявил митрополиту Владимиру
11телеграмму государя, но митрополит отстранил телеграмму рукой с каким-то резким выражением и начал разъяснять Варнаве превратность его понятий о том, что царь есть глава Церкви. Решение Синода свелось к удалению Варнавы на покой. Варнава (рассказывают) тотчас же отправился к государыне Александре Федоровне и пожаловался ей, что с ним дурно обращались в Синоде, заставили его стоять (его, говорят, действительно лишь после допроса пригласили сесть), тогда как светский чин (обер-прокурор) сидел, и что когда он, Варнава, предъявил телеграмму государя императора, то митрополит Владимир оттолкнул ее рукой со словами: “Оставьте, пожалуйста, в покое эту дурацкую телеграмму”; а око государя обер-прокурор Самарин, быв при этом, ничем не протестовал против такого оскорбления величества. Государыня (рассказывают) крайне разгневалась и сказала, что она никогда не могла выносить митрополита Владимира; что касается Самарина, то она его всегда считала глубоким иезуитом, так что его присутствие делало для нее крайне тяжелыми сношения с московским дворянством. Засим государыня обо всем немедленно сообщила государю с выражением своего мнения о возмутительности всего дела об увольнении еп. Варнавы на покой. Все это рассказывают, и, конечно, нужно взять во внимание трудность знать кому-нибудь конфиденциальную беседу государыни с Варнавой и затем — с государем императором. Конечно, есть придворные чины, которые все это могут знать в точности, но кому они говорили? В какой степени точности эти конфиденциальные беседы перешли в публику? Все это мне неизвестно. Но дальше начинается уже точный рассказ, а именно: Когда Самарин отправился с докладом к государю, то был принят в высшей степени любезно. Государь сказал в заключение, чтобы Самарин оставил ему принесенные документы, которые он просмотрит лично. Затем Самарин ушел — без малейших подозрений о каком-либо неудовольствии государя, а через 10 минут получил от Горемыкина уведомление, по высочайшему повелению, что государь не нуждается более в услугах Самарина и увольняет его от должности обер-прокурора. Прошения об отставке ему не было предложено подать, и — два дня назад — “ни о каком прошении об отставке не могло быть и речи”, как мне передавали. Таким образом, увольнение от должности было самое резкое: Самарин прогнан. Для полной оценки происшествия нужно было бы знать с точностью, какие именно слова произнес митрополит Владимир при отстранении телеграммы, поданной Варнавой. Было ли в них что-либо оскорбительное для государя или еп. Варнава оклеветал митрополита и Самарина? Мне, хорошо знающему митрополита Владимира, очень трудно допустить, чтобы он назвал телеграмму, исходящую от государя, столь оскорбительным эпитетом. Но, говорят, Государю могло показаться недопустимым уже и отрицание его качества главы Русской Церкви, и наименование “превратными” мыслей о том, что глава Русской Церкви есть именно он, русский император. Говорят, что при дворе вполне господствует протестантское учение о главенстве императора в Церкви. Говорят, будто ее императорское высочество Ольга Николаевна именно высказывала своему законоучителю, что глава Церкви — ее отец, и законоучителю пришлось разъяснять великой княжне, что это учение неправославно. Как бы то ни было, ходят слухи, что не только Самарин уволен, но что будет целое передвижение высшей иерархии: Владимира в Киев, Флавиана в Москву, Макария
12в Петербург. Дальнейшие слухи гласят, что будто впоследствии прочат Варнаву в петроградские митрополиты и что Григорий Распутин уже развелся с женой, чтобы принять монашество и получить дальнейшую иерархическую карьеру. Легко понять, как подрывают все эти события и слухи авторитет государя императора. Как всегда, враги царя пользуются всем для подрыва его. Так, рассказывают, будто бы принятие государем верховного командования и удаление вел. кн. Николая Николаевича было понято в Англии и Франции как признак того, что государь хочет иметь свободные руки для заключения сепаратного мира. В силу этого будто бы правительства Англии и Франции конфиденциально осведомили государя, что в случае заключения им сепаратного мира Япония немедленно нападет на Россию (ныне беззащитную на Дальнем Востоке), а личные капиталы государя, хранящиеся в Англии, будут конфискованы. […] Словом, кредит государю подрывается страшно. А он — поддерживая этих Распутиных и Варнав — отталкивает от себя даже и дворянство и духовенство. Не знаю, чем кончится война, но после нее революция кажется совершенно неизбежной. Дело идет быстрыми шагами к тому, что преданными династии останутся только лично заинтересованные люди, но эти продажные лица, конечно, сделаются первыми изменниками в случае наступления грозного часа. Что такое Варнава? Сидоров, раз его видевший, вынес впечатление, что он, хотя невоспитан, но умен. То же самое сказал мне Кологривов, который с ним знаком. Да, вероятно, без ума нельзя бы было так завоевать общественное положение. Он друг и единомышленник Григория Распутина, и им выведен в люди. О нем рассказывают, с нравственной стороны, вещи похуже распутинских. Говорят, что он педераст. Востоков
13рассказывал, со слов каких-то коломенских жителей, что у него в монастыре (в Коломне) был мальчик-служка, который служил его страсти, а потом таинственно погиб, именно был найден в мельничном омуте. Молва считала это убийством. Об этом производилось судебное следствие, которое будто бы бросало подозрение на Варнаву (тогда настоятеля монастыря), но было прекращено по приказанию свыше. Что здесь правда — не знаю. Но в той же Коломне есть восторженные почитатели Варнавы. Родом он огородник в Каргополе, и, по рассказам, был тогда еще известным развратником. Потом пошел в монахи и с помощью Распутина достиг высшего положения. Пользуется, как говорят, благоволением императрицы. Кологривов не рассказывает подробности, но хорошо знает григорианско-дворцовые отношения. У него какая-то племянница — фрейлина и “распутинка”, друг Вырубовой. Кологривов, не говоря ничего фактического, только вздыхает, что там идет тяжкая драма, и порицает тех, которые не жалеют растравлять раны государя. Это конечно, и мне самому страшно жалко государя. Но жалко и Россию, и Церковь, которые страдают от этой драмы. Да страшно мне и будущее за самого же государя. Никто не подготовляет царствующей династии таких бедствий, как этот трижды проклятый Распутин. Но есть на свете какой-то рок, какие-то судьбы, которые свершаются неотвратимо. Впрочем, конечно, только будущее покажет, куда ведут эти судьбы, эти суды Божий, и благом или гибелью они разрешаются. […]
2 декабря Был у Гр[игория] Александр[овича] Рачинского
14. Он имеет большие знакомства с евреями и вообще занимается еврейством. Поэтому мне хотелось проверить свои взгляды и узнать у него что-либо новое. Но — разговор и характеристики его очень интересны, а нового ничего. Никакое глубокое сближение с ними, очевидно, невозможно. […]
14 дек[абря] Был у Васнецова. Видел новую картину, эскиз, очень большой, — поражение Михаилом Архангелом дракона, сбросившего с неба третью часть звезд. Очень сильная картина. Хороши обе рати — небесная и адская. Хорош и город, видный под этой борьбой, очевидно без малейшего внимания к ней, даже без подозрения о ней
15.
18 дек[абря] […] Эти дни я сильно, и, м.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|