Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной

ModernLib.Net / Любовь и эротика / Соева Вика / Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной - Чтение (стр. 8)
Автор: Соева Вика
Жанр: Любовь и эротика

 

 


      — Ты знаешь… — начинает Барбудос.
      Сейчас последует очередное предложение, вертится вялая, но самолюбивая мыслишка. Вот возьму и соглашусь… Зашью целку, надену кольцо, и будем трахаться, как крысы, обсуждая проблемы философии и физики. Любовь… Разве это любовь, когда воссоединяются мужчина и женщина при полном социальном одобрении и освящении столь банального деяния? Продление рода — да. Укрепление социума — да. Удовлетворение физиологических потребностей — да. Но где здесь любовь?! То самое страстное чувство, что должно все сметать на своем пути, разрушать все преграды, преодолевать, выходить за границы обыденного человека?! Ну, нет! Любовь может быть только запретной, извращенной, бросающей вызов окружающим, погружая любовников в пучину отчуждения, страха, презрения…
      Что такое гомосексуализм и лесбиянство как не попытка испытать настояющую Любовь?! Но, к сожалению, современное общество окончательно оскотинилось. Его уже не пробрать однополой любовью. Оно согласно подается, как жировая складка, в которую ткнули пальцем, узаконивает браки мужчин с мужчинами, женщин с женщинами, убивая и саму любовь… Любовь должна возвышать, то есть преодолевать человека в человеке.
      — Вика…
      Оттопыриваю пальчик под воображаемое колечко. Насмотрелась голивудщины, блядь:
      — Вика, я хочу в туалет…
      Сползаю на простыню, утыкаюсь в подушку. Одиноко. Никогда одиночество не переживается столь остро, кроме как в сообществе нескольких миллионов сперматозоидов во влагалище.

36. Fuckультатив

      Чудится, что снится сон. Ночь. Странный свет проникает сквозь тюль. Тихо. Покойно. Как бывает только во сне. Комната, где никого больше нет, но в квартире есть кто-то еще. Откидываю одеяло, ступаю босыми ногами по деревянному полу, подхожу к окну. Город. Улица. Идет снег. Медленно опускаются крупные снежинки. Деревья, фонари, ограды, редкий трамвайчик — все в плотной пушистой шубе. Там — холодно. Здесь — тепло. Но самое удивительное — небо. Черное, бездонное небо, занавешанное плотной звездной занавесью. Удивительно — откуда снег? Где тучи? Словно сами звезды срываются с небес сверкающим водопадом, закручиваются в спирали раскаленных хороводов, чтобы затем, остывая в ледяном дыхании зимы, превратиться в разноцветные комья снега, окончательно пасть с небес на землю…
      Чужой город, чужая квартира, чужое тело. Лишь собственная душа, откочевавшая в страну чересчур сладких грез и переживаний, которым нет места в суетливом мире раз и навсегда прочерченных силовых линий судьбы. Почему порой сны оказываются столь… столь… столь яркими, что пробуждение равносильно первородному грехопадению и изгнанию из райских кущ? Почему хочется вцепиться в смятую простыню и завыть от тоски, пока блестящая амальгама чуда не потускнеет, не окислиться в агрессивной среде так называемой реальной жизни?
      Наверное потому, что там нет судьбы, нет магнитных полюсов социального человека, того самого двуного и бесперого, что не слишком уж и отличается от диогеновой ощипанной курицы, чья душа оказывается запертой в бесконечном коловращении, как заперты пресловутые частицы в намагниченной трубе синхрофазатрона, сталкиваясь и превращаясь, рассыпаясь и собираясь, но оставаясь все теми же элементарными частичками божественной души, которым никогда не откроется истинная правда тех последних кирпичиков, из которых они собраны.
      — Замерзнешь, — говорит тот, кто допущен в таинство творения новой жизни, но предпочел не философский камень алхимии, а лишь жалкий эрзац кратковременного вожделения. Обкраденный, обманутый, тысячекратно убитый, считающий, что у него случился секс, соитие, yeblya, любовь, а не ложь, предательство и смерть. — Тебе надо поспать…
      — Никогда не сплю… В том смысле, в котором могут говорить лишь невинные дети. Спать… Почему спать — это еще и переспать с кем-то? Как много слов теряют свою истинную форму, точно осколок зеркала троллей попал не в глаз, а застрял в горле. Видишь правду, а изрекаешь только ложь…
      Держу из последних сил ускользающее мгновение — освещенную, заснеженную падающими звездами улицу, но чужие руки ложаться на грудь, безжалостно выдергивают в мир вечной промозглости и стояка, что упирается в промежность.
      — Хочешь на виду у всех?
      — Нечего стоять голышом перед окном.
      — Тогда перестань быть нежным. Хочу грубого анального секса…
      — Зачем?
      — Ты же считаешь подругу blyad'yu. blyad' любит хардкорный секс. Даже нет, не секс, что за американщина! Делать маздан, вот…
      — Я не считаю тебя…
      — Блядью.
      — Я не считаю, что ты делаешь что-то плохое.
      — Потому, что это делается сегодня с тобой. Препо-ДАВАТЕЛЬНИЦА соблазнила собственного студентика. Так романтично! И жили они долго, и кончали в один момент… Ну так что? Продолжим наш fuck-ультатив? Хочешь, возбужу орально?
      Как предсказуем человек! Все его помысля сосредоточены в головке полового члена, даже если он — женщина. Ха. Жизнь или сосет, или кусает. Отсюда две основные реакции — засунуть глубже или высунуть вообще. И что тогда стукнуло не надеть трусики? Или их забыли на месте краткого полового контакта с кем-то из коллег по работе?
      — Я сам хочу…
      — Желаешь полизать женские гениталии? Бедненький… Так удобно?
      — Угу.
      — Что ж. Так действительно лучше, верблюженок… Верблюжонок тянется к лону, что породило его, испуганный бескрайней пустыней мира, лижет его, в надежде вновь растворить врата, исторгнувшие жалкое тельце на раскаленный песок… Помнишь, как сказано в «Заратустре»? Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд, и, наконец, ребенком становится лев.
      Отталкиваю жалкое создание, бью наотмашь, затем ногой — по слюнявым губам, по щекам, чтобы в кровь, в кровь, в кровь!
      — Что… зачем… стой…
      Размазывает сопли, юшку, кровоточит, как баба при месячных, мямлит, пытается утереться.
      — Щенок! Подонок! Ничтожество! Чмо! — удачно заезжаю пяткой в зубы и опрокидываю его на пол. — Шакал! Собака! Козел! Еще! Еще!
      Безумный взгляд. Коровьи глаза, полные прозрачного ужаса, набухающего крупными слезами. Обида. Вот засранец! Усаживаюсь на тощую птичью грудь. Сердце трепещится. Дрожь. Пот. Вцепляюсь ногтями в щеки и с наслаждением процарапываю в розовой глине кривые меты. Визг. Писк. Сжимаю кулак, примериваюсь и влепляю в правый глаз. Дерганье, нечленораздельный вой. Наклоняюсь, поцелуй, расслабляющий, успокаивающий, чтобы затем прикусить верхнюю губу, оттянуть, отпустить, наблюдая, как она набухает, затекает кровью, сочится сквозь прокусы мелкими алыми бисеринками.
      — А вот это тебе еще больше понравится, — похлопываю по распухшим щекам. Подбираю ноги, присаживаюсь на корточки и изливаюсь, журчу, умываю. Цепляется за колени, оборачиваюсь и вижу, как член содрогается, выбрасывая одну за другой белесые порции семени. Молния сладострастия пробивает сверху до низу, обрушивается на темя, сбивает с ног. Падаю, ворочаюсь слепой пиявкой в лужах спермы, мочи, слюны и пота.
      — АААААА!!! — надоедливый, жуткий вой обезумевшего животного. Чувствую его приближение, но бессильна, опустошена, разорвана, как тряпичная кукла. Трясущиеся пальцы ощупывают спину, затылок, спускаются к ягодицам. Тело наваливается, взгромождается — мокрое, отвратно пахнущее, тестообразное, точно распухшая амеба. — АХ! АХ! АХ!
      Движение, пока только между ног, в промежности, по скользкой, все еще раскрытой раковинке — мягкость, набирающая силу, деревенеющая, измождающая нежданной пыткой пробуждающееся тело. Пальцы проникают в сфинктер, раскрывают, растягивают, забираются вглубь… Больно! Как же больно!!! Но лишь мгновение, крошечное мгновение, вслед за которым тонкие разведчики покидают облюбованный плацдарм, открывая дорогу сладкому тарану… Брутальный секс. Животный трах. Извращенная yeblya. Yebut в жопу. Разламывают, кусаются, щиплются, царапают. Входят на полную, стонут и выбрасывают. Собирают волосы на затылке, оттягивают и с наслаждением припечатывают к полу. Рот заполняется кровью.
      — Сука! Какая же ты сука!
      Поднимаются для последнего аккорда — ответная милость золотого дождя, горячих струй на исцарапанной спине.
      — Сколько философы размышляли о Я, но оно всегда ускользало от них, исчезало в трансцедентальных далях, маячило вдалеке неясной фатой-морганой… Интуиция. Последовательность. Интуиция может быть только интуицией тела — единственной реальностью души, парящей в немыслимых эмпиреях. Но ничто так не пугает ученый мир, как подобное и, в общем-то, банальнейшее соображение. Стоит лишь признать, что вся глубина их мысли измеряется длиной их члена, трудностями дефекации, проблемами мочеиспускания, несварением желудка, головной болью, чтобы разрешить проблему собственного Я, которое есть телесность и ничего, кроме телесности. Но кто любит простые ответы? Кто потерпит, что некто наберется смелости и пошлет на huj две тысячи лет пустопорожнего переливания истины в ложь и лжи в истину?! Если быть последовательным… Самым величайшим философом в своей последовательности был Филипп Майнлендер. Ему хватило смелости на то, на что Ницше решился лишь в Турине…
      — Кто такой этот Майнлендер?
      — Гений. Титан. Апостол. Величайшая интеллектуальная бездарность… И это — комплимент.
      — Расскажи.
      — Лучше всего — чужими словами. Цитирую: 1 апреля 1876 года некто Филипп Майнлендер, никому не известный молодой человек 34 лет, получил из берлинской типографии Грибена только что отпечатанные авторские экземпляры своей почти шестисотстраничной книги «Философия искупления». Некоторые из них он оставил в комнате, другие снес на чердак. Вернувшись, он соорудил из книг подест, взобрался на него, ухватился за заранее укрепленную петлю и просунул в нее шею. Оставалось поработать ногами, что он и сделал, упершись в книги одной ногой и резко оттолкнув свободной свежие, пахнущие еще типографской краской экземпляры… Странно, да? Почему заигрывание со смертью и клоунские призывы к самоубийству философов вознаграждается Нобелевской премией, а тоже самое реальное самоубийство — лишь забвением, в лучшем случае историческим анекдотом?
      — Ты о Камю?
      — Неважно…
      — Прости меня…
      — Будь последовательным! Не извиняйся за изнасилование, не сожалей об убийстве, не раскаивайся за предательство. Иначе… Иначе станешь философом… Одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
      — Страшно…
      — Думать — всегда страшно. Это самая жуткая вещь, на которую только способен человек. То, что он затем творит — лишь бледная копия разверстой в нем бездны.
      — Кто так сказал? Ницше?
      — Иди в pizdu.
      — Прогоняешь?
      — Дурачок… Наоборот, приглашаю.

37. Утро понедельника

      Утро. Морось. Дождь по крышам стучит ободряющим стаккато. Чищу зубы, разглядываюсь в зеркале — добропорядочный синий чулок в ночнушке до пят, растрепанные волосы. Конец выходным, начало трудовых блудней. Выползает уставшая бледная вошь на рабочую, блядь, панель… Кто любит понедельники? Никто. Несчастный день, неотличимый от других ничем, кроме крошечной пометки в календаре. И этого достаточно, чтобы привести в движение миллиарды людей! Auszeichnung. Отмеченность. Кто сказал, что идеи движут массами? Не нужно идей, достаточно обычного календаря.
      Одеваюсь, крашусь, брожу с кружкой по комнате. Разглядываю шкафы — сытые, невозмутимые, высокомерные от проглоченной мудрости. Спотыкаюсь о разбросанные книги, до которых пока не дошли руки, ну и голова, конечно. Скоро весь пол загромоздят, но убирать нельзя, нельзя отдавать их этим деревянным желудкам. Вон, щерятся зияющими проемами в золотистых рядах, пускают пыльные слюнки, разглядывая близкую добычу. Хрен вам! Знаю ваши повадки — стоит лишь расслабиться, составить валяющиеся фолианты на полки и считай сгинут без следа, даже не вспомнишь, что когда-то хотела что-то там прочитать…
      Сажусь на пол, беру первое попавшееся. Ага. Замечательно. Опять немцы. Die Geburt der Tragodie. Как говаривал Готфрид Бенн, философия — чисто немецкое изобретение. Поэтому первым немцем был Гераклит, вторым — Платон, и оба — гегельянцы. Что такого в немецком языке, отчего любой акт подлинной мысли почти автоматически облекается в акт философствования? А во что облекается акт мысли в русском языке? В религиозный экстаз? Языки аналитические, языки флексивные. А как насчет японской философии? Китайской? Границы мира — они же границы языка.
      Интересно, если думать по-немецки, то имеешь ли шанс выдумать хоть что-то на уровне Nietzsche? Или дело не в выразительных методах, а гораздо глубже? Как мысль воплощается в слове? Как слово воплощается в бытие? Возьмите любую мантическую систему, чтобы убедиться в онтологичности языка! Каббала. Руны. Таро. Осколки, остатки чего-то невообразимо древнего, давно канувшие в Лету технологии, который использовались для… для чего?
      Звонок. Blyat\!
      — Да? — сухо и ядовито.
      — Привет!
      — Иди на huj! — сужаю границы собственного языка, избавляясь от дозы метафизической интоксикации. Мат — хорошее противоядие.
      — Это я.
      — Ну?
      — Лежу вот… — голосок жалобный, напрашивается на снисхождение.
      — …
      — Зайдешь? — Танька вздыхает.
      Напрягаюсь — сейчас последует очередная история о жутких несчастьях. Будет жаловаться на столовку, где ей дали несвежие пельмени, которые теперь лежат в желудки, тесно прижавшись друг к дружке. Или на каблук, который защемило в какой-то дыре, так что его пришлось выковыривать оттуда отбойным молотком. Сотни случайностей, свершающиеся лишь для того, чтобы в понедельник утром звонить подруге и нудно жаловаться на мир.
      — Хочешь совет? — предлагаю.
      — Ну?
      — Скажи громко, ясно и с расстановкой: «А пошло оно все в pizdu!»
      Шоковое молчание.
      — Я… я не могу… я не одна, — сексуальный шепоток.
      Вот это да!
      — А какой у него член? — интересуюсь.
      — Что?!
      — Болт, абдулла, гордеич, huj, в конце концов! — перевожу. — Одичала в своем бабьем королевстве? Забыла чем мужики pizdu таранят?
      — Какие мужики?! — Танька в ступоре.
      — Ты же сказала, что не одна?
      — Дура! — яростно шепчет. — Тут мама белье гладит!
      Тьфу! Клиника!
      — Тем более скажи, — настаиваю. — Повторяй за мной… А… пошло… оно… все…
      Гудки. Вот так. Возвращаю трубку на место. Жду. Она позвонит.
      — Жизнь — это страдание, — мрачно заявляет Танька, спустя десять секунд.
      Молчу.
      — Сладострастие есть грех.
      Молчу.
      — Не следует рожать детей, — настаивает Танька.
      Продолжаю молчать.
      — К чему вообще рожать? Плодить нищету?
      — Ты что — беременна? — не выдерживаю экзистенциального напора Лучшей Подруги, Которой Не Повезло Жить С Матерью В Одной Очень Маленькой Квартире.
      — От кого? — горестно вопрошает Танька. — У нас здесь такие антисептические условия, что ни один самый завалящий сперматозоид не выживает.
      Что-то она разговорилась. Наверное, мама пошла на кухню. Или в туалет. Впрочем, ходит ли ее мать в туалет? Вспоминаю брезгливо поджатые губы… Поеживаюсь. Задумываю месть.
      — Если бы ты больше верила в жизнь, ты бы меньше отдавалась мгновению, — изрекаю. — Чтобы ждать, в тебе нет содержания — даже чтобы лениться.
      — Это ты так сказала? — уточняет Лярва.
      — Заратустра.
      — Иди в жопу.
      Провидческое пожелание. Тьма египетская — липкая, клейкая, вместе с каплями дождя проникающая под веки, при каждом помаргивании размазываясь по окружающему миру неряшливыми мазками. Грязно матерясь, настраиваюсь на деловой тон. Больше никаких мочеиспусканий на улице! Приличной девушке, работнику наркомпроса, многообещающему философу и честной давалке не пристало вести себя подобно… подобно… самому распоследнему бомжу — решаю.
      Странная тишина. Шорох дождя, листьев и машин. Пустынный дворик. Умиротворение, более свойственное какому-нибудь Лувену, чем мегалитичным джунглям — пристанищу феллахов. Теряю на мгновение ориентир. Держусь за лямки рюкзачка, притоптываю ботиночками. Магнитная стрелка в голове совершает неуверенные обороты, не в состоянии настроиться на подходящую версию окружающей реальности. Ни единой подсказки. Полное выпадение. Хочу сделать шаг и не могу… Чересчур все хорошо. Календарь дал сбой — утро понедельника?
      Но тут где-то со звоном распахивается окно:
      — Минька, yeb твою мать, ты совсем ohuyel?! Zayebal уже своим закаливанием!
      Облегченно вздыхаю. Это — не Лувен, yeb вашу мать. Будем любить мир лишь как средство к новым войнам, будем бороться, а не работать!
      Двигаюсь дальше к остановке — эпицентру местных приколов и развлечений. Капли оседают на плащике, затекают в рукава, залетают в капюшон. Стараюсь ни о чем не думать. Дождливое утро понедельника — зона, свободная от интеллектуальной активности. Мощная волна воскресенья подобно Амазонке выносит пресные воды расслабленности, лени, сонливости далеко-далеко в штормовые воды рабочей недели. Зачерпываешь из-за борта, подносись к губам, потрескавшимся из-за жуткого сушняка, глотаешь и — о пресвятая матерь ваша! — тепловатая жидкость, пахнущая сумрачной пьяной сельвой, орошает гортань…
      Трезвею от накатившего воображения, осматриваюсь. Хмурый народ на остановке, освещенный тусклым светом единственного фонаря, жмется друг к дружке под стеклянным навесом. Вокруг закрытого ларька циркулирует запойная жертва воскрестного кораблекрушения. Табличка «Учет» — жестокий приговор страдальцу. В соседнем киоске журнально-газетной продукции теплится огонек. Шикарный жирный кот сидит в оконце, разглядывая носимые ветерком жухлые листья. Встреча неизбежна.
      Влезать в тепло толпы не хочется — последствия перетраха. Стою в одиночестве, мерзну, разглядываю с сочувствием алконавта.
      — Замуровали, демоны, — бормочет жертва похмельного синдрома, отчаянно надеясь обнаружить в бронированном ларьке хоть малейшую щель, откуда можно получить вожделенное лекарство.
      Народ развлекается.
      Робинзон, наконец, отступает, с тоской оглядывается и, шатаясь под ударами стихии, движется прямиком к киоску. Все затаивают дыхание. Цирк под дождем. Бедняга упирается в витрину. Чувствуются могучие, но безнадежные усилия сфокусировать зрение на ворохе ярко раскрашенного дерьма. В этой стадии на что не смотри, все равно увидишь только бутылку.
      Робинзан наклоняется к окошку, кот поднимает голову. Историческая встреча двух миров. Пушистое животное мявкает. Робинзон отшатывается и лишь чудом удерживается на ногах. Растерянно оглядывается. Толпа хихикает.
      Александр Селкирк, бесстрашный морской волк вино-водочных океанов, опирается взглядом на стоящую в стороне хрупкую фигурку, замирает, выправляет крен и бывалой морской походкой двигается к вашей покорной слуге. Ну-ну…
      Щурится, переминается с ноги на ногу. Деньги будет просить, думаю, и уже готова расплатиться за представление. Но утро понедельника богато на сюрпризы. Робинзон выдает:
      — Девушка… девушка, вы опохмелиться на хотите?

38. Плазменный кристалл

      Угрюмая толчея — иллюзия общности. Эгрегор смотрит на тебя! И не надо никакого Большого Брата. Что там рассказывал Барбудос о плазменных кристаллах? Упорядочение частичек в раскаленной плазме? Что же нужно, чтобы упорядочить души в здешнем раскаленном мире?! Какой же ад нужно вскрыть в душах, дабы каждое утро подавляющее большинство так называемых добропорядочных граждан с добровольной ненавистью вставали к станку, усаживались на жесткие стулья, точили, считали, обсчитывали… Чем невыносимее реальность, чем выше градус общественной нетерпимости, раздражительности, злобы, тем глубже бездна, в которую нужно пасть, дабы иметь хоть какие-то силы исполнять скверно написанную партитуру в общей массе человеческого оркестра.
      Если не бежать, остановиться в бесконечном потоке, который низвергается в чрево мегаполиса, сжаться, замереть, то сможешь наяву ощутить приближение железной пяты безымянного, неотвратимого, смертельного. Нас подгоняет вперед не желание поспеть за карьерой, деньгами, молодостью. Всех нас подгоняет страх. Настоящее — вот что такое подлинный ужас. Ничто столь не пугает человека, как нескончаемое мгновение, из вспышек которых и сложена жизнь. Вспышка, взрыв, сияние — краткий миг, освещающий действительных хозяев мироздания — злобных чудовищ, для кого мы лишь корм…
      — Чересчур мрачно, не находишь? — влажные накрашенные губы почти касаются уха. Хочется отпрянуть, скрыться от гнилостного дыхания, но стальные клещи впиваются в локоть. — Посмотри на них: они еще трудятся, ибо труд развлечение, но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их! — широкий жест, сдергивающий дремотную пелену. — У инх есть свое удовольствие для дня и свое удовольствие для ночи; но здоровье — выше всего.
      — Сгинь, чревовещатель…
      Длинный язык скользит по шее, вбирая проступившие капельки пота. Пальцы впиваются в грудь.
      — Давненько не занимались ЭТИМ в подземке. Не находишь? — переходит на шепот, словно кто-либо может подслушать безумный фантом, гипостазированную структуру безумного сознания. — Взгляни на них… Взгляни внимательнее… Что еще может расшевелить их кукольные тела, крепко привязанные к нитям… даже не судьбы, не провидения, ибо чересчур лестно для них стать оружием безжалостного рока… к нитям убогого бога, пускающего слюни ублюдка, жертвы кровосмесительной связи…
      Стертые лица, постепенно утопающие во мраке тоннеля, тускнеющий свет, шелест и покашливания. Лишь светящаяся маска скомороха, рыжие патлы, мешковатый комбинезон, наполненный скрипящими мослами — подделка, выдумка, обретшая власть над творцом.
      Пальцы цепляются за ключицы, вскрикиваю от невыносимой боли и падаю на колени. Что-то шепчет динамик, объявляя очередную станцию. Стук колес, вой моторов. Глаза закрыты, губы сжаты — не хочу, не буду унижаться…
      — Кто говорит об унижении?! Это — учеба, изучение настоящего, знакомство с у-божеством. Вот он, взгляни, — мускулист, напряжен и прекрасен в своем гидравлическом совершенстве, — губы гладят горячий глянец.
      Упрямо мотаю головой, понимая, что сопротивляться бессмысленно.
      — Думаешь, это я — Я — тебя хочу?! Я тебя имел столько раз, что перед у-божеством ты уже давно моя жена… ха-ха-ха! Разве ты не помнишь, сучка? У тебя еще течка не началась, а кобель уже нашелся. Что ты там пищала? Брыкалась? Но ведь глотала, глотала, глотала…
      Когти вцепляются в щеки, раскрываюсь и впускаю, принимаю, глажу. Больше ничего не имеет значение, когда имеют среди неподвижных манекенов, равнодушных харь, проникают все глубже и глубже, язык, гортань — глубокий заглот клокочущей плазмы, и вот они — две крошечные пылинки, слипшиеся в объятиях взаимного притяжения, диполь, исторгающий силовые линии вожделения и возбуждения.
      Вскрики, стоны наполняют тесную матку мчащегося вагона. Все потаенное хотение выплескивается под умелыми движениями скомороха, дергающего голым задом, размахивающего руками с привязанными к пальцам сотнями ленточек.
      Молодые и красивые — первые жертвы. За ними — молодые и симпатичные, затем — молодые и некрасивые, немолодые, но красивые, немолодые, но симпотичные, и уж потом лишь — все остальные — трепещущие, оргазмирующие, кто-то — в первый раз, кто-то — в последний, но на всех хватит запаса похоти.
      Задранные ноги, голые ягодицы, летящие трусики, трусы и трусища — свежевание сексуальной добычи, доверчиво идущей в руки, впрыгивающей на колени счастливцев, трущейся обнаженной плотью по брюкам и стонущей, стонущей, стонущей…
      Чувствую приближение взрыва. Извержения. Интоксикации от поглощения чужеродного белка. Пытаюсь отстраниться, избавиться, бьюсь, задыхаясь, но железные клешни не упускают добычи.
      — Это очень важный момент, — протекают, эякулируют слова в помрачившееся сознание. — Когда начинаешь задыхаться, гортань рефлекторно сжимается. Особый ритм, очень тонкое ощущение для истинных ценителей минета. Взгляни на грубых животных, пропихивающих свои члены в рот на все готовых самок. Вот что означает «в рот тебя yebat\»! Грязное ругательство, примитивное сосание! Посмотри, посмотри на юную парочку — ты думаешь, они вообще что-то понимают в сексе только потому, что трахаются с двенадцати лет?! Что насмотрелись порнухи?! Они как животные — для них совокупление лишь следование инстинкту размножения, но не стремление получить высшее наслаждение… Но ведь мы с тобой знаем, что это такое, столь величайший дар, полученный нами, — готовность совокупляться всегда и везде… всегда и везде… всегда и везде…
      Задыхаюсь и глотаю. Даже нет, не глотаю, просто впускаю в себя, как вагина впускает в себя извергающуюся сперму. Нежданный оргазм перемалывает в стальных зубьях раскоряченное тело. Чьи-то ноги со спущенными колготками и трусиками с бесстыдно выставленной напоказ прокладкой. Тошнит, хочется выплюнуть, избавиться от ощущения вязкости в горле. Не люблю икру, она по вкусу напоминает сперму. Не люблю сперму, по вкусу напоминающую икру. Замкнутый круг.
      Торможение. Неразборчивое объявление остановки. Прижимаю к губам платочек и проталкиваюсь сквозь оцепеневшую толпу. Идти неприятно — подмокла. Многоголосый гул сменяется изумленными вскриками, визгом и смехом. Бордель на колесах. Но сил остановиться и посмотреть на очередную скоморошечью развлекуху нет. Бреду и опускаюсь на скамью. Пафосная лепнина, золото, канделябры, мозаика. Андеграунд имперского барокко. Что ж, yebat'sya в метро весьма забавно.

39. Философский призыв

      На кафедре народ тоскует под взорами запыленных классиков. Резные шкафы, под завязку набитые томами, от одного вида которых начинается нервная зевота. Овальный стол, за которым восседает Смольняк-Питерский в окружении подающих надежды и совсем безнадежных учеников. Седая шевелюра, проникновенный голос, увесистый перстень на мясистом пальце. Леночка сгорбилась над кроссвордом, покусывает карандаш. Стряхиваюсь, расшаркиваюсь, раскланиваюсь, подсаживаюсь.
      — Вика, — глаза у лаборанточки полубезумны. — Вика, тут такое дело…
      Достаю сигаретку, прикуриваю. Смольняк-Питерский осуждающе выглядывает из под бровей. А пошел ты на huj, думаю и приветливо улыбаюсь. Интересно, а что подумал наш корифей? «Ohuyela»? Хотя… знает ли он подобные слова? Настроение ни к черту.
      — Что за дело, — интересуюсь.
      Как-то так у нас заведено, что на должность лаборанток принимаются наиболее глупые создания. Так сказать, постоянная должность кафедральной дурочки. Впрочем, что еще требовать от бытовой техники за сто тугриков в месяц?
      — Тут в кроссворде… — Леночка тычет пальчиком. Переполненность полупереваренными мужскими гормонами впервые заставляет обратить на ее физические параметры — щедрые сиськи, украшенность до белизны, но отсутствие макияжа. Кто сказал убогому дитя, что мужики тащатся от грудастых блондинок? — Так неприлично… — интимный шепоток.
      Затягиваюсь поглубже, пододвигаюсь поплотнее. Перед лекцией желается неприличного. Наклоняюсь к клеточкам, ощущая плечом теплую, молочную грудь.
      — Вот, смотри… Я почти все разгадала, Вадим Викторович помог… — щеки предательски розовеют. Штатный Yеbar\ порезвился. — Но у него занятия… да я постеснялась спросить… Ну, напишут же такое…
      Интересно, каково это — лапать ее за вымя? Неожиданно возбуждаюсь. Vyyebannaya в рот, стремительно розовею. Прикусываю сигаретку, ручка шаловливо проскальзывает под кофточку.
      — И что же там пишут? — продвигаюсь по складкам лакомой плоти. Леночка вздрагивает, но продолжает мямлить:
      — Вот… вот… — карандаш тычет в словцо, тело как-то очень ловко перетекает, открывая полный доступ. Однако. А молочница-то опытна в застольных утехах!
      Дальше должен быть лифчик. Должен. Но его нет. Дойки свешиваются тяжелым, упругим грузом. А что, есть некая приятность в ощупывании вторичных признаков матери-природы. Интересно, а что ощущает мужик, ощупывая чужой член? Нормально ориентированный, гетеросексуальный? Любопытство? Чувство глубокого отвращения? Зависти? Или мы сами что-то не замечаем в нас? Что банальнее собственного пола? Наверное, только дети со столь невинным жаром способны исследовать собственные тела, но взрослые, прискученные и пресыщенные, вполне равнодушны к личной телесности.
      Леночка краснеет. Румянец захватывает щеки, а дальше пожар охватывает уши, шею, проникает за вырез блузки. Что она такое? Из той породы устриц, чья скорлупа выглядит ничтожной и слишком уж скорлупой, за которой не угадывается скрытые доброта и сила, и самые драгоценные лакомства не находят лакомок?
      Почему же так? Что ищут руки там такого, чего лишено тело, которому они принадлежат? Почему дух не воспаряет в эмпиреи в мрачной торжественности мумифицированной мудрости, запечатленной и запечатанной на страницах фолиантов, своим суровым видом отпугивающих самою жизнь. Да и имеют ли они какое-то отношение к жизни?! А что есть жизнь? Вот это податливое, мягкое, прижимающееся тело, на все согласное, лишь бы вновь и вновь испытывать приторную боль желания, бьющегося о границы приличия, долга, воспитания… Заниматься петтингом в храме науки? Мастурбировать на виду у Гегеля? Тискать грудь лаборантки под приглушенное рокотание благородного Смольняка-Питерского?
      Возбуждаюсь. Сжимаю ноги. Черт побери длинные юбки, колготки и осень!
      — Так что за слово? — от прилива чувств неожиданно говорю громко. Слабое эхо прокатывается под высоким сводом, где с каждым разом все больше сгущается сумрак убывающего дня.
      И на пороге столь необычного кончалова прорезается барион благородного Смольняка-Питерского:
      — Вы, уажаемые коллеги, пока еще не представляете себе, что такое мысль! Многие люди думают, что они мыслят, но они просто не знают, что такое мысль. Если бы они познали, что это такое, они бы оставили все земные наслаждения. Нет ничего более острого, яркого, светлого, прекрасного, чем мысль! Наркотический опыт, эротический опыт, какие-то ещё формы — они блекнут по сравнению с таинством рождения и созревания мысли! Нет ничего более интенсивного, детективного, напряжённого, рискованного, потрясающего, чем процесс мышления. Но большинство людей даже не представляют себе, что это такое.
      — Я… сейчас… кончу… — произносит Леночка одними губами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18