Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной

ModernLib.Net / Любовь и эротика / Соева Вика / Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной - Чтение (стр. 3)
Автор: Соева Вика
Жанр: Любовь и эротика

 

 


      — Что с тобой?
      — Обкурилась.
      — Ладно, прекращайте дискуссию! Не видите, даме плохо!
      — Она не дама, она — ка фэ эн. Ей уже не может быть плохо.
      Пальцы сжимают холодное стекло, губы чувствуют воду. Застоявшаяся жижа пыльных графинов, пропитанная, пронизанная мириадами умопомрачающих слов.
      — У нас сейчас семинар. Пойдешь? Придут физики.
      — Хочу лириков, — упрямствую.
      — Да ладно тебе, половина этих физиков — тайные лирики.
      — Зачем?
      — В порядке интеллектуального обмена. Вот ты знаешь, например, куб Зельмана?
      — Ты еще о пропагаторе спроси…
      Комната набита светом из окон и людьми. Люди сидят на стульчиках. Бритые и бородачи. Барбудос. Будущие Фидели грядущих научных революций, чья неизбежная участь — погибнуть в собственной полноте на почете, славе и учениках, свернувшись до седовласых патриархов школ, монографий и кафедр.
      Кривлю губки, ножка на ножке, пальчики на локоточках. Звякает, шуршит, откашливается:
      — Рад открыть новый цикл семинаров, который мы проводим совместно и с глубоким почтением… Междисциплинарность — сущностная черта нашего времени пост и постмодерна… Физика и философа объединяет то, что они не способны работать в столь почитаемом ныне жанре апологетики наличного, всей той привходящей массы наличных обстоятельств…
      Дискуссия идет по заведенному руслу.
      — …Поэтому я не знаю, что философия может дать науке. Общие фразы, которые не формализуются ни в какую более или менее внятную теорию? Смутные указания на то, куда нужно двигаться, а куда не нужно? Скорее уж физика дает больше философии, поставляя с завидной регулярностью весьма эффективные продукты для умозрительных спекуляций и медитаций… Мы, ученые… — бородач с гордостью оглядывает поверженное стадо нахлебников от метафизики. Такому — копье с каменным наконечником, мамонта и шкуру на торс, а не синхрофазотрон и не камеру Вильсона.
      Отряхиваюсь, тяну ладошку. Лица вытягиваются. Облака на небе, как на заставке девяносто восьмого Окна.
      — Мы, ученые, — передразниваю. — Извините за резкие слова, но наука сейчас напоминает недалекую, эмансипированную бабенку, окончательно развращенную расшифровкой генома человека, триумфом искусственного осеменения и высокотемпературной сверхпроводимостью. Философия для нее — страшный сон, грех юности, который она безуспешно старается забыть. Специалист и поденщик инстинктивно обороняется от всяких синтетических задач и способностей. Прилежный работник чувствует себя обиженным и униженным, почуяв запах роскоши в душевном мире философа. Утилитарист и позитивист, страдающий дальтонизмом, вообще не видит в философии ничего, кроме ряда «опровергнутых» систем… Чаще всего за таким пренебрежением к философии скрывается дурное влияние какого-нибудь философа, которого вы, в общем-то, не признаете, но подчиняетесь его презрительным оценкам других философов.
      — Девушка, вы не правы! — кричит Барбудос.
      — Это — вообще не ко мне, — отвечаю.
      Те, кто в курсе, — ржут. Остальные — в тяжких раздумьях. Председательствующий укоряющее стучит по чайнику, укоризненно разыскивает в плотных рядах физиков-лириков достойного многоборца.
      Все остальное — театр кабуки, интерес исключительно для посвященных.

17. Смерть

      Тягостный диалог:
      — Как дела у Старика?
      — Никак, — дым омывает колени.
      — Плохо? — порция дежурного сочувствия.
      Хочется уныло согласиться и послать вопрошающего. А еще — удринчиться в бэксайд. Прямо на рабочем месте. Или заняться бесчеремухой с Алдан-Хуяком. На том же самом месте.
      — Никак, — упрямо воспроизводится во второй раз.
      — Надо бы его навестить…
      — Будет сделано, — киваю. Пробирает дрожь. Старик давно умер, но тело его живет, цепляется за то, что лишь по чудовищному недоразумению именуется жизнью такой же чудовищной болью и наркотой. Снилось ли Старику в страшном сне, что он станет конченным наркоманом?! — Будет сделано…
      Кому такое нахер надо? Ему? Семье? Коллегам? Превращать каждого, кто был ему близок, что-то вроде в члена почетного караула на посту номер один у гниющего интеллекта? За что такая кончина?
      А как будет подыхать вот это тело? Уж во всяком случае, не в окружении семьи и детей (дай бог!). Дети вообще нужны лишь для одного — придать черты милосердия безжалостному процессу разложения. Тело изрыгает пищу, мочится в постель, тяжело дышит. Агонизирует. Тело укладывается в гроб и закапывается. Но даже оттуда, из-под земли, оно продолжает оставаться связанным тысячами нитями с живыми.
      Никаких кладбищ. Крематорий, пепел по ветру. Только так. Исчезнуть так же, как и жить — без следа, без смысла.
      Но Старику подобное не грозит. Родственнички потирают потные ручонки и готовят роскошный мемориал. Шуршат рукописями и тщательно отбирают комиссию по наследию, куда глубокоуважаемой бледи путь заказан. Король умер, да здравствует король! Непруха.
      — Сегодня же схожу, — говорю в пустоту, откуда тут же выплывает скоморошечье рыло. Со сладостным удовольствием прижигаю выпученный глаз сигаретой.
      — Здорово вы нас, — объявляется глас сверху. Барбудос. Фидель грядущей мировоззренческой революции. Глаза веселые, стальные и сальные.
      — Это Ницше, — открываю секрет Полишинеля. — Планируемые цветы — на его могилу.
      — А нам — по банке кофе.
      — Почему бы и нет, — блеет скромная овечка философского загона, почуяв близкую потерю невинности. С Дунькой Кулаковой такой красавец определенно не живет.
      — Где? Когда? — физикалистский подход к съему. Объект предполагаемой пенетрации должен зафиксироваться в пространственно-временном континууме с максимальной точностью.
      — Не сейчас, — капризничаю.
      — Могу помочь, подвезти…
      — Очень любезно… — строю гойду. Бородач определенно скрытый педофил.
      Так и знала бубль, что ждет ее замызганная блядовозка с какой-то могучей европейской помойки. Талант не пропьешь. И не proyebyesh\.
      Барбудос искоса поглядывает на подругу. Взыскует признаки восторга и грудей. Но подруга — не блондинка. Ладно, назвался груздем, yebi мозги поганкам.
      — Хорошая машина, — одобряю сквозь зубы. Дневная пробка тискает в нервных объятиях. Новорожденным тараканом пробираемся через заслоны сверкающих мастодонтов и прочих рептилий.
      — Людно тут у вас, — сипит бородач. — Хорошее местечко отхватили.
      Да, хорошее. Трахались до позеленения с эпохой, выслуживались. Вот и выслужились.
      — Кому как… — разговор требует вежливой поддержки, феллации.
      Социальный инстинкт взаимного притяжения двух тел с разноименными зарядами позволяет скоротать время пути в чем-то пустейшем, но приятном. Барбудос — хохмач. Трепло и бабник. Шовинист.
      — Я тебе точно говорю, — рука уже покоится на Овечкиной коленке, благо торчим на светофоре. — Насмотрелся этих цивилизованных баб и могу квалифицированно сказать, что хуже стерв не сыскать. Они же совершенно размножаться не хотят. Для них мужики — грязные животные! От сисек нашей женщины веет теплом и уютом, а от их сисек — Силиконовой долиной.
      Вздыхаю. Размножаться тоже не слишком тянет, да и с сиськами не густо, но Барбудос продолжает настойчиво теребить коленку.
      — Да, да, ужасно. А где гастербайстерствовали? В каких очагах обитания Золотого миллиарда? — светофор зеленеет, машины рвутся вперед, рука физика — вверх по бедру. Коробка передач — автоматическая.
      — Везде, — кривится. — Утечкой мозгов переболел по полной программе. Но выздоровел. Жена вот только там осталась. Сама понимаешь, размеренная жизнь какого-нибудь захолустного ПТУ на западном взморье… Милые соседи. Ароматизированный воздух. Затягивает.
      Ага. Брошенный. То-то с бородой…
      — Только не думай, что она меня бросила. Я ее бросил.
      В голосе — привкус полузабытой трагедии.
      — Сюда, — указую пальчиком.
      Бородач присвистывает:
      — А на философии можно хорошо заработать…
      — Было, — поправляю. Бестрепетно снимаю его руку с лона, сердечно пожимаю и выбираюсь под дождь.
      18. Старик
      Набережная. Лестница. Остроконечные башни сурового классицизма. Памятник и прибежище. Протираю очки и жду лифта в окружении зеркал, мрамора и цветов. Предчувствие паники. Страх. Хочется крепкой мужской руки на лоне. Зачем вылезала из машины? В сумочке припрятана фляжка, но напиваться прямо сейчас — пошло. В конце концов, приходится делать все самой, чтобы самой знать кое-что, — это значит, что приходится делать много.
      Вслед за паршивым настроением, а точнее — страхом, возвращаются вечные вопросы о смысле бытия: зачем? почему? отчего все так херово? Женщине хочется верить, что любовь все может… Старый, грохочущий механизм тянет упрямо вверх. Он всегда старался тянуть вверх свою непутевую ученицу. Так ему удобнее было считать — не коллегу, не любовницу, а ученицу. Оставалось лишь врать, ибо язык не поворачивался сказать, что… Нельзя считать его учителем. Невозможно. Слишком лестно для такой подлой бездарности… Вообще, это верх нескромности — называть кого-то своим учителем. Точно воруешь часть жизни, славы, трудов того, кого осмеливаешься помянуть всуе.
      Да и возможен разве в философии подобный феномен? Что в ней поддается той невербальной трансляции, которая и лежит в основе понятия «научная школа»? Стиль рассуждения? Та пресловутая философская интуиция, то бишь крайне субъективистское восприятие всего и вся, которое раздувается до железобетонного объективизма мертвыми легкими давно уж сгнивших предшественников? Чушь! Ничего из этого невозможно освоить, ни в какой связке, ни в какой комбинации. Даже половым путем не передается.
      Никто, кроме Гуссерля, так и не понимал, и не понимает: в чем же заключается феноменологическая редукция. Никто, кроме самого Ницше, не понимал и не понимает: что же такое сверхчеловек и вечное возвращение. Наверное, дальтонику можно объяснить, чем же различаются красный и зеленый цвета, но сам он этого никогда не ощутит. Философия — не физика, где достаточно знать подобное различие. В философии надо ощущать. Самому. Лично. Ощущать чудовищный страх перед миром, а вместе с тем и его глубокую гармонию, соразмерность, высшую справедливость, которую ошибочно именуют НЕсправедливостью.
      Хочется продраться сквозь наслоения дежурной, вымученной тоски, что опутала чужое тело плотнее всяких трубок. Цветы и трубки. Реактивы псевдожизни, вгоняемые в вены упрямой рефлексией родственного милосердия. От приторного запаха некуда деться. Даже на кухне, где распахнуто окно, и дождь стучит по выставленным на подоконник банкам.
      — Зря пришла, — говорит Наследник. Лощеное лицо интеллигента в каком-то там поколении. Даже предлагает сигареты.
      В ответ лишь плотнее трамбую легкие никотином. Хочется выпить, но при нем не решаюсь.
      — На наследство не претендую, — отрава в легких помогает быть ядовитой. Наследник когда-то лелеял мечту, что и официальные ученицы кочуют из постели пэра в постель сына. — Зачем все это?
      — Что именно?
      Голос дрожит, руки трясутся, глаза полны слез, нос — соплей:
      — Вот это!!! Сколько еще ты его мучить хочешь?! Ты разве не видишь?!! Разве не чувствуешь?!! Ты чего, yebanyj в рот, Ферестер-Ницше из себя строишь?!
      Вот только все это херня. Наследника не прошибешь. Да и было ли что-то такое сказано? В руке — склянка с чем-то упокоительным. Наследник стряхивает пепел в склянку.
      — Что предлагаешь? — отвратительный тон воспитанности, который прикрывает самую извращенную распущенность. — Отключить его от системы? Перестать вкалывать наркотики? — губы причмокивают, словно смакуют воображаемую низость.
      — Дай ему умереть…
      — Медицина и конгрегации возражают против такого расчета с величайшим даром.
      Хочется набить морду. Ему. Или еще раз обматерить. Бессмысленно. Бесполезно. Мир зазеркалья, где знакомые слова ничего не значат. Сморкалось. Хливкие шарьки пырялися в мове…
      Или то была трусость? Ведь Старик предлагал… Связь тяготила его. Связь всегда тяготит, если она не обряжена в предохранительный гипс официального брака, официальной дружбы, чего угодно, но лишь бы всеми официально признаваемого. Любая сильная эмоциональная связь сродни перелому кости, без внешней хирургии общественного признания не обойтись.
      Содержимого фляжки не хватило. Пришлось зайти в лавку, купить коньячный «мерзавчик» и на глазах изумленной публики высосать его до дна. Эпоним бутылочки провидчески указывал на последующее настроение. Около птички.

19. Эфиоп твою мать

      Полуденный цикл завершился. Притащилась домой, развезенная почти в бэксайд. Чувствуется легкая нехватка. Желается полная анестезия. Пересчитываю мелочь, стою в очереди. На кассе — любительница, вчера только цифры выучила, настукивает цены с видом запойного поэта. Жизнь сочится по всем перцепциям. Терпеливо ожидают парочка диких мужиков, две соплюшки-малолетки, едва перевалившие за первый десяток, вонючий бомжара и покорное судьбе тело. Напившаяся молока, батонов и макарон тетка отваливает от прилавка.
      Дикие мужики с чувством собственного достоинства и легкого нетерпения со вкусом именуют желаемый товар — выпивон с закусоном, любительница нехотя фланирует между прилавком и кассой. Затем подходит очередь монек.
      Монька 1: Розового, сникерсы, пачку презервативов.
      Монька 2 (возмущенно): Ты че? Мы на сколько туда идем?! На две минуты, что ли?!
      Монька 1: Тогда две пачки презервативов!
      Бомж задумчиво наблюдает, как малолетки исчезают в поисках приключений. Поворачивается ко мне и с вежливым недоумением делится впечатлениями:
      — Памха их побери! Вот ведь молодежь пошла!
      Хлопаю глазами под местной анестезией.
      — Девушка, вам плохо? — осведомляется бомж, тянет черные руки поддержать под локоток. Только теперь соображаю, что это никакой не бомж, а самый обычный советский негр.
      Продавщице надоедают взаимные раскланивания:
      — Эфиоп! Вы что брать будете?!
      Тащу бутылку за горлышко точно последняя алкоголичка. Почему последняя? Ни первая, ни последняя… Может же девушка напиться средь бела дня? Смыть (хоть временно) ужасающее видение живого трупа. Если умирают бабы, которых трахал, то это — старость. А если умирают мужчины, с которыми трахалась? Вот так подкрадываются годы. Хоть бы пакет дала, задумчиво гляжу на пузырь. Пить одной — стремно. Но Лярва вряд ли придет поддержать. Знает, что ее подружка как выпьет, так дуреет.
      — Вам помочь? — эфиоп твою мать.
      — Помочь, — киваю и сую бутылку в черные руки. Заботливо поддерживает за талию. — Только yebat'sya не хочу, — честно предупреждаю. — Не то… настроение.
      — А я как международные силы ООН, — понимающе кивает эфиоп твою мать, — автохтонов не yebu.
      — Богатый у вас лексикон, — завидую. — Что такое памха?
      — Зло, вред, неудача, — толкует эфиоп твою мать. — Мы — рязанских корней…
      — А как вас зовут?
      — Алдан-Хуяк.
      — ?!
      — Алдан-Хуяк, — со вкусом повторяет эфиоп твою мать. — Могу и паспорт показать.
      Окончательно обвисаю на его руке:
      — А можно просто — Алдан?
      — Тогда уж лучше — Хуяк, — скромно предлагает эфиоп твою мать. — Куда вести?
      — Туда, — легкомысленно махаю рукой. — К тем домам, где унылые комнатки и каморки, сделанные для шелковичных червей и для кошек-лакомок, где игрушки, выкинутые глупым ребенком из своего ящика… Все измельчало! Узкие подъезды… низкие потолки, под которыми приходится сгибаться мудрым…
      Мир открывается с иной стороны, когда тебя тащат на плече. Руки, ноги, голова. Пятиконечный маятник, отсчитывающий блаженные мгновения полной подчиненности внешним обстоятельствам. Момент истины расставания с иллюзорной убежденностью в собственной свободе. Что есть внешние обстоятельства, как не разворачивание того, что каждый из себя представляет? Будь на моем месте Танька, то ее бы сейчас уже насиловали за углом. Почему? Потому что такие чистенькие до отвращения не могут не вызывать даже у рафинированного алкоголика стремления на халяву прочистить трубопроводы рефлексирующей богеме.
      А данное тело будут насиловать на дому, приходит эхом ответная мысль. Что там цитировал Старик? Какой Старик? В вечности есть только один Старик. Труднее всего принять мысль, что у тебя есть право судить о жизни. Когда найдешь свой путь к этому праву и к этой вере, тогда и станешь философом.
      — Философом? — интересуется Хуяк. — Каким философом? — черная ладонь успокаивающе придерживает за ягодицы. Апартеид, твою мать.
      Покой и нега, нега и покой. Только негр приносит негу. Высоченный негр приносит негу на последний этаж.
      — Куда дальше?
      — Туда, — тупо хихикаю. Первый раз попадается столь неопытный эфиоп. Не знает — куда…
      Эфиоп твою мать сгружает тело на лестницу, сует в безвольные руки бутылку:
      — Дальше — сама.
      — Не хочу, — упрямо бодаю башкой. — Это… это… это — неправильно… Счас спою… Частушки любишь?
      Завожу в полный голос:
 
Nick is sitting at the door,
Neither dancing, singing nor,
He is sitting, deaf and dumb,
Thinking only “Whom to hump?”
Little Nickie is very sad:
Doesn\’t want to ride moped,
Doesn\’t want to ride his horse,
wants to have an intercourse.
 
      Полная диссоциация разума и чувств. Как в карусели вокруг кружат поганые рожи Скоморохов, лягаются ослы, падают звезды, а некто холодный, расчетливый сидит рядом и тщательно фиксирует реакции пьяного организма. Страх. Вот что пьянит хуже всякой самогонки. Страх до дрожи, до ледяного дыхания, что вырывается изнутри, сквозь промороженные до стеклистой массы легкие. Можно сколь угодно много вливать в себя алкогольную дрянь, на обманчивое мгновение ощущая тень облегчения, вслед за которым немедленно еще плотнее подступает стужа. Слезы замерзают на щеках, слюни — на губах. Горлышко стучит по зубам, испражняясь самой черной меланхолией.
      — Куда идти?! — гремит эфиоп твою мать, напуганный видом рыдающей куклы, сосущей прямо из горла тоску высшей пробы, но холодная сучка лишь улыбается, вокруг рта проступает несмываемый грим жуткой ухмылки, пальцы сводит жуткой судорогой, бутылка лопается, бритвы осколков впиваются в пальцы.
      Боль. Режущая боль. Кровь. Рука как в лакированной перчатке, а темная паста выдавливается из раззявленного рта на ладони. Холодная сучка наклоняется, кончиком языка проводит по ране, впитывая, впечатывая в душу живое восприятие, очевидность, драгоценное состояние жизни. Вот чего хочется! Хочется жизни! Той жизни, что не найти нигде, кроме как в самой жизни.
      — Хочу жить… хочу жить… хочу жить… — шепчет несчастная девчонка, выдумавшая себе все, кроме самой жизни.
      — Вот так, — с осуждением вещает Скоморох холодной сучке. — Вот так оно и бывает, когда пытаешься удержаться на игле. Представь себе тончайшее полотно, растянутое над бездной, по которому изнутри ведут иглой. Чтобы удержаться на нем, не упасть в пропасть, нужно бежать, прыгая с острия на острие. Чем короче прыжок, тем больше жизни, а вместе с ней и боли, чем длиннее прыжок, тем меньше боли, но больше иллюзии… Все, что считается жизнью, лишь прыжок с острия на острие, инерция, где нет свободы. Свобода только в одном — прыгать или не прыгать!
      Стелется кровавая дорожка. Крошево осколков и презрительный прищур Скомороха, насилующего холодную сучку. Холодная сучка любит, когда ее насилуют. Запрокинутая голова, черные волосы елозят по лужам, ноги, задранные чуть ли не к ушам, закаченные глаза, белые щеки. Пальцы в белых перчатках впиваются в бедра. Скоморох обожает оставлять свои метки — синяки и ссадины, засосы и прикусы.
      Наваждение. Наваждение, обладающее всеми признаками Auszeichnung, отмеченности живого, телесного всматривания. Черные руки черными змеями, белый свет огненными лучами, белая кожа, голые ноги… Психоделия обыденного восприятия. Пьяная болтовня и тоскливая тоска по чему-то такому, что лежит по ту сторону абсолютного страха. Сколько не прикидываться бедной девочке, сколько не потратить золотых монет, сколько не сделать минетов Алданам и Хуякам, а трезвый факт останется упрямым и незыблемым — страх, страх, СТРАХ, страх!!!
      — Ты думаешь, что философы не любят и не умеют трахаться? Что быть «философом», значит жить «вечно и в стороне»? — целую багровеющую головку с чернильным отсветом и продолжаю:
      — Скажу по секрету — истинный философ живет «не по-философски» и «не мудро» и, прежде всего, не умно. Истинный философ чувствует бремя и обязанность подвергаться многим испытаниям и искушениям жизни, — щекочу кончиком языка уздечку, — он постоянно рискует, он ведет скверную игру… Но это не значит, что сегодня твоя сперма будет проглочена. Хорошо?
      Тянусь еще раз поцеловать головку, но семя уже извергается густой кипенной струей, заливая губя и подбородок.
      — Я обожаю философию, — стонет эфиоп твою мать.

20. Постельные беседы о метафизике

      — Лежи, лежи, я все сделаю сам, — успокаивающее тепло с соска исчезает. Шлепают по полу голые ноги. Солнце переместилось к очередному окну. Истома. Сотни атомарных фактов, к которым сводится такое сложное ощущение — «после трах». И ведь не собиралась давать. С каких пор дают посреди белого дня? СТРАХХХХ… Озноб прокатывается от темени до пяток. Теплая рука возвращается на венерин холм. К губам касается сигарета. Раздвигаю ноги, раздвигаю губы. Щелкает зажигалка.
      — Курение после yebli есть высшее проявление знакомства с голливудской киноиндустрией. Ты замечаешь, как киноштампы захватывают обыденную жизнь? Они точно вирусы, информационные вирусы проникают сквозь мельчайшие трещины и ссадины городской цивилизации, размножаются в ослабленном теле феллахов двадцать первого века, образуя твердый шанкр человека цивилизованного. Смолим после yebli, держим пришедших на пороге, кричим «вау-у-у!», делаем, копируем еще тысячи мелочей, которые отнюдь не так безобидны, как кажутся…
      Пальчики продолжают активную работу. Приходится шире развести колени. Теплые губы шепчут в ухо:
      — Это и есть твоя работа? Расскажи еще о философии.
      Пуская к потолку колечки:
      — Тогда разговор пойдет о самых простых вещах…
      — Простых? — недоверчивый смешок.
      — Самых простых, — уверяю. — Самое сложное — говорить о том, что является простым и очевидным. Все равно, что пытаться думать о том, как ходишь, как дышишь, и не просто думать, но еще и анализировать, контролировать такой процесс… Философ занят наиболее обыденными вещами… Философ — всегда учащийся… Дилетант… сороконожка… осьминог с тысячами щупалец… так… очень хорошо… как сладко…
      — Не отвлекайся… говори…
      — Сознательным мышлением философов руководствуют инстинкты. Логика! Да позади всей этой логики нет ничего, кроме физиологических потребностей, и уж им решать, что в тебе превалирует — любовь к хлебу с маслом или страсть к совокуплению…
      — Непростой выбор…
      — А теперь сам не отвлекайся… Разве не о нас говорил Ницше, о том, что нужно выжидать появления новой породы философов, философов опасного «может быть», имеющих иной, обратный вкус и склонности, нежели трижды проклятые метафизики? Вот — философ новой породы, ибо предпочитаю быть бесстыжей, чем косить глаза от стыда и благоволения…
      — У бесстыжих особый вкус…
      — Почему?
      — Они не так сжимают ноги, когда ходят, сидят и лежат. Их промежность подставлена всем ветрам… она принимает ароматы полыни, а не пропотевших от стыдливости прокладок… Самый неприятный вкус у девственниц…
      — Надо будет попробовать.
      — Есть на примете девственница?
      — Нет, скорее стыдливая.
      — Главная тонкость — не давай ей подмываться, не пускай в душ. Душ перед сексом хуже смеха во время секса…
      — Смеха?
      — Никогда не пробовала смеяться во время коитуса? Лучшее средство от изнасилования, гарантирую. Эрекцию как рукой снимает… И все же не понимаю, как можно жить такой жизнью, какой живешь ты…
      — Для познающего священны все побуждения. Ненавижу тех, кто живет в пустоте и не замечают этого. Они называют ЭТО нормальным положением вещей, но даже не понимают — то, что они называют миром, должно сперва быть созданным, разум, образ, воля, любовь должны стать им. Но где их разум? Образ? Воля? Любовь?
      — Любовь? Что говорит философия о любви?
      — Открою страшную тайну — о любви только и говорят, точнее — болтают. Не только философы, но и поэты, писатели, монахи. О, они истинные профессионалы любви! Ибо так искренне ненавидеть любовь могут только профессионалы!
      — Монахи? Хм… Подвинься немного… Я никак не нащупаю точку Д…
      — К yebyeni матери точку Д… Тело — не пособие по практической сексологии! Просто трахай его! Любовь — это оргазм, а все, что ДО и ПОСЛЕ — болтовня… Также как и философия — это только мысль, а все, что ДО и ПОСЛЕ — болтовня…
      Где он? Обнимаю содрогающегося в конвульсиях эфиопа, ощущаю собственное, содрогающееся в унисон тело, но смотрю сквозь замутившийся мир, словно не в вагину, а в окружающее пространство разряжается доморощенный любитель метафизики, словно не на скользких стенках вульвы расплываются плевки семенной жидкости, а в пропитанную физиологической страстью атмосферу извергаются мириады сперматозоидов, безнадежно начиная бег к иллюзорной цели.
      — Кто сказал, что человек разумный лишен инстинктов? Основной инстинкт не в страхе перед смертью, не в устремленности к сладострастию, а в безостановочном беге крошечных существ, на котором возведено все здание человеческой цивилизации!
      Оргазмоид. Еще одно порождение запредельности сознания, еще одна ниточка, паутинка, связующая бездну смысла. Тело удалено в пустоту, случайный любовник растворен в ту-сторонней реальности, чтобы не мешать подлинному свершению, слиянию ид-дивидуумов, что растленны настолько же, насколько нетерпеливы и бесцеремонны. Сколько их? Ровно столько, чтобы заполнить плывущую в пустоте наготу, ровно столько, чтобы сразу сделать то, на что одному пришлось бы потратить целую ночь и изрядную долю афродизиака. Вот она — бездна! Над ней они вламываются, втискиваются, входят, втыкаются, суют, распинают.
      Они готовы проникнуть в каждое отверстие, они могут проникнуть в каждое отверстие, они проникают в каждое отверстие, им плевать на эрогенные зоны, им плевать на дыхание, они бьются в хаосе, без ритма, без унисона, без-заботно, вскрывают, лишают вечной невинности, ибо невинен тот, кто не оргазмировал от перемещения гениталий в ухе, в носу, смешно, задыхаюсь, оглушена, разломана, разорвана по тектоническим плитам эрогенных зон, которые сошли с ума, сдвинулись со своих привычных мест, пустились в дрейф по плоти… Они сходятся в колоссальную Гондвану, распадаются на мелкие островки, уходят под поверхность плоти, увлекая за собой тысячи и тысячи фаллических нитей, что трутся в разверстых порах, требуя свою, крохотную толику бесконечного оргазма.
      Если любовь лишь пик сладострастия, то вот это тело — гипостазированная любовь, опредмеченный фантом человеческого вдохновения, надуваемый ложью произнесенных слов.
      Захватывает, крутит, путает, сливает. Запутывает и рвет ненадежные лески смысла, тщетно пытаясь подсечь усталую рыбину, парящую над мелководьем между явью и сном. Волнующийся пожар шелковистых водорослей охватывает колышущееся брюшко, щекотит и успокаивает, щипает и возбуждает, давит на безусловное Д и причиняет боль — сотни амбивалентностей, свидетелей квантованности души, вмещающей какие угодно состояния человеческого бытия… Мир-оргазмоид, тонкий охотник до эякулирующей плоти, чудовищный триггер, переключающей Эго между тем-что-есть и между тем-что-есть-штрих, кнопка мгновенного переноса в гротескное состояние шлюхствующих философух, чье влагалище не меньше требует познания молотом, нежели сумерки идолов.
      Ведь это и есть особенный метод познания. Вместо бэкониански-картезианского «метод как транссубъективная установка» — парацельсически-гетеанский «метод как Я». Вместо ледяной вивисекции сущности — страстное соитие с ней. Вместо головы и разума — вагина и оргазм.

21. Танька

      Тщательно исследуя сознание и истину в своих строго выверенных до немыслимой путаницы оттенков и смыслов казалось бы наиболее мелких и невзрачных душевных качеств в громадном калейдоскопе разума, Гуссерль так и не смог обнаружить двух предметов — самое Я и истину. Научная щепетильность не позволила ему с откровенностью сумасшедшего признаться в ноэтико-ноэматическом скандале пустоты тех тел, что бродят по проселкам жизненного мира, сталкиваются в ужасающей слепоте редукции и издают полый звон, который готовы выдать за величайшее предназначение.
      Здесь нужна страстность Ницше, родившего трагедию из духа и тела заскорузлой научности, псевдо-ученой щепетильности, сквозь презерватив регалий, должностей и статеек тщетно пытающихся оплодотворить фригидное дисциплинарное тело.
      Здесь нужно прозрение Ницше, задолго до Геделя понявшего, что фиговый листик доказательства отнюдь не покрывает могучие тестикулы истины, и облачившего сухой страх Рассела и Уйтхэда перед непостоянством пьяной шлюхи Арии в истинно немецкую педантичность шестой теоремы: «Каждому w-непротиворечивому рекурсивному классу формул k соответствует рекурсивный символ классов r такой, что ни v Gen r ни Neg (v Gen r) не принадлежат к Flg(k), где v — свободная переменная».
      Здесь нужна смелость Ницше, вставшего в полный рост под обстрелом тяжелой артиллерии злобствующих Виламовицов-Меллендорфов, счевших своим долгом язвительно прогуляться по очевидности идеально прямой линейкой трансмутации, с легким смехом отмечая малейшее отступление веры подающего надежды филолога за жестко очерченные границы метода и с холодным презрением игнорируя то, что вообще не признало таковых пределов.
      Умереть от собственной руки, значит умереть трагически. Кто готов в нервическом обгрызании ногтей, именуемом современной наукой, со столь ницшеанской последовательностью умереть трагически в полдень?
      Осень уже тяжело больна зимой. Черные метастазы гнили расползаются по опавшим листьям, мокрым пожаром перекидываются на обглоданные ветрами стволы деревьев. Небо все чаще отхаркивает мокроту, выплевывая с последними каплями дождей вязкую сому облаков — отвратительную опару, пронизанную тончайшими льдистыми нитями, которым однажды предстоит застыть неисчислимым разнообразием многоугольного планктона, оседающего на промороженное дно атмосферы хрупкими валунами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18