Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной

ModernLib.Net / Любовь и эротика / Соева Вика / Девочка, которая любила Ницше, или как философствовать вагиной - Чтение (стр. 2)
Автор: Соева Вика
Жанр: Любовь и эротика

 

 


      Впрочем, любое усилие цивилизации не блещет ни продуманностью, ни эффективностью. Если проследить всю причинно-следственную цепочку от добычи газа на шельфе Северного моря до отдельно взятого европейца, то единственно правильный вывод должен состоять в том, что столь грандиозные усилия, титанические сооружения, кошмарный риск предпринимается опять же лишь для того, чтобы несколько облегчить проявление таких физиологических феноменов, как слюноотделение, мочеиспускание и семяизвержение. Все. Остальное, что здесь накручено экономикой и политикой — от лукавого.
      А возьмите последнюю эпидемию всеобщей мобилизации! Люди стали ближе друг к другу? Бросьте! Потоп банальностей и нечистот пустейшей болтовни захлестывает каждого с головой. Сколько ресурсов, умов вбухано в то, чтобы вон та pizdyushka в любое время могла испражниться переполняющей ее глупостью в уши своей подружки или дружка, да так, что брызги интеллектуального недержания разлетались во все стороны, пачкая ни в чем не повинных людей.
      Великие умы, титаны мысли, гении! Корчитесь ли вы там, в своих могилах? Иль в перерывах между варкой в котлах занимаетесь интернетизацией преисподней?
      Вот еще один симулякр — всемирная паутина! Неисчерпаемый источник канализации бреда, посредственности и убогости, клоака, проложенная по мозгам людей, выгребная яма цветных мониторов, откровение импотенции и бесстыдство инцеста. Уж воистину — последнее обнажающее откровение, седьмая печать, воплощение легенды о всемирном потопе. Наводнение бессмысленности и не просто бессмысленности, а бессмысленности агрессивной, которая прикидывается самой что ни на есть осмысленностью, настолько глубокой, насколько глубока может быть лишь пустота.
      Что поражает, так это всеобщий энтузиазм! Как будто построение дополнительных сортиров способно увеличить частоту и объемы дефекации. Ни одна мысль теперь не сгинет в проклятом забвении! То, что кажется сегодня безумным, будет сохранено для потомков, которые уж разберутся в нашем гениальном бреде! Бедные потомки, неужели вы действительно обречены копаться в электрическом дерьме, заботливо припасенном для вас предками? Или в вас еще сохранится капелька здравомыслия, и вы пошлете все это наследство на hyer? Или бациллы нашей копрофагии все же поразят и вас, и тогда… тогда…
      Морлоки. Добропорядочные морлоки, жители андрогинных подземелий. Покрытые шерстью лица, пустые глаза, в которых мироздание гибнет ежемгновенно — безвозвратно и без сожаления. Вонь миллионов тел, их тепло, проступающее на поверхности слякотью, гриппом и грибком, что пожирает серые дома, затапливает гнилостной чернотой любой мазок яркой краски.
      Шаркают ногами по мраморным плитам, обтирают бронзу и мозаику тоталитарного ампира, оскальзываются взглядами на мускулистых рабочих и колхозницах лишь с тем, чтобы отыскать белизну гипнотизирующей таблички. Насколько же предсказуема скотина, именуемая человеком. Теперь люблю я Бога; людей я не люблю. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня… Нет, не так, милый Фридрих. Не люблю людей, не люблю Бога. Любовь к людям убивает, любовь к Богу заставляет жить.
      Стальные черви мчатся сквозь влажные норы своих таинственных жилищ, довольные и сытые проглоченной и перевариваемой пищей. Электрический свет желудочного сока незаметно разъедает сырую кожу пористых лиц, проникает в пустоты тел, осаждаясь там мучительными, неизлечимыми болезнями. Знаете, сколько умирает людей в теснине ежедневного сумасшествия метро? Какой налог взимает колоссальный механизм, обосновавшийся под мегаполисом, протянувший стальные щупальца, опутавший грибницей каждую крохотную шестеренку, каждого презренного служку кровавого колосса бетонированных руин?
      Мизантропия. Острый приступ мизантропии. Токсикологический шок от впрыснутых под черепную коробку личинок — неисчислимости червей, готовых вылупиться из яиц кишащей массой, пожирающей жизнь и испражняющейся видимостью жизни, всем тем, что именуется благообразием, карьерой, достоинством, состоятельностью, а короче говоря — ЛИЧНОСТЬЮ, этим фантошем и фетишем, мутацией, генетическим взбрыком, Эгейским синдромом, над пустотой которой вот уже пару тысячелетий ломает голову философия.
      Падаль. Мысли и поступки, страсти и соблазны, что принимаем за высшие и отвратные проявления самоей жизни, лишь то, откуда неслось жужжанье мух из живота гнилого, личинок жадные и черные полки струились, как смола, из остова живого, и, шевелясь, ползли истлевшие куски.
      Пробиваюсь к свободному месту, усаживаюсь, втискивая тощий зад в ложбинку между готовыми сомкнуться колыханьями дебелой массы, открываю книгу и впиваюсь в плотно уложенные строки трансцендентальной аналитики. Данная персона — общепризнанный в мегаполисе справочник по местонахождению улиц и сигналам точного времени. Стоит выйти из дома, как начинается загадочная игра под названием: «Девушка, а где эта улица?» или «Скажите, пожалуйста, сколько на ваших часах?». Так и хочется v'yebat' по морде подобным жалким льстецам.
      Поэтому лучшее средство обороны — длинная юбка, толстая книжка на коленях и самые уродские очки на носу. Однако имеются особо утонченные извращенцы.

10. Некто

      Что ответил Кант на свой вопрос: «Как возможны синтетические суждения a priori?» Ничего иного, если вычистить всю немецкую обстоятельность и витиеватость, как — в силу способности! Это даже не тавтология. Это просто приговор всему человеческому! Отныне всяк способен только на то, на что он способен, и даже мораль не более чем способность хорошо видеть во мраке человеческих отношений! Калеки и уроды всех стран, получите свою бессрочную индульгенцию, ибо более нет в человеке ничего, что стоило бы преодолеть!
      — Девушка… извините, что так обращаюсь… Что читаете, девушка? — дыхание надвигается сверху, неотвратимое, как метеорит, погубивший динозавров. Такой же перепрелый. Чем они только набивают собственные желудки?
      Недовольно всхрюкиваю. Вербальный сигнал: «Pirdhu!», доведенный до совершенства. Лярва утверждает, что подобный звук безотказно действует на мужицкую подкорку. С одной поправкой — если подкорка все же в голове, а не в штанах.
      — Какая у вас толстая книга, — несмотря на внешнюю невинность, комплимент произнесен с отчетливо похабным привкусом.
      Аффицируемость, апперцепция и прочая критика чистого и не очень разума. Взбадривающий шок встречи разума апперцирующего и тела вожделеющего. Верх и низ в неразрывном единстве абсолютной дисгармонии. Ну что ж, надо ценить достоверность собственного тела.
      Робко смотрю поверх очков в пористую рожу, заслонившую небо, и тихо блею:
      — Сто-оо ба-аа-ксов…
      Рожа не понимает:
      — Девушка…
      Откашливаюсь, захлопываю книгу и хорошо поставленным голосом объявляю:
      — Сто баксов в час, и мы почитаем ее вместе в любое удобное для тебя время.
      Рожа наливается гноем:
      — Какие сто баксов? К-к-куда?
      — Розовые. Можно зеленые. А куда — сам решишь. Хочешь — анально, хочешь — вагинально, а пожелаешь, то можно и орально, но тогда придется позвать дополнительную чтицу. Устраивает?
      Клиент дуреет. Отодвигается, обмякает, тускнеет. Скоморох щерит редкие зубы, повисает на плечах гнилостноротого, корчит злую маску навязчивой бляди и проводит длиннющим языком по его судорожно дергающемуся кадыку. Немытая, нечистая рука с обкусанными когтями вцепляется в промежность.
      — Стоит, — сообщает скоморох. — Ох, как стоит! Да, а?! Тебя ведь спрашиваю, promudohuyeblyadskaya pizdoproyebina, nyev'yebyenno ohuyevayuschaya от собственной oblyadipizdyenyelosti?
      Толпа продолжает висеть на общественных вешалках подземного транспорта, вцепившись тоскливыми взглядами в книжки, газеты, соседей и прочую окружающую действительность.
      Счастливчик омертвело ворочает бельмами и что-то шепчет трясущимися губами.
      — Хочешь ее, хочешь? — шипит скоморох.
      Пытаюсь встать, но получаю грязной пятерней по лицу. По yebalu, уточняет некто сзади.
      — Девушку, значит, возбудил, а теперь и палка — не палка?! — вопиет убогий.
      Липкое безумие хлещет из всех отверстий бытия. Юбку задирают до ушей. Чувствуешь обреченную беззащитность. Держусь за книгу и очки. Трусики — в одну сторону, колготки в другую. И тут накатывает долгожданный смех. Срабатывает спасительный триггер. Химический спусковой крючок. Если думаете, что лишь трение гениталий приводит к оргазму, то в сексе вы продвинулись не дальше восьмидесятилетней старой девы. Что может быть безобразнее, чем вводить постороннюю штуковину внутрь тела?!
      Корчусь и смеюсь, смеюсь и корчусь. Слезы закапали стекла очков. Юбка елозит по голой заднице. Трясут за плечо:
      — Девушка, что с вами?!
      — Ничего, ничего, — утираюсь платком и выскакиваю на подоспевшей станции.
      Оглядываюсь и встречаюсь с давешним обезумелым взглядом — на пышную шевелюру натянуты трусики, вместо галстука — чулки бантиком. Просто праздник какой-то.

11. Пустошь

      Пробираюсь сквозь толпу. Чужие плечи, глаза, руки, сумки. Иллюзорный мир, наполненный призраками. Здесь не может существовать душа. Душа порождается тем, чему не дают выхода наружу. Чем сильнее внешнее давление, тем тверже и чище растущий внутри алмаз. Грязь, пыль, мусор, осколки чувств, похоть, ненависть, счастье — все идут в дело, преображаясь касанием божественной меланхолии. Если же никакого давления нет, то имеем то, что имеем — испражняющийся грязевой вулкан на месте так называемого человека.
      Насилие. Ничто так не страшит каждого, как насилие. Обыденное и извращенное, угрожающее жизни и заставляющее лишь вытереть сопли и пойти в магазин. Море насилия, хоть как-то высекающее искру из ленивой обезьяны. Как же они ненавидят тиранов! Отцов! Матерей! Собственных детей! Но что с ними бы стало, отбери у них эту ненависть? Куда бы они вываливали дерьмо своих душонок?!
      Плыву в жиденьком океане даже не ненависти, а всего лишь равнодушия, отупелого, изможденного, барахтаюсь из последних сил и некому поддержать тонущее ничто. Перевариваюсь бесконечным кишечником мегаполиса и, в конце концов, испражняюсь им на улицу, в сумрачные объятия энурезной осени.
      Около выхода из метро стоит настолько жалкий бомж, что невольно замедляю шаг под искушающим взглядом глаз-бусинок, вставленных в эпицентр отчетливо выгравированных временем и грязью морщин. Но передумываю и прохожу мимо. Не следует доверять первым душевным движениям, они почти всегда добры.
      Небо вспыхивает редкими огнями — багровые зарницы непонятной и незаметной жизни. Почему о них нет ничего в книгах? Почему никто их не видит? Они всегда были и всегда есть, но хоть бы кто еще задрал башку в нескончаемом разливе утреннего коловращения. Или это те ангелы, на которых охотится сосед по съехавшей крыше?
      Что есть путь? Крошево, рванина нечетких впечатлений, вымощенная привычкой угрюмая мостовая в текучем мироздании, которая чудится поначалу весело-желтой, бегущей к Изумрудному городу, а затем обращается в пыльную прорезь между уныло изгибающимися пыльными фабричными стенами. Хотелось бы обмануться зелеными очками на замочке, но остается довольствоваться обычными, прописанными техникой безопасности.
      Втискиваюсь в очередной автобус и отфутболиваюсь далеко в угол чем-то могучим, жирным, свиным, удушающим едкой вонью паленой щетины и противным визгом:
      — Кто еще не приобрел билеты?! Граждане, кто еще не приобрел билеты?! Граждане, предупреждаю, во время моей етьбы билеты не опускаются!!!
      Граждане медленно ohuyevayut от колоссальной туши кондукторши, на одну которую нужно не меньше десятка билетиков, от непрекращающегося визга и угрозы етьбы. Будет ли эта самая етьба с кем-то из пассажиров или ОНО довольствуется водителем?
      Судорожно копаюсь в сумочке. Сжимаю колени и матерю скомороха. Без трусов и билета наш номер первый. Но кое-кто спокоен и выдержан. Соседка невозмутимо читает книгу, изящно вытянув ноги в проход. Свинопод, сметая все по пути, натыкается на эти ноги и обрушивается на пол. Могучие складки сала заботливо застревают между рядами кресел, спасая монстра, а заодно и автобус.
      Свинопод на мгновение смолкает, но потом взревает:
      — Ты че, blyad', свои кочерги тут понаставила?!! Не видишь, yeb твою мать, люди ходють?!!
      Невозмутимая дамочка отрывается от книги и сообщает:
      — Во-первых, не blyad', а голубушка. Во-вторых, не поминайте всуе моей матушки. В-третьих, если ты, yebannyj гиппопотам, сейчас же не замолчишь, то уже сегодня будешь лежать в морге.
      Нечто в тоне и словах дамочки звучит на двести процентов убедительно, да так, что слонопод, ни слова не говоря в ответ, отодвигается от нас, сдувается, бледнеет, садится на свое законное место, достает обкусанный по краям батон и принимается его пожирать. Етьба.
      Молчу и смотрю на дамочкину книжку. Читаю: «Практикум патологоанатома». Дамочка встречает взгляд и подмигивает. Мороз продирает до голой задницы. А говорите, ведьм не существует.

12. Золотой дождь

      Смотрю вниз, на отражения. На коричневые зеркала расползающихся амебами луж. Облака, лица, дома, сморщенная листва. Ботинки разбрызгивают глаза чужого мира, что тщетно пялится под юбку. Холодно. Стылый воздух возбуждающе-вымораживающе взбирается по голой коже все ближе и ближе. Резь. Дождь хлещет по зонту. Мокрая скамья, изрезанная хроническим сперматоксикозом. Подбираю край юбки, проявляя чудеса эквилибристики и невозмутимости. Торопятся прохожие и время. Мокрое дерево касается кожи, хочется брезгливо фыркнуть. Еще одна струйка вплетается в какофонию мегаполиса.
      Врал Фридрих, когда утверждал, что идея вечного возвращения пришла ему в голову на прогулке вдоль озера. Наверняка великий безумец опорожнял свой дерьмово работающий кишечник, сидя за камнем и разглядывая дам в белом. Срал, проще говоря. Или опорожнял мочевой пузырь. Ссал. Только в подобных позах чистого физиологизма голову и могут посещать гениальные мысли.
      Прикинем. Пятнадцать минут покоя — на испражнение, при условии отсутствия запоров и геморроя, восемнадцать минут — на мочеиспускание, при отсутствии воспалений и триппера. Итого — двадцать три — двадцать пять минут релаксации. Если бы каждый тратил их не на обоняние, а на мышление, то какая б жизнь настала бы тогда!
      Никто не спорит — подобный подвиг вряд ли достижим для всех и для каждого. Но ведь не случайно западная цивилизация столь щепетильно относится к созданию комфортабельных условий для отправления большой и малой нужды. Стоит так называемому цивилизованному до полной моральной невменяемости человеку оказаться на необитаемом острове, так он первым делом начинает сооружать для себя сортир. Прибежище наиболее интимных и продуктивных мыслительных и физиологических процессов.
      Там, где широкая русская душа вполне обошлась бы хорошо промятой газетой, журналом, куском картона, тонко чувствующая и обильно жрущая душа европейца впадает в панический ступор. Она не в силах представить плодотворный контакт ануса и гипостазированной свободы слова.
      Интересно, а как обстояло дело с санитарными учреждениями у древних греков? Ходили ли они за кусты, на дырку, или уже изобрели унитазы из керамики с традиционной росписью? Почему бы не допустить и подобную гипотезу? Пентеконтер и унитаз — родоначальники Эгейского чуда.
      С другой стороны, возникновение идеи досуга с появлением комфортабельных мест отправления большой и малой нужды в конечном счете должно было сформировать и определенный, можно даже сказать — жесткий алгоритм трансмутационных процессов, пронизывающих европейскую цивилизацию. Образно говоря, мысли, чье рождение обильно сдабривалось фимиамом каловых масс, дальше этого фимиама пойти и не могли. Что есть хваленый прагматизм? Интуиция тела: идея лишь тогда имеет право на существование, когда она может в одном из своих воплощений попасть в рот, быть пережеванной, переваренной и высранной, рождая одновременно очередную идею со сходной судьбой.
      Поэтому мысль, идея не должны существовать вечно, иначе цивилизация впадет в грех копрофагии. Мысль должна быстро родиться и не менее быстро перевариться без последствий для интеллектуальных желудков и кишечников. Чем выше темп идейного метаболизма, тем меньше проблем с запорами. Со всеми вытекающими и выходящими последствиями.
      Несмотря на бредовость, к подобной гипотезе можно много чего пристегнуть. И эту страсть к искусственным запахам, и увлечение блокбастерами и бестселлерами- однодневками, и прогрессирующее ожирение, и интеллектуальную импотенцию, и прочая, прочая… Чудо сортирной цивилизации. Что там утверждал Шпенглер? Каждая культура рождает собственный символ, коим и руководствуется в своем развитии. Вот вам символ нашей Европы — памятники ссущим мальчику и девочке и уличные писсуары, что так умиляют нашу интеллигенцию. Интеллигенция всегда на что-нибудь испражняется в общественных местах.

13. Любовь под портретами

      Давлю окурок в немытой пепельнице и тут же принимаюсь за новую сигарету. Дым, полный тепла и успокоения. Жизнь, очень похожая на жизнь. Разглядываю стены в кабинете. Не точное слово. Скольжу по ним скукой и равнодушием. Восприятие расплывается, где-то стучит дождь. Кто-то ходит по коридорам. Пустое кресло Старика точно раззявленный рот тоски и одиночества.
      — Тебе стоило бы заняться философией, девочка, — слышится давний голос. Еще бодрый, без метастаз.
      — Философия умерла.
      — Что с того? Разве смерть преграда?
      — Только не говорите, что там есть нечто.
      — Ничего, кроме нас самих. Как и здесь.
      — А как же все остальное? Закат? Восход? — наивная девочка с чемоданом золотых монет.
      — Юность все видит не так, как старость. Извини за банальность. Когда ты юн, то прошлое еще слишком мало, слабо, неважно. Ты просыпаешься и забываешь о том, что произошло вчера, позавчера, год назад.
      — Разве это плохо?
      — Не хорошо и не плохо. Так есть. Просто так есть. Прошлое еще не составляет важную часть твоей души. Но с приближением к концу что-то меняется в ощущениях, как будто стрелка восприятия перемагничивается, переворачивается. Все больше начинаешь жить в прошлом. Инверсия. Понимаешь? Хотя, о чем это я… В каждом из нас есть магнитная стрелка, внутренний компас. Мы постоянно ориентированы. Из прошлого в будущее, из дома — на работу, мужчина — к женщине, мать — к ребенку. Плотная сеть, меркаторова проекция, наброшенная на нашу жизнь.
      — Учитель — к ученице…
      — Ты сожалеешь?
      — Нет, слушаю, учитель…
      — То, что мы называем человеком, относится к настоящему человеку так же, как глобус — к земному шару, геоиду. То, что мы называем собой, не более, чем скверно нарисованный план окрестностей наших привычек.
      — И что же старость? Какова она?
      — Старость — это когда начинают умирать твои женщины…
      — ?
      — Тех, кого ты когда-то любил, делил с ними постель.
      — Тогда знаю, как убежать от нее.
      — Ты хочешь прямо здесь…?
      — Не хочу, что бы ты умирал.
      — Но здесь…
      — Запремся на ключ…
      — В какие неестественные, искусственные и недостойные положения приходится попадать в эпоху, страдающую недугом общего образования, правдивейшей из всех наук, честной, нагой Богине Философии! В этом мире вынужденного, внешнего однообразия она остается лишь ученым монологом одинокого скитальца, случайной добычей отдельного охотника, скрытой кабинетной тайной или неопасной болтовней между академическими старцами и детьми…
      — Это о нас, — шепчу даже сейчас. — Вот твоя нагая богиня философии… Ты не боишься?
      — Уже никто не осмеливается применить к самому себе закон философии, никто не решается жить как философ…
      — И заниматься любовью как философ…
      — …обнаруживая ту простую верность мужа, которая заставляла античного мыслителя вести себя, как приличествует стоику, где бы он не находился и что бы ни делал…
      Это было, наверное, самое острое сексуальное переживание в жизни. В чем причина? Что-то сошлось в тот день, когда тело покоилось на этом столе, распятое под сочувствующими и одобряющими взглядами материалистов и идеалистов, стоиками и неоплатониками, немцами и англичанами. Кто-то хмурился, кто-то улыбался. Кант кривил тонкие губы, вспоминал свою Катрин, но взирал понимающе. Он многое понимал — аскет с порочной душой. Платон, любитель мальчиков, наверняка не одобрял выбора Старика, но и Старик не одобрял выбора Платона. Хотя…
      — У тебя тело мальчика. Если бы не вульва… Подросток, хрупкий подросток…
      — Не чувствую себя женщиной… Знаю, что это такое, но это знание опытной актрисы, разведчика, вжившегося в легенду… Оргазмирую, как женщина. Сношаюсь, как женщина… Хотя, если хочешь, могу стать мальчиком… Для тебя допустим анальный секс?
      Платон улыбается.

14. Литература

      Ничто так не вредит человеку в его жизни, как литература. Точнее, ее изобретение — роман. рОман. Завязка, основное действие, заключение. Сюжет. Любов. Поневоле начинаешь рассматривать личное проживание, существование как завязку-действие-заключение. Опрокидываешь на собственное прошлое стальной канон сентиментального романа, производственного романа, романа воспитания, романа приключений, эротического романа… Новообразование, что сидит в каждом из нас, даже в том, кто о рОманах даже и не слышал. Непостижимый голем, слепленный из разлагающейся плоти сакрального, заговоренный Просвещением, без разбору поглощающий невинных жертв повальной грамотности и телевидения.
      Сюжеты. Околдованность сюжетами. Жесткая регламентация в целях недопущения инцеста. Даже мысль окольцована дьявольским заклятьем. Поневоле выбираешь сюжетец по плечу. А если представить какую-то иную жизнь? Иное существование вне литературизированных линий, вне скучнейших определений и ролей? Тихое пребывание чего-то, кого-то, проходящее перед глазами, но скрытое слепым пятном господствующих процессов моды, пропаганды, свинячей неразборчивости. Что такое жизнь в терминах самой жизни? Что такое разум в терминах того, что разуму не должно принадлежать? Парадокс наблюдателя. Гибель полноты квантовой функции на макрообъекте. Пси квантовое равно пси субъектности.
      Почему вообще думается об этом? Что такое — это тело, руки, ноги? Личность? Личность, которая взывается к жизни лишь завистью, страхом, гордыней, отчаянием — полной комплементацией грехов человеческих. Никто не знает, что она есть такое. Литература. Нечто, что находится за гранью любых предикаций, выдавливает стилом таинственные знаки на вощеной табличке, именуемой душой. Любой бред, который воспринимается неотъемлемой собственностью фиктивного Я, и уж от одного этого надувается смрадными газами дрянного пищеварения.
      Вот сижу. Тупо взираю на конспект. Пытаюсь ловить обрывки отчаянно мечущихся мыслей, как будто в них найдется смысл такого состояния. Вяло регистрируются посторонние шумы в коридоре.
      Кто-то шаркающей походкой подошел к двери, откашлялся астматической мокротой, что-то зашуршало, затем слабая струйка робко ударила в дверь. Ничего иного, кроме как впавшего в маразм божьего одуванчика, перепутавшего кабинет с писсуаром, в голову не приходит. Вслушиваюсь в прерывистое истечение внутренних вод, кое-как продравшихся сквозь наносы песка и камней, и искренне сочувствую. Дверь решаю не открывать. Так и инфаркт у коллеги преклонного возраста недолго вызвать.
      Совсем ohuyeli, запараллеленно течет иная мыслительная мода. Облюбуют кабинет Старика, так еще и срать сюда таскаться начнут. Или у них акция протеста? Осознали, дрючки хилые, что лев уже не поднимется? Территорию метят? Затем самок yebat\ начнут, львят душить? Смена власти в нашем прайде?
      Закипаю автоиндуцированной злостью, которую уже ничто изнутри погасить не в состоянии. Львица требует жертв. Мочеиспускание длится невозможно долго. Они в рядок встали? В хор — один заканчивает, другой подхватывает. Ну все, pizdyets вам!
      Встаю, толкаю дверь, держась в стороне, чтобы не окатили. Напротив кабинета около батареи стоят и курят сантехники. Из краника льется мутная водица в ведро. Завхоз суетится:
      — Мы вас не побеспокоим, Виктория Александровна? Мы быстро…
      От еле сдерживаемого смеха сама готова обоссать дверь. Вот вам и сюжет, и его соотношение с жизнью. Воображаемое ссанье это ваша литература.

15. Лекция

      Иду. Раскланиваюсь с принципиально недовольным выражением лица. Расшаркиваюсь. Прижимаю к груди пухлую папку жухлой бумаги. Сквозь высокие окна продолжает сочиться день, но пыльные окна так и не дают напитаться светом, который скапливается даже не лужами, а комками пыли, паутины с дохлыми мухами, обрывками и окурками. Великая тайна мегаполисного хлорофилла — превращение солнечной энергии в тоску предзимней повседневности.
      Зверею. Столько баб и все равно — грязь. Просто удивительно, что в здешнем убежище число huyev почти равно числу вагин. Какого хера сюда тянет девочек? Чтобы днем заниматься семантикой возможных миров Хинтикка, а вечерами зарабатывать на дальнейшие исследования вульвой и анусом? Ну что ж, порок и добродетель, добродетель и порок. Добродетель вознаграждается, порок же приятен сам по себе. Насколько поднимается качество философского осмысления бытия после ночного кувыркания.
      Мой случай — особый. Вольный стрелок сексуального фронта. Агент под прикрытием в самой гуще смердящего и кончающего бытия. Тонкая нить, натянутая между духовным верхом и телесным низом. Можно пасть лишь так низко, как высоко можно подняться — наши падения находятся в точном соответствии с нашей способностью к восхождению. Эротическое бурение на маргинальных депрессиях.
      — Мы ждем от вас статью, Виктория…
      — Да-да, Нинель Платоновна, обязательно… Мне немного осталось…
      — Я могу попросить Вадима, чтобы он помог с редактированием…
      — Это очень любезно…
      Пошел он в жопу, мудак, думается злорадная мыслишка, гнойная и ядовитая. Еще один неудовлетворенный. Редактировать он меня будет! Половину соискательш в институте отредактировал. Редактирует исключительно на дому и в эрегированном состоянии. Сидит такая размазня на его члене и плачущим голосом читает очередной абзац. Вадимчик же совершает фрикционные движения редакторской мыслью и членом. После семяизвержения редакторская мысль также иссякает, и очередной очкастой дуре, которой не терпится внести свой вклад в науку, приходится прервать чтение, потому что с полным ртом не почитаешь. И так до следующей эрекции.
      Но ведь — талант! Будь у Гуссерля такой редактор, не затянулась бы Гуссерлиана до следующего тысячелетия. Или действительно дать? Отдать свое девственное лоно на растерзание в обмен на шикарно выглаженный текст? Сколько оргазмов для этого потребуется?
      — Подумаю, Нинель Платоновна, обязательно подумаю…
      С материнской нежностью всматриваюсь в подернутые поволокой убежденности в собственной гениальности глаза. Юные мальчики, юные девочки. Привкус испорченности. Не познав жизни стремятся они к удовольствиям мысли, как будто здесь смогут найти то, что найти вообще невозможно. Сколько их сломается по пути? И ведь от наивной убежденности вовсе не так просто избавиться. Точнее — никак не избавиться. Она — клеймо, тавро, которым помечаем собственную судьбу, злую ищейку, что преследует нас до самой смерти.
      Даже в самых отчаянных проявлениях того, что кажется ничтожеством, скрыта неуемная гордыня. Профессор кафедры логики Энгель любил прикидываться простачком, очумелым пенсионером, приходить на прием к врачу и придурковатым голосом описывать мнимые и истинные недомогания, вворачивая в мутные стоки сумасшедшего бормотания что-нибудь насчет исчисления понятий Фреге. Стоптанные башмаки, грязный пиджачишка, трясущиеся ручки на брюшке, и мощь интеллекта, запаянная в цинковый гроб высокомерия и презрения.
      — Не следует смешивать философа и философского работника. Для воспитания истинного философа, возможно, необходимо, чтобы и сам он был некогда научным работником философии, а так же — скептиком, догматиком, историком, критиком, и, сверх того, поэтом, собирателем догадок, путешественником, моралистом, прорицателем, свободомыслящим, всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей, чтобы иметь возможность смотреть разными глазами. Но все это только предусловия… Главное, чтобы он создавал ценности. Собирать и систематизировать факты — колоссальная и почетная задача. Но подлинные философы суть повелители и законодатели; они говорят: «Так должно быть!», они определяют «куда?» и «зачем?» Их «познавание» есть законодательство, их воля к истине есть воля к власти.

16. Истина

      — Истина? Какая истина?
      — Чтобы узреть истину, надо сделаться равнодушным и не спрашивать — принесет ли истина пользу или уничтожит тебя.
      — Антихрист. Страницу сказать?
      — Это не цитата. Это — акт.
      — Любой акт, который не является половым, вредит здоровью и душевному равновесию.
      Дымы сигарет тянется к потолку, смешиваются и протискиваются в вялые жабры древней вытяжки. Никотин убивает лошадей, людей и здания. Как единственная дама в бардаке, сижу на расшатанном стуле, смотрю поверх очков и молчу. Пытаюсь придумать, почему же философы — это разновидность святых? Наверное, не понять, потому что нет больше философов. Научные деятели от философии есть, сумасшедшие от философии наличествуют, веселые девушки от философии имеются (ваша покорная слуга), а самих философов — псть…
      Если Бертран Рассел и был в чем-то прав, то в своем почти что фрегианстве толкования проблемы имени. Смысл имени пульсирует, растекается, проходит сквозь пальцы вербализации и гибнет в шумном мире жестов, ведь люди предпочитают смотреть на жесты, чем слушать доводы.
      — Вот о чем ты думаешь, Вика? — огонек почти чиркает по щеке.
      — Об идиолектах…
      Говорим на разных языках, живем в разных мирах, полагаясь во всеобщей слепоте лишь на иллюзии, но ухитряясь как-то пребывать, существовать. Никогда не видела снов, но думаю, что в них все то же самое. Растянутая искра, что пробивает порой сумрак осязания, и тогда ощущаешь нечто, что невыразимо. Свежий ветерок в затхлой комнате.
      Темные, неопределенные, колышущиеся фигуры… Лишь эгрегор социальности заставляет приписать им имена, значения и смыслы. Имя есть развернутая в пространстве и времени дескрипция. Забытые письмена на кипящем море виртуальных частиц, по которому пытаются писать вилами страстей, вожделений, поступков и проступков.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18