– Некто этим распоряжался. И даже если он не приказывал вот так, напрямую, он все равно давал понять, что нужно сделать. Так что от вас ничего не зависело, понимаете? И вы шли и делали, хотя вам и не приказывали. Получалось, что делали добровольно. А в таком случае тот, кто отдавал приказ, тоже ни за что не отвечал.
Колесник чертит в воздухе круг, и Миха следит за его руками.
А потом старик просто сидит.
Через какое-то время продолжает.
– Трудно мне вам это объяснить. Я не сумею это рассказать, да вы и не поймете. Я думал сегодня: хорошо это. Хорошо, что вы так и не узнаете, что у меня на уме. Вы совсем другой человек.
А Миха думает: «Это чересчур просто. Слишком просто, чтобы об этом рассказывать».
– А вы сами теперь не другой?
– Может быть, может быть. Затрудняюсь сказать. Не мне судить о таких вещах.
– Но сегодня это имеет для вас какое-то значение? То, что вы тогда делали?
– Нет. Нет. Но я помню, что тогда мне это помогало.
* * *
Миха пишет Мине письмо. Он не может сказать ей всего по телефону. Боится произнести это вслух. Вдруг тогда это станет реальностью. Ей будет противно, он знает. Может, она письмо и не прочтет, но ему, по крайней мере, нужно вылить это на бумагу.
Может, это действительно был замкнутый круг, как сказал Колесник.
Миха думает о деде. С автоматом. Стоит, впереди траншея, а позади черно-зеленая чаща.
Он мазал? А если да, меняется ли хоть что-нибудь? Становится ли он от этого лучше? И почему?
В то самое время, в том самом месте. Они пришли сюда убивать. Вот зачем он здесь был.
Миха кладет письмо в конверт и запечатывает. Тошнит, надо бы лечь. Он идет с письмом в туалет, рвет его и спускает клочки в унитаз.
* * *
Два дня Миха не ходит к Колеснику. Не то чтобы он задумал так нарочно. Но проходит один день, а за ним следующий.
* * *
На линии помехи, и Минин голос теряется среди шума. Ей снова звонила мутти. Миха понимает, что Мина на него сердится, но нужно дать ей выговориться. Он то и дело ее перебивает – сам того не желая, в неподходящий момент. И чем дальше, тем хуже.
– Она подумает, что я не передаю приветы.
– Нет, она подумает, что я вконец обленился. Плохой сын.
– Так позвони ей оттуда.
– Не могу.
– Почему, Миха?
– Что?
– Я спросила почему.
– Она поймет, что я звоню издалека, мне придется врать.
– А так ты меня заставляешь врать. А ей я врать не хочу.
– Отец тоже звонил?
– На прошлой неделе, я же тебе говорила.
– Ага.
– Ты там еще долго пробудешь?
– Мина, я не слышу.
– Ты еще долго там?
– Пару дней, наверное. На выходные возьму билет.
– Пару дней.
– Да. У тебя все хорошо, да? С ребенком все в порядке?
– Просто замечательно, Михаэль. Я все еще беременна, и все просто за-ме-ча-тель-но!
И молчит. И Миха тоже. Пусть пыль уляжется.
– Я поставлю на автоответчик. Позвонят твои родители, не стану подходить.
– А когда я позвоню, подойдешь?
– Ты скоро вернешься. Зачем тебе опять звонить?
Миха делает глубокий вдох. Мина жестока. Что ж, он тоже будет жесток.
– Деньги кончаются.
Возле Михиных пальцев неровным столбиком высятся монеты. Он отводит глаза, притворяясь, что их тут нет.
– Да, хорошо. До встречи.
– До встречи.
Оба молча ждут, когда связь оборвется. Мина не выдерживает и первая дает отбой.
* * *
Колесник сидит на стуле, как прикованный. На полированной деревянной ручке стоит пепельница и лежит коробок спичек. Миха протягивает старику непременную пачку сигарет, и тот закуривает.
* * *
– Вы испытывали к евреям ненависть?
– И да, и нет.
– Это как?
– Я выискивал людей, которых можно было бы ненавидеть.
– Правда?
– Я был обозлен. Из-за отца, из-за деревни, из-за колхозов, голода. Коммунистов.
– Что случилось с вашим отцом?
– Его расстреляли.
– Коммунисты?
– Да. Я помню, как его уводили: его и еще пятерых человек.
– За что?
– Он был учителем. И не хотел учить по их указке. Его и раньше забирали, но на этот раз он не вернулся.
Миха глядит на старика. Ни слез, ни грусти в голосе – сидит себе неподвижно в кресле, отделенный от Михи кухонным столом.
– Значит, вот почему вы ненавидели евреев? Из-за отца?
– Да, можно сказать и так.
– А вашего отца забрали евреи?
– Нет, среди них не было евреев. Те коммунисты, что увели отца, не были евреями.
В добавление к словам Колесник поднимает руку, машет в воздухе широкой ладонью.
– Тогда почему вы не чувствовали ненависти к коммунистам?
– Их я тоже ненавидел, но все они ушли. Еще до прихода немцев. Без наказания за все свои дела.
– Поэтому вам хотелось кому-нибудь отомстить?
Колесник пожимает плечами. Новое отступление.
– Вам хотелось отомстить кому-нибудь за произвол коммунистов, тут подвернулись евреи, и вы решили мстить им?
– Я жалею об этом. Я знаю, что словами делу не помочь. Знаю, что поступал плохо, вы понимаете? Я не умею это лучше объяснить.
Миха повторяет про себя: «Знаю, что поступал плохо». Комната, сизая от дыма.
– Вы и тогда знали, что это плохо?
Кивок.
– Тогда почему?
Колесник молчит и смотрит в пол. Не отвечает и на повторный Михин вопрос. Миха останавливает магнитофон и выходит на крыльцо, на свежий летний воздух. Когда он возвращается, Колесник все так же сидит на стуле.
* * *
– Вы записываете?
– Да.
– Они забрали у меня отца. Мы всей нашей семьей голодали и мерзли, а потом пришли немцы и сказали мне, что виноваты евреи. Они всем так говорили. Все евреи – коммунисты. А это была неправда.
– Неправда?
– Ага. Среди коммунистов были евреи. Но много было и белорусов.
– Выходит, они лгали?
– Да.
– Вы это знали?
– Да. Но лгали они правдоподобно.
– Что это значит? Объясните.
– Знаю, что плохо так говорить. Знаю, что это ужасно. Я и тогда это знал.
Колесник смотрит на Миху, а Миха отводит взгляд. Он не хочет об этом слушать. Мне незачем это знать. Зачем мне знать о нем. Мне нужен опа. Спроси его об Аскане Белле.
– Бойня началась в сорок первом.
– Верно.
– А вы в то время работали переводчиком. На немцев.
– Да, но я все видел.
– В сорок третьем вы немцев тоже видели?
– Да, и сам убивал.
Миха чувствует на себе стариков взгляд, ищущий его глаз. Миха обдумывает новый вопрос, но старик его опережает.
– Я сделал свой выбор, понимаете? Почти целых два года я наблюдал, как немцы убивали евреев, и сам стал убивать. Я сам это выбрал, вы понимаете?
У Михи нет желания отвечать. Может, стоит выключить магнитофон и снова выйти? Непонятно, почему Колесник ему это рассказывает. Похоже, с Михи на сегодня достаточно.
– Вы понимаете?
– Да. Хотя нет. Вы сказали, вы были обозлены. Из-за отца.
– Да.
– Вы думали, что будете расстреливать евреев и станет легче.
– Вы меня не слушаете.
Напрямик. Спокойно. Миха коротко взглядывает на Колесника. Встречаются глазами.
– Вы думали, станет легче, но вам не полегчало.
– Трудно сказать, герр Лехнер, особенно через столько лет. Видите ли, непросто знать за собой такое. Можно перечислять причины. Я потерял отца, голодал, хотел помочь семье, приказ есть приказ, нам говорили, что евреи – коммунисты, а коммунисты причинили мне много бед. Можно повторять все это снова и снова. Ничего не изменится. Я сделал выбор и пошел убивать.
Миха ощущает на себе его взгляд, но не может поднять голову. Изо всех сил прижимает к глазам кулаки и, отняв их, ждет, пока пройдут багрово-черные болезненные круги.
Ничего не меняется.
Старик курит и смотрит в пол.
* * *
Миха пишет в блокноте Мине письмо, сознавая, что никогда не вырвет и не отправит страничку. Сознавая, что должен взять этот листок с собой к Колеснику и, отважившись, прочитать вслух.
Убивал ли опа? Делал ли он это из убеждений? Либо просто потому, что было дозволено? Было ли ему плохо или стыдно? Испытывал ли он ненависть? Плакал ли? Или верил в свою правоту?
* * *
– Они когда-нибудь это обсуждали? Что было потом? Вы слышали, что именно они говорили?
– Я им был не ровня. Я ведь белорус.
– Вам запрещалось с ними разговаривать?
– Меня звали, только когда нужно было переводить.
– Значит, их разговоров вы не слышали?
– Нет. Да я и сомневаюсь, чтобы они об этом беседовали.
– Почему вы так считаете?
– Что было потом… На обратном пути всегда было тихо. Они здорово надирались в грузовиках, и все старались помалкивать. Думаю, тем, кто оставался в деревнях, не больно-то хотелось об этом слушать, а тем, кто ездил в лес на расстрелы, наверное, не больно хотелось говорить. Мне говорить никогда не хотелось.
Сигарета у Колесника догорела. Он стряхивает длинный столбик пепла в пепельницу и закуривает по новой.
– Когда пошли первые расстрелы, люди, белорусы, заговорили об этом повсюду, но скоро перестали. Всем было известно, что расстрелы продолжаются, и люди замолчали. Я тоже знал и тоже молчал.
– А после того?
– Напивался. После, вечером, всегда было много еды и выпивки. Музыка до упаду. Не возникало желания поговорить. Просто мы пили, ели, включали музыку на полную катушку.
* * *
Сегодня, Мина, мы просто сидели. И вчера было то же самое.
Миха не отваживается задать свой вопрос; Колесник сидит с ним вместе на кухне целый день. Молча подливает водки, нарезает хлеб. Подает носовые платки. Сидят час за часом, магнитофон крутится и крутится, а потом останавливается, Миха переворачивает кассету и снова включает запись.
* * *
Миха подъезжает к деревне, где живет Колесник, но, миновав ее, направляется в город. Магнитофон при нем, но день наверняка опять пройдет в молчании, лучше уж съездить в музей.
Девушка на входе сначала не узнает его, но потом, улыбаясь, здоровается и кивком указывает на книгу для посетителей.
– Верно. Весной.
На этот раз Миха не подходит к манекенам в военной форме и фотографиям с мест расстрелов. Он ходит в другой части зала. Целое утро рассматривает семейные снимки, дома, предметы быта. Перчатки, рулон ткани, серебряная чашечка. Записи в гроссбухе, карандашные каракули, пометки на полях книги.
Мужская кожаная туфля, добротная и тяжелая. Задник изнутри стоптан. Когда-то он ходил по деревне, из города в город. А потом кружил только по дому или, в лучшем случае, заходил к соседу, мерял шагами убогое пространство гетто.
На ту сторону зала Миха не заходит, не отваживается снова заглянуть в те лица.
* * *
По возращении Миха обнаруживает Колесника, сидящего на лавке возле Андреева дома. Тот поднимается навстречу подъезжающему по дорожке Михе.
– Я заволновался. Вы не приехали.
Миха не знает, что ответить.
– Ваш друг сказал, что вы пока не уехали. Я решил подождать.
– Все нормально. Только мне сегодня не хотелось разговаривать.
– Ясно.
Миха останавливается, не заходя в дом; старик, похоже, и не думает уходить.
– Послушайте. Я не могу вас пригласить зайти. Вы знаете, это не мой дом.
– Да. Знаю. Я просто подумал… Вы завтра приедете?
– А вы не против?
– Нет, конечно.
– Просто мне нужен был перерыв.
– Ага. Моя жена, Елена, я попросил ее побеседовать с вами. Она не сотрудничала с немцами. Я подумал, что вам будет интересно и ее послушать.
Миха удивлен.
– Она согласилась?
– Да, да. Она хочет с вами поговорить.
– Хорошо.
– Так я скажу ей, что вы завтра приедете?
– Хорошо.
В доме, на кухне, Миха сталкивается с матерью Андрея. Она наблюдала за разговором из окна и теперь, похоже, рассержена. Она говорит что-то Михе, он не понимает, но пугается тона, каким это сказано. Сплюнув в мойку, она выходит.
* * *
Миха сидит за столом вместе с Иосифом и Еленой Колесник. Все трое склонились над микрофоном; магнитофон тихонько гудит на столе. Колесник будет переводить жене. Во время беседы Елена смотрит ему в лицо, но он глядит строго перед собой, ровно положив на стол руки. Он делает вид, будто его здесь нет.
– Как вы относитесь к тому, что делал ваш муж? Во время оккупации.
Елена отвечает мужу, потом Михе.
– Она сожалеет об этом.
– Сожалеет?
Елена кивает, слегка скребя кончиками пальцев по столу. Снова говорит.
– Один из ее братьев тоже так поступал.
– Не может быть.
– Да. Она говорит, немцы приказывали, и он стрелял.
– Как она к этому относилась? Тогда, в то время?
Колесник передает жене вопрос, и та, пожимая плечами, что-то отвечает. Буквально два слова.
– Она не помнит.
– Как?
Елена смотрит на мужа. Шевелит губами, но не произносит ни звука. Миха ждет, но на ответ особенно не надеется. Задает новый вопрос.
– Что случилось с ее братом?
– У нее было два брата. Одного немцы расстреляли в самом начале, а второго – когда пришли красные.
– Немцы расстреляли?
– Да. Вместе с десятком других мужчин из ее деревни. В наказание за немецкого солдата, которого на площади застрелили.
– Кто этого солдата застрелил?
Миха смотрит на задумавшуюся Елену.
– Она не знает. Может, партизан какой.
– Но ее брат не был партизаном?
– Нет, но его все равно расстреляли. Она хочет, чтобы вы знали, какое тогда жестокое было время.
Елена чертит по столу длинным ногтем большого пальца. Губы сжаты, глаза мокрые. Миха молчит, вдруг она еще чего скажет. Когда она наконец снова начинает говорить, Колесник вдруг кивает; в его глазах что-то меняется. Впервые за все время он проявляет хоть какую-то реакцию.
– В конце концов, она научилась различать птичку по песенке.
– Я не понимаю.
Елена кладет руки на стол, ладонями вверх. Короткие пальцы с мясистыми подушечками, глубокие линии руки. Говорит что-то. Муж переводит. Снова говорит.
– В конце концов, разница стерлась.
– После расстрела евреев немцы пришли к ним в дом – убивали, жгли, грабили. И партизаны тоже. Голодные, они выходили из болот с ружьями наперевес.
– Отец запирал двери, заколачивал гвоздями, но они все равно врывались.
– Она говорит, что боялась. Все время боялась. Женщин насиловали, мужчин уводили. Никому нельзя было верить. Все менялось каждую неделю, каждый день.
– Она пряталась в сарае. Иногда убегала на кукурузное поле. Иногда на речку, в камыши.
– Она вспоминает, как, не переставая, плакала и плакала ее мать, и как мужчины отнимали у них еду. Увели корову. Последнее, что у них оставалось.
Замолчав, Елена вытирает лицо. Из ее слабых легких тяжело рвется дыхание. Колесник, взглянув на нее, снова застывает. Когда она начинает говорить, он опускает глаза и смотрит на свои сжатые кулаки.
– Когда деревню сожгли, стали жить в землянках.
– Когда кто-нибудь приходил – жег, грабил, убивал, она не разбирала, кто это. Сразу убегала и пряталась.
– А если они пели, на своем языке, тогда можно было разобраться. День – немцы, на другой – партизаны. Потом еще русские добавились.
Миха перебивает. Ему важно знать.
– Кто из них был хуже всех?
Елена смотрит на мужа, и тот повторяет вопрос, а потом переводит взгляд на Миху, но не отвечает.
– Я имею в виду – коммунисты, фашисты, партизаны, красные… Кто был хуже всех?
У Елены по щекам катятся слезы. Миха видит их отблески возле рта, когда она поворачивается к свету. Не скажет. Возможно, она не хочет даже в такой момент показаться грубой, но Михе нужен честный ответ. Фашисты. Фашисты были куда хуже остальных.
Переждав немного, Миха спрашивает.
– И обо всем этом вы просто сожалеете?
Колесник переводит, и Елена смотрит на Миху сердито. Ответ адресует мужу.
– Она не понимает, что вы хотите сказать.
Миха пытается по-новому сформулировать вопрос, но у него не получается. Елена, поднявшись, что-то говорит; не Михе, одному только Колеснику. Перевязывает платок, туго, резко затягивая узел под подбородком. Она плачет. Муж за нее отвечает.
– Она говорит, что на другие чувства уже не способна.
* * *
Миха собирает сумку, поглядывая в окно на вечереющую улицу. На крыльце, на стуле, сидит Елена, сложив руки на коленях. Михе в окно видна фигура, но не видно лица.
– Она вспоминает. Ей тяжело. Она через какое-то время вернется.
Колесник стоит и смотрит, как Миха смотрит на его жену.
– Елена сказала, что она сожалеет.
– Да.
– Сожалеет о вас и о брате.
– Да.
Миха ждет, пока Колесник разливает водку.
– У нас нет детей. Мы поженились, когда я вернулся. Елене было уже много лет. Она считает, что это кара за те времена.
– А вы?
– Что я?
– Вы тоже сожалеете?
– Нет.
– Нет?
Колесник поднимает глаза на Миху. Взгляд твердый. Очевидно, тут дело принципа.
– Вам хотя бы стыдно?
– Как я могу оправдаться?
Этого вопроса он ждал. Ответ у старика заготовлен.
– Как я могу оправдаться? И перед кем? Кто может меня простить?
Колесник смотрит на Миху. Никто. Никого в живых не осталось. Так Миха думает, но вслух не произносит.
– За себя мне не стыдно.
Миха ищет в стариковском лице слабинку, но напрасно. Не плачет.
– Вы тоже считаете, что это вам была кара?
– Нет.
– Даже тюрьма?
– Все равно нет.
– И бездетность?
– Нет.
Миха глядит на старика. Этот человек ему непонятен. Непонятны его резкие ответы.
– Ваша жена плакала, когда со мной разговаривала.
– Я плакал в тюрьме. После расстрела евреев несколько ночей плакал. Другие тоже. Я был неправ, когда расстреливал, и когда плакал, тоже был неправ.
Порой голос Колесника срывается на хрип.
– Елена плачет – она тоже неправа?
– Елена ничего не сделала. Она девчонкой была. Хоронилась ото всех, вот и выжила.
Слова падают отчетливо и тяжело.
– Однако вашу жену постигла кара. У нее нет детей.
– Елена считает, что это ей в наказание. А я… За то, что я сделал, наказания нет. Никакого сожаления не хватит и никакого наказания.
* * *
Утром Миха оставляет магнитофон у Андрея – в своей комнате, на столе. В сумку кладет фотоаппарат и едет к Колесникам. Когда они входят в кухню, Елена встает, и Миха вынимает камеру, чтобы она видела. Она улыбается и кивает, тихо говорит что-то мужу и заправляет под платок выбившиеся пряди.
– Спасибо, герр Лехнер. Моя жена говорит, это очень мило с вашей стороны.
– Ну что вы.
Елена ставит к дальней стене, рядом с печкой, два стула, а Миха устанавливает камеру. Ему помогает Колесник, держит треногу, стоит не шелохнувшись, покуда Миха наводит резкость по фактуре его пиджака. Миха, которому неловко работать молча, начинает говорить.
– Это хороший фотоаппарат.
– Правда?
– У него новейшие линзы. С выдвижным объективом, но резкость держит. Снимки четкие получаются.
Колесник смотрит в видоискатель, и чтобы он видел не одни только пустые стулья, Миха входит в кадр. Теперь Колеснику есть что разглядывать. Он улыбается, и Миха тоже улыбается в объектив. Не то чтобы Миха улыбался Колеснику, но старик, довольный, посмеивается.
Елена, приосанившись, садится подле мужа, тот берет ее за руку. Ладонь в ладони, они ждут, пока Миха подстроит свет.
– Я сделаю кадра три-четыре. Для верности. Ладно!
Колесник напрягает шею и, не отрываясь, смотрит в объектив; кивает чуть заметно. Так и сидит все время, пока Миха снимает. И вдруг, в самый последний момент, отворачивается. Он смотрит на Елену, смотрит так, будто бы она – единственное, что заслуживает внимания. Елена смотрит прямо – на Миху, на фотоаппарат, в объектив. А Иосиф вдруг отворачивается.
Прямо как опа.
Миха делает еще два снимка. Не просит Колесника посмотреть в камеру, вообще ничего не говорит.
А потом Елена встает и заходит к Михе за камеру. Улыбаясь, жестами показывает: сядь рядом с мужем, я хочу вас сфотографировать вместе.
Миха переводит взгляд на Колесника, наблюдающего за женой. Та оживленно настаивает, подталкивает Миху к стулу.
– Знаете, я, пожалуй, не буду.
Это грубо и жестоко, но Михе и впрямь не хочется фотографироваться с Колесником. Старик переводит, и Елена смолкает. Она обижена, но старик задет сильнее. Сидит неподвижно, уронив огромные руки на тощие колени.
Миха начинает извиняться. Складывает камеру и уходит.
* * *
В дверях кухни стоят Андрей и его друг – похоже, они смущены и недовольны. Миха отмывает руки под краном. На обратном пути на велосипеде порвалась цепь, и теперь все руки в масле и ржавчине, а под ногтями – бурая грязь. Михины руки, еще не отошедшие от фотосъемки, подрагивают под ледяной струей, текущей из крана. Миха оборачивается навстречу входящим.
– Андрей говорит, что не нужно было приводить сюда этого человека.
Миха этого ждал. Он говорит:
– Скажите ему, пожалуйста, что я старика не звал. Он пришел сам. Простите.
И прислушивается к невнятному бормотанию переводчика, разглядывая свои замасленные, недомытые руки.
– Андрей говорит, тот человек – убийца.
– Знаю. Скажите ему, что мне это известно.
«Ну вот и все», – думает Миха. Конец дружбе. И поездке конец.
– Я завтра уезжаю. Пожалуйста, скажите Андрею, что я уезжаю и очень благодарен ему за гостеприимство. Ему и его маме.
Андрей с явным облегчением кивает. Ему не пришлось меня выгонять.
Миха отворачивается. Злые слезы жгут глаза. Он снова открывает кран и трет пальцы под холодной водой, но от мыла масло только хуже размазывается.
* * *
– Вы помните такого?
Вечером Миха опять к ним возвращается. Елена Колесник впускает его в дом и оставляет наедине с мужем на кухне.
– Вот этого человека?
Миха кладет фотографию на стол, чтобы старик не заметил его дрожащих рук. Красные от воды, от вечер него ветра, от холодного велосипедного руля. Колесник придвигает снимок к себе поближе.
– Это здесь, в Белоруссии?
– Нет, в Германии, в тридцать восьмом.
– Лицо знакомое.
Миха был к этому готов. Весь день готовился. Все эти дни.
– Кто это?
Миха не знает, что сказать. Раньше он хотел все Колеснику рассказать, потом раздумал. Хорошо бы Колесник все узнал, но имя деда называть бы не пришлось. Но он называет.
– Аскан Белль.
– Да. Это Белль, он служил в SS.
– Waffen SS.
– Верно, Waffen SS. Я его помню.
Почти полегчало.
– Что вы помните?
– Они несколько недель тут воевали, а потом спешно ушли. И однажды рано утром в городе оказались красные. Прямо в центре, возле церкви.
– В сорок четвертом.
– Угу. Они меня арестовали, вместе с другими такими же, а потом к нам и немцев стали приводить. Не всех, некоторые были уже мертвы, некоторые успели убежать, но приводили тех, кто остался. Похоже было на чистку гетто, фашистского гетто. Они стояли с нами на перекличке, и я помню, среди них был Аскан Белль.
– Вы его видели?
– Да. Русские вытолкнули его из строя. Они шли вдоль строя и вытолкнули его, поставили на колени. На главной площади. Они, естественно, были с автоматами. Ему к голове приставили автомат, и имя объявили – тот самый Белль.
Alles vorbei[18]. Финал. Опа Аскан Белль.
Миха не знает, что сказать. Думает: «Зря не записал». Магнитофон завернут в свитера и лежит на дне сумки, оставшейся в Андреевом доме.
– Еще что-нибудь помните?
– Русские собирались нас расстрелять. Некоторые хотели расстрелять нас прямо на месте. Потому-то они и держали нас в шеренге так долго: всё спорили. Я хорошо это помню.
– Он мой дед.
Колесник замолкает. Смотрит на Миху, и Михе на миг приходит в голову, что старик рассердился. Он собирался совсем не так это сказать, но так оно вышло.
Под Колесниковым взглядом Миха начинает нервничать, ерзать на стуле.
– Почему они хотели расстрелять моего деда?
– Они хотели расстрелять всех нас.
Миха сидит долго. Или ему кажется, что долго, и он пытается разобраться в охвативших его чувствах. Пытается понять, можно ли спросить то, что ему очень нужно знать. Напротив сидит Колесник, Михаэль слышит его дыхание и думает, что, наверное, сможет даже почувствовать, когда Колесник на него посмотрит и когда он отведет глаза.
– Он был здесь. Лето и осень сорок третьего.
Колесник дернулся. Миха замечает это краем глаза. Начинает снова.
– Скажите, он стрелял?
Задавая вопрос, Миха не смотрит на Колесника, ждет ответа. Но Колесник молчит, и Миха поднимает глаза.
Старик сидит, обхватив голову руками.
Фотография отодвинута на середину стола. Глянцевая поверхность снимка отсвечивает на солнце, и дедова лица не различить, только множество линий, покрывающих фотографию мелкой сеткою. И глубокий залом, пересекающий ноги.
– Иосиф!
– Он стрелял. Прости, Михаэль. Он убивал евреев и белорусов.
Хорошо, что не видно дедова лица, хорошо, что Колесник смотрит в сторону.
– Вы сами видели?
Колесник трет глаза.
– Я про него знаю.
Знает.
Миха поднимает взгляд на Колесника, но тот смотрит в окно. Знает. Глаз старика не видать, но лоб явственно пересекла складка, и тень упала на лицо.
– Откуда вам известно?
– Сорок третий. Тогда все, кто здесь был… Все были за этим. Они все, и мы все.
– Но вы говорили. Вчера вы говорили, что стрелял не каждый. Тот человек, что покончил с собой…
– Я его запомнил потому, что он покончил с собой.
– Что вы хотите сказать?
– Простите.
Миха смотрит на Колесника, на лицо, спрятанное в ладонях. Вслушивается в голос, доносящийся из-под пальцев старика.
– Тех, кто не стрелял, было так мало. Их было так мало, что я могу назвать имя и описать лицо каждого, кто не стрелял.
Он-то знает. И Миха знает, что это правда.
– Понимаете?
Миха понимает, но молчит, изо всех сил прижимая кулаки к глазам.
* * *
По пути на автобусную остановку Миха с сумками проходит мимо дома Колесников. Когда Миха появляется в воротах, Колесник стоит в саду под деревом.
– Михаэль!
Колесник радуется и, улыбаясь, спешит по дорожке навстречу. Михе приходит в голову, что никогда ему к этому не привыкнуть; не приучить себя к симпатии Колесника.