Гельмут мало им доверяет. Судя по цифрам, количество прибывающих в Берлин возрастает. Это можно объяснить тем, что некоторые пассажиры приезжают с других вокзалов или просто в гости, но все равно это противоречит сложившемуся у Гельмута впечатлению, что Берлин пустеет на глазах. У фрау Штиглиц и фрау Дорн мужья и сыновья ушли в армию. Квартиры без них стоят пустые, осиротевшие, потому фрау решают перебраться из города поближе к военным заводам, где есть работа. Юрист, занимавшийся неоплаченными счетами Гладигау, тоже уехал, не оставив нового адреса.
* * *
Первая военная весна. Настал и прошел Гельмутов день рождения: папи с утра ушел на работу, а мутти поцеловала его и испекла пирог. Он больше не ходил на призывной пункт и не получал повесток. Каждый раз, когда отец разбирает утреннюю почту, Гельмута грызет совесть, что ему опять ничего не пришло. Во всех соседних домах сыновья уходят или вот-вот уйдут на фронт. Уходят и отцы, если еще не слишком стары и не заняты на важной работе. Гельмут снова начинает делать зарядку.
Запершись в чулане, он как можно выше поднимает перед собой правую руку – рука доходит почти до уровня плеча. Подойдя к стене, прижимает ладонь. Делает еще шаг, здоровой рукой раз за разом подталкивая больную выше по стене, заставляя ее подняться над плечом. Локтевые и плечевые связки растягиваются, кожа вокруг лопатки горит огнем. Все сопротивляется. Без стены, без помощи здоровой руки он не может поднять правую руку выше плеча. Ему совсем не больно, просто кажется, будто воздух вдруг стал слишком тяжелый.
Во дворе Гельмут набирает в холщовую сумку камней и держит их на вытянутой руке. Каждый день добавляется новый камень, каждый день два, три, четыре раза переворачиваются песочные часы. Но воздух все такой же тяжелый. Все так же не может Гельмут пойти на призывной пункт. Не может посмотреть в глаза отцу.
* * *
Отец приносит вино, у него для домашних сюрприз. Продвижение по службе, большая ответственность, высокая зарплата. После обеда, набивая трубку, он обстоятельно рассказывает жене и сыну новости. Продвижение на восток, говорит он, было стремительным. Гельмут наблюдает за поднимающимся над отцовой головой дымом, вдыхает сизые клубы и слушает, как папи рассказывает о новых рабочих, прибывающих со всех уголков Европы. Перед вступлением в новую должность папи дают неделю отдыха. Гельмут отпрашивается у Гладигау, и они впервые всей семьей едут на побережье.
На пляже Гельмут упорно не снимает рубашку. Самое большее – закатывает штаны и бродит по мелкоте. Он растолстел. Стал мягким и белым. Благодаря тренировкам у него сильная правая рука, а все остальное тело слабое. Вес прибавляется, а грудь не становится крепче. Мышц нет, и жир висит вокруг подмышки досадными морщинистыми складками.
Лето стоит жаркое, и на лбу, у корней волос, на веках и щеках Гельмута блестит пот. Он вечно взмокший, пот мгновенно пропитывает рубашки. Мать стирает их каждый вечер, но запах въедается в волокна и швы, и Гельмут сгорает от стыда.
Гладигау одолжил Гельмуту одну из новых складных камер: как сказал он папи, на время, пока мальчик учится фотографировать. Самому себе, за вечерним шнапсом, Гладигау иногда признается, что Гельмут мог бы стать достойным преемником его скромной империи. При свете дня фантазии улетучиваются, но Гладигау все равно дает Гельмуту камеру и, таким образом, спасает его на отдыхе. Родители много гуляют, а он, мокрый и раскрасневшийся, выбивается из сил, поспевая за ними. Фотоаппарат – отличный предлог остановиться и передохнуть. Он поглощен снимками и ни о чем другом не думает. Выставляет выдержку с экспонометром и без. Пейзажи, трава, ракушки. Он выбирает разные ракурсы, фотографирует спиной к солнцу и старается максимально увеличить глубину резкости.
Гельмут счастлив, отдых удался, родительские опасения о его будущности рассеяны: он может стать фотографом, как Гладигау.
* * *
По возвращении Гельмут узнает, что вокзал собираются перестраивать. Гладигау доволен его отпускными фотографиями и поручает заснять строительные работы на вокзале. Гладигау рассчитывает, что сможет продать эти фотографии как открытки.
Для Гельмута это первое серьезное задание, и, устанавливая штатив на углу напротив вокзальных ворот, он волнуется, ощущая себя в центре внимания. Мимо громыхают трамваи, и ему кажется, что все пассажиры так и смотрят на него. Пешеходы замедляют шаг, прослеживают взглядом, куда направлен его объектив. Гельмут погружается в дело, высчитывает и настраивает выдержку, хмурясь и прищуриваясь, как это обычно делает Гладигау. В левой руке он держит экспонометр, правую, чтобы не мешала, прижимает к бедру.
Из-за волнения он неправильно настраивает выдержку, и первые его профессиональные снимки оказываются недодержанными. Невелика беда, утешает Гладигау своего любимца: недодержать лучше, чем передержать; они смогут увеличить резкость при печати; он покажет ему как. Но Гельмут переживает из-за того, что снимки получились нечеткими, и умоляет своего хозяина дать ему попробовать еще раз. Гладигау тронут его энтузиазмом и разрешает фотографировать по часу два раза в неделю, пока вокзал не будет достроен.
Строительство идет быстро, к середине лета закончили новую платформу и приступили к расширению здания вокзала. Гельмут становится смелее, фотографирует открыто, меняет камеры и пленки. Фотографирует он и на самом вокзале. Поначалу охранник ворчит и поминает того сердитого солдата, но Гельмут заверяет его, что поезда снимать не будет – только людей и строительные работы. Он начинает объяснять охраннику свой замысел, но тот быстро теряет интерес. Гельмут не рассказывает ему всей правды. Кое-что держит при себе. На фотографиях он фиксирует, как расширяется вокзал, но вместе с тем запечатлевает массовые отъезды людей. Метод прост: он запоминает последовательность дневных поездов и отмечает, сколько кадров потрачено на каждый прибывающий или уходящий поезд. Потом считает людей на снимках. Сложные уравнения, которые он решает по ночам у себя в комнате, подтверждают его самые сокровенные подозрения. Берлин медленно пустеет.
* * *
Из соседних домов и улиц все больше людей уходят в армию. В округе много молодых парней, и все готовы умереть за F[4], на службе в ближайшую тысячу лет. Гельмут по-прежнему мнит себя в их числе, спит и видит военную форму, боевую службу, Kamaraden. Но он знает, он знает. Из-за руки, его дефекта, его изъяна, он сидит дома, в то время как остальные, все как один, уходят вперед, в Lebensraum[5].
Он все больше замыкается, молчит. Гладигау доверяет этому серьезному, спокойному юноше. Он часто уходит на заказы, надолго оставляя свою маленькую студию на попечение Гельмута.
Париж пал, и F
Он чувствует переполняющую их гордость, но понимает, что сам он к этой гордости не причастен, и старается не замечать взгляда их отсутствующих глаз.
* * *
На Берлин падают первые бомбы. Воздушный налет, новизна происходящего пугают и будоражат Гельмута. Когда глухой, далекий грохот на востоке затихает, небо окрашивается в ярко-оранжевый цвет. Гельмутова кровать дребезжит, но куда тише, чем от громыхания проходящих поездов. Его будят родители. На горизонте полыхает Берлин, Гельмуту из окна спальни хорошо виден пожар. Мутти и папи сидят с ним на кровати и смотрят. Мутти спрашивает, не страшно ли ему, но Гельмут мотает головой, ему приятно быть в тихой компании, холодной пяткой ощущать тепло отцовской ноги.
* * *
Гладигау недоволен, что Гельмут тратит столько пленки на съемку вокзала. Сосредоточься на строительных работах, говорит он ему, и не снимай так много людей. Тогда Гельмут начинает подворовывать запасные катушки и берет с собой не одну, а две камеры. На улице холодает, Гельмут снова носит старое пальто. В задней комнате, перед зеркалом, он проверяет, будет ли видна под пальто вторая камера, если поместить ее с правого бока. Кривая рука скрывает слегка выпирающий объектив. Чтобы рука не болталась, ему приходится напрягать плечо сильнее обыкновенного. Но, упражняясь в задней комнате и в переулке по дороге домой, он научился правильно держать руку и нормально ходить.
Строительство заканчивается в самом конце зимы, холодным серым днем. Немногочисленные магазины, и ателье Гладигау в том числе, украшены по случаю грядущего грандиозного открытия. С двух пустых магазинов отрывают доски, заново вставляют стекла и оформляют витрины. Вместе с другими подмастерьями Гельмут посвящает целый день тому, чтобы придать фальшивым витринам достойный вид. Все те месяцы, что прошли с момента исчезновения их владельцев, магазинами никто не занимался. Гельмуту не по душе темные и сырые помещения, надписи на стенах, скрежет битого стекла под ногами. Но он терпит, потому что Гладигау поручил ему первое ответственное дело: заснять открытие.
Свет не столь эффектный, как в тот день, когда они фотографировали флаги на центральной улице. Но для этого времени года день выдался солнечный, и Гельмут уверенно выбирает ракурсы и выдержку. Приезжают сановники, произносят бодрые речи, а Гельмут отыскивает в середине толпы отличное место и запечатлевает открытие новых вокзальных ворот.
Получившиеся фотографии действительно хороши; и Гельмут, и Гладигау ими довольны. Фасад вокзала, в действительности квадратный и примитивный, на снимках Гельмута кажется даже изящным, впитавшим энергию ликующей, расцвеченной флагами толпы. Начальник вокзала заказывает из них открытки, которые будут продаваться в вокзальном киоске. Гладигау получает процент с продаж, Гельмуту достается скромная прибавка к зарплате и перспектива новых заданий. На его день рождения Гладигау дарит ему складную камеру, а родители – пленку и реактивы, купленные без наценки у Гладигау. Гельмуту отводится собственная полка в темной комнате, в шкафу с фотопринадлежностями. В привокзальном кафе все четверо заказывают мороженое и едят за славное будущее Гельмута дробленые орешки и взбитые сливки, дорожающие каждую неделю.
Общество за столом утомляет непривычного к разговорам Гельмута, и, заполучив свою порцию, он вообще ограничивается односложными репликами. Поведение Гельмута не удивляет Гладигау, они с учеником часто работают в тишине. Но родители смущены видом и дурными, как им кажется, манерами сына; мать – его неумением вести себя за столом, отец – жадностью до еды и отвисшими щеками.
Гладигау хочет сфотографировать праздничное застолье. Устанавливает камеру, дает указания официанту и располагается по правую руку от Гельмута; мать с отцом сидят по левую. Вешая портрет на свободное место на стене, мутти вдруг понимает, что это первая семейная фотография, на которой Гельмут оказался не между родителями. Гладигау выглядит веселым, папи – немного уставшим и серьезным, а самой себе она кажется робкой. Чуточку смущенной, что ли. Гельмут так и держит ложку в руке, и салфетку из-за воротника не убрал. Трудно сказать наверняка, мешают мягкие круглые щеки, но что-то в лице сына говорит мутти, что он еще не проглотил последний кусочек своего мороженого.
* * *
С начала войны не прошло и двух лет, но она прочно вошла в повседневную жизнь. Люди приучились экономно питаться; расточительство порицается; любые запасы должны идти на общее благо. На семейных портретах, которые вставляет в рамки и упаковывает Гельмут, женщины часто одеты в черное. На свадебных фотографиях жених почти всегда в форме. Приносят новорожденных, чтобы послать снимок отцу на фронт. Приходят солдаты, чтобы оставить карточку на память матери, сестре, возлюбленной.
* * *
Гельмут много ходит по Берлину, исполняя поручения Гладигау. Он по-прежнему ежедневно бывает на вокзале, считает там поезда и следит за расписанием, но еще в свободное время он берет камеру и выбирается в город.
Поздней весной 1941 года дни стоят холодные и чаще всего хмурые. Не лучшая погода для фотографа, но Гельмуту не терпится достичь совершенства. На отложенные из зарплаты деньги он каждую неделю покупает катушку пленки. У него большой обеденный перерыв, а иногда, если все сделано, Гладигау и вовсе отпускает его на полдня. По воскресеньям Гельмут под руководством Гладигау печатает в темной комнате свои заветные фотографии. Скромные опыты, ряды за рядами, на остатках бумаги, обрывках да обрезках.
Почти на всех снимках изображены люди, много людей. Гельмута притягивает толпа, оживленные улицы, ему нравится схватывать толчею, движение. Щурясь и кивая головой, Гладигау с восхищением разглядывает снимки Гельмута, развешанные на веревках в темной комнате для просушки. Вот он, Берлин, говорит Гладигау. Вот она, жизнь. Фотографии поражают его чувством движения. Откашлявшись, он говорит Гельмуту, что у того глаз настоящего фотографа.
Эта ревнивая похвала сказана от сердца, но через силу. Гладигау вдруг становится душно в пропахшей реактивами темноте. Его помощник, однако, никак не реагирует на лестные слова: молча стоит рядом, хмурится и обводит фотографии критическим взглядом неярких глаз.
Позже, когда Гладигау ушел и с уборкой было покончено, Гельмут раскладывает просохшие отпечатки на большом столе и еще раз их просматривает. Рядом лежит новый блокнот, начатый шесть недель назад и уже почти полностью исписанный его неразборчивым почерком.
Теперь Гельмут воплощает свой замысел не на вокзале, а в городе: он не просто так фотографирует, а систематизирует, фиксирует, подсчитывает. Безлюдные улицы заносятся в одну колонку; улицы, на которых встретилось от одного до десяти человек, – в другую; от одиннадцати до двадцати – в третью; а если на улице оказывается более двадцати человек, то такую улицу Гельмут фотографирует, а потом считает людей по снимку.
С каждой неделей колонка пустых улиц удлиняется, а колонка улиц оживленных делается короче. С каждой новой вылазкой в городе все сложнее найти и заснять скопления людей, зато теперь на оживленную улицу можно расходовать больше времени и пленки. Фотографии уже не просто документальные свидетельства: композиция, деталь, содержание снимка приобретают особую важность. Гельмут целиком переключается с блокнотов, кажущихся ему теперь зловещими и странными, на фотографии.
Вот он, Берлин, говорит Гельмут, кладя руку на блокнот. Но глаза его прикованы к снимкам. На снимках очереди у магазинов и вездесущие люди в военной форме – идет война. Но сегодня он взглянул на фотографии глазами Гладигау. Обыкновенный большой город. Оживленный и многолюдный. Он с удовольствием смотрит на снимки, как смотрел бы Гладигау: лица, руки, ноги, много голов и много шляп. Блокноты врут, думает он и радуется этой мысли. Он снова чувствует себя в родном городе в безопасности. Это его Берлин, его дом.
* * *
К середине лета Гельмут обзаводится солидным портфолио. Однажды утром, придя на работу, он обнаруживает, что его виды Берлина разложены на широком столе у дальней стены, а над ними стоит улыбающийся Гладигау. Хозяин тщательно разобрал бумажные обрывки, отобрал лучшие снимки, а остальные скомпоновал в хронологическом порядке. Обняв Гельмута за плечи, он ведет его вдоль стола, наглядным образом демонстрируя неуклонно растущее мастерство своего протеже. С каждой неделей все лучше и лучше. В тот день они так и не открывают ателье, проговорив все утро напролет. И Гладигау, и Гельмута переполняет гордость. Особенно приятно Гельмуту становится тогда, когда Гладигау, выбрав лучшую фотографию, просит сделать с нее новый отпечаток специально для витрины.
* * *
Гельмут, воодушевленный похвалой, думает теперь о глубине резкости своих кадров, переднем плане и заднем плане; меньше проверяет фокусировку; полагается больше не на приборы, а на глазомер. Он экспериментирует, пытается, увеличивая выдержку, передать повседневную суету, размытые, вечно спешащие фигуры. В следующие несколько недель Гельмут фотографирует с самых разных ракурсов и точек. К сентябрю остались позади пустяки вроде крыш домов и поваленных фонарных столбов, перерос он и съемку сквозь стекла движущихся трамваев.
Упоительное осеннее утро, Гладигау фотографирует свадьбу. Уходя, вкладывает в руку Гельмуту катушку. Говорит: у тебя есть час-другой. Отсними ее целиком. Стыдно потерять такой день.
Гельмута, как магнитом, тянет к людям: на рынки, школьные площадки, оживленные торговые улицы. Как привязанный, следует Гельмут за толпой. Сделает один-два кадра и идет дальше; ателье забыто, чудесный свет увлекает его вперед и вперед. Он долго блуждает по глухим, почти безлюдным улицам, потом вдруг слышит чьи-то голоса и идет на звук. Ныряет в переулки между домами и оказывается на пустыре, откуда и доносятся голоса.
Грузовики, вокруг них люди в форме; они кричат, толкаются. Сто, может, сто пятьдесят человек: кто мечется, кто куда-то идет, кто стоит неподвижно. Гельмут прячется за невысокой стеной и начинает фотографировать. Объектив ловит валяющиеся в беспорядке вещи: одежду, кастрюли, коробки, мешки, раскиданные прямо на голой земле. Рядом с джипом какой-то офицер выкрикивает приказы, и от его пронзительного резкого голоса Гельмут за стеной пригибается еще ниже. Вытирает потные ладони о брюки, пальцы не слушаются; ставит камеру на кирпичи и быстро оглядывается.
Он здесь не единственный зритель. На той стороне пустыря перед подъездом стоят люди. Они гораздо ближе его к происходящему, но как пробраться сквозь толпу? Приказы раздаются громче, заводится мотор. Гельмут тянется за камерой, ему страшно, но больше всего он боится упустить кадры.
Там делят на группы цыган и заталкивают в грузовики. Блестя золотыми зубами, цыгане переругиваются с людьми в форме. Плачущие дети жмутся к матерям и прячутся за их широкие яркие юбки. Девушки кусают за руки солдат, выдергивающих у них из ушей и волос драгоценности. Мужчины отвечают на удар ударом, но снова получают пинки. Женщины отталкивают хватающие их руки и убегают, но недалеко. Вскоре, уже без сознания, они оказываются в грузовике вместе с остальной своей родней.
Гельмут напуган и взвинчен. Руки потеют и дрожат. Он щелкает, взводит рычаг и снова фотографирует – так быстро, как только позволяет камера, и все-таки медленно. Кляня собственные пальцы, немощные и влажные, он меняет пленку, судорожно наводит на резкость.
Видоискатель ловит глаза какого-то цыгана, тот кричит, тычет в его сторону пальцем. Взгляды обращаются к Гельмуту. Он видит испуганные сердитые лица в платках, шляпах, фуражках, обращенные к нему взгляды. Его сердце сжимается. Вспомнив того солдата на вокзале, он закрывает лицо руками. Слышит, как ему кричат: «Стой, вставай!» Но может только развернуться и пуститься наутек.
Камера бьет в грудь, звякает объективом о ребра, ремнем тянет шею, а Гельмут, петляя, несется подальше от сердитых глаз и голосов. Дорога вся разбита. Угодив ногой в канаву, Гельмут оступается и, выставив правое плечо вперед, летит на каменную землю – одна рука молотит по воздуху, другая висит немощно, мертво, грузно. И – камера в вытянутой руке, чтоб не разбить.
Падение стремительно, как порез бритвой: тот же всполох испуга, сменяющийся болью. Он вскакивает на ноги и снова бежит, не смея оглянуться. Обратно по почти безлюдным переулкам, по глухим улочкам, через рыночную площадь. Быстрее в ателье Гладигау, остановиться хоть на секунду, подождать трамвая – страшно.
Под ногами мелькают булыжники, мимо проносятся стены, окна. От страха его рвет, все тело дрожит и сотрясается. Он тужится, кашляет, хватает ртом воздух. Никто не кричит, не гонится, но Гельмуту чудятся тычущие в него пальцы, визжащие, толкающиеся люди, и ужас снова гонит его вперед. Быстрей к родному дому, вокзал позади, теперь переулок, рука мотается из стороны в сторону, при каждом тяжелом шаге камера под пальто колотит в жирный мягкий живот.
Вот и ателье, стучать не нужно, не нужно отзываться. Только камеры, рамки, темная комната, касса. Безопасно, привычно и покойно. Пот, подсыхая, холодит ноги и спину, а на пальто и подбородке хлопьями застывает рвота. До прихода Гладигау Гельмут тихо, не шевелясь, сидит за прилавком. Подошедший хозяин в полутьме ворчит, что у Гельмута с самого обеда висит табличка «Закрыто».
Молча они работают до глубокого вечера; разряжают и чистят камеры, проявляют и печатают пленки. Плечо у Гельмута болит, но руки уже не трясутся. Он проявил свои снимки, но не хочет печатать их при Гладигау. Выпив с ним на пару стакан шнапса, хозяин уходит, а Гельмут остается в ателье, до ночи печатая и перепечатывая снимки.
* * *
Поначалу он может только плакать. Это слезы гнева: ужас сегодняшнего дня сменяется злостью. Злостью на фотографии, на себя, на то, что не удалось заснять увиденное.
Потом он берет себя в руки. Зажигает свет, раскладывает фотографии на полу в темной комнате. Снова наклоняется к ним, представляя, что Гладигау, положив руку ему на плечо, тоже смотрит и комментирует снимки.
Гельмут помнит увиденное, но, глядя на фотографии глазами Гладигау, понимает, что изображение нечеткое. Если судить по этим снимкам, то получается просто, что на каком-то пустыре толкутся какие-то люди. Фотографии не передают тот хаос и ту жестокость, из-за которых тряслись и потели руки, из-за которых он отщелкал почти две кассеты.
Гельмут утешает себя: он не привык фотографировать в таком бешеном темпе. Оживленные улицы, открытие вокзала – все это ему удается потому, что он не спешит, тщательно выбирает место съемки и много раз фотографирует одно и то же. А еще очевидно, что для подобных снимков черно-белая пленка не подходит. На фотографиях разноцветные юбки цыганок выглядят бурыми тряпками, не летят, не развеваются, как тогда днем. Темная эсэсовская форма сливается с угольно-черными зданиями, и ее владельцев почти не видно. Гельмут знает: было слишком далеко, тут уже не до деталей. Он пробует увеличить изображение, но от большого растра сердитые складки на лице того офицера возле джипа сглаживаются, и становится непонятно, что он на самом деле кричит. Гельмут вспоминает, как плакала толпа, как окликала людей в грузовиках, а те тоже плакали и кричали в ответ. А на фотографии люди неподвижны, безмолвны и спокойны до странности, и тянущаяся из окна грузовика рука кажется просто пятнышком на пленке, он и руку-то в нем узнал, лишь рассмотрев негатив под увеличительным стеклом. По женщине – той, которую ударили и она потеряла сознание, – не скажешь, что она убегает, пытается скрыться, к тому же в кадр не попал кинувшийся за ней солдат – слишком Гельмут спешил сделать снимок. Когда ее волокли к машинам, он, наверное, перезаряжал пленку, а вот снимок, где она лежит в грузовике, вышел настолько плохо, что ничего не разобрать.
Он ищет и ищет, но кадра с цыганом, который смотрит прямо в объектив, тычет пальцем и кричит, – так напугавшего его кадра – среди фотографий нет. Нет и среди неразрезанных негативов. Ничего не понимая и опять разозлившись, он швыряет мотки пленки на пол, потом поднимает и просматривает в третий, четвертый раз. Снова берет себя в руки. Пленка закончилась, а он и не знал. Перепугался. Побежал, даже снимка не сделал. Трус.
Гельмут запихивает фотографии и негативы в бумажный пакет; плевать, что они сомнутся, поцарапаются, лишь бы скорее домой. Он знает, что снимки нужно показать Гладигау, отчитаться за день, но ему стыдно. Некоторое время он стоит с пакетом в руках и наконец решается. Ошибка при проявке. Он солжет: скажет, что пленка покрылась вуалью. Расплатится за нее из жалованья, а вместо этих фотографий сделает другие, в другой раз.
В темном дворе возле дома Гельмут выбрасывает пакет и его ненавистное содержимое в мусорный бак.
* * *
Армия одерживает победы. Одну за другой: Польша уже позади, курс на юг и дальше на восток. Даешь украинский чернозем, каспийскую нефть, степные просторы!
У Гладигау появляется радиоприемник, и теперь они с Гельмутом проявляют, печатают, промывают пленки под бравурные звуки. В красном свете темной комнаты, не отрывая глаз от работы, Гельмут, как и его хозяин, улыбается, слыша новости, громкие голоса, высокопарные фразы и барабанную дробь. Но в одиночестве никогда не включает радио.
Всю весну и лето Гельмут снимает. Он экспериментирует, исправляет, доводит снимки до совершенства. Радует хозяина, радуется его похвалам, да и сам видит, как на глазах улучшаются фотографии.
Дома он встает из-за стола, едва пустеет тарелка. Родители иногда уходят – в гости к соседям или на собрания, но чаще всего проводят вечера дома: мутти вяжет, папи курит и вслух читает газету или издаваемый партией журнал. Когда вечереет, Гельмут забирается в кровать и, пока не уснет, сквозь незашторенное окно смотрит, как на город опускается ночь. За закрытой дверью Гельмуту не слышны слова, только резкие, упрямые нотки в отцовском голосе. Он отмеряет время по проходящим поездам, знакомый перестук колес навевает дремоту, и когда мутти заносит еще одно одеяло, он обычно спит. Утром Гельмут встает рано, часто до рассвета. У кухонного окна, спиной к комнате, глотает завтрак. Только бы не встречаться глазами с отцом, не слышать родительских разговоров, не вскидывать в ответном салюте руку, здороваясь с соседями на лестнице.
С Гладигау он чувствует себя в безопасности. Даже когда родители вдруг переходят на шепот, а соседи отвечают на его молчание сердитыми взглядами. Даже когда осень становится совсем холодной, а слово «Сталинград» произносят уже не с гордостью, а со сдавленным, недоуменным страхом. Даже в те долгие, странные месяцы Гельмут радуется уединению с Гладигау и голосам из радиоприемника. Уверенность в победе, уютный, привычный уклад.
Год сменяется другим, и в глухую зимнюю пору все меняет капитуляция.
* * *
Настает весна, и Гельмут, видя, как люди открыто уезжают из города, не удивляется – он с самого начала это предчувствовал. Его поражают масштабы: то не тихая струйка льется, а хлещет поток; на вокзале толпы, и с каждым днем отбывает все больше знакомых. За обедом мутти передает приветы от уехавших друзей, и папи коротко кивает, говорит: правильно сделали, женщины и дети должны быть в безопасном месте, а те, кто остался, пусть мужаются. Из окрестных домов постепенно уезжают все ребятишки, и летом во дворе непривычно тихо. Не дожидаясь, когда и впрямь начнутся бомбежки, едут молодые семьи, и однажды сумрачным осенним утром Гладигау вычитывает в газете, что город покинуло свыше миллиона жителей.
Люди по-разному относятся к отъезду. Фотографируя, Гельмут прислушивается к разговорам на перроне, на пустеющих торговых улицах. Некоторые яростно клянутся в преданности Берлину, и Гельмут с удовольствием внимает их красноречию. Другие боятся за свою жизнь, за будущее детей: эти говорят скупо и тихо, высматривают собеседников, шепотом сулят ужасы и беды. Уезжайте, слышит Гельмут урывками. Скорее уезжайте из столицы, из Рура тоже, подальше от больших городов. Когда он проходит мимо, они на мгновение умолкают. Вся Германия – мишень. И для англичан с американцами тоже. Гельмут выуживает из их невнятного бормотка названия городов, которые бомбят или вот-вот начнут бомбить. Ахен, Крефельд, Дуйсбург, Оберхаузен. Рёгенсбург, Дортмунд, Гельзенкирхен, Мюльхайм. Ессен, Вупперталъ, Йена, Мюнстер. Кельн, Киль, Росток, Кассель. Прижимая побелевший палец к губам, люди шепчут: в Гамбурге смерть, пожар и бомбежки. Закрывая глаза, выдыхают свои страхи. Все пропало, доносится до Гельмута. Дальше будет еще хуже. Он не верит им. Лейпциг или Дрезден. Они заблуждаются. Бомбардировщики летят на Берлин.
* * *
От герра Фридриха, постоянного клиента, Гладигау возвращается поздно. Заходит в темную комнату, где Гельмут смешивает для раствора реактивы, и опускается на высокий табурет. Какое-то время наблюдает за работой своего помощника; Гельмут от его взгляда конфузится и робеет, проливает раствор на стол, и приходится отмерять все заново. Ему становится легче, когда Гладигау наконец нарушает молчание.
Сыновья герра Фридриха погибли в России в начале этого года. Гладигау знал обоих, в объектив своей камеры наблюдал, как они растут. Теперь из Берлина вместе с внуками уехала приемная дочь Фридриха. Пока они в Мекленбурге, но скоро, наверное, будут в Шварцвальде. В любом случае Фридрих поедет к ним. Гладигау рассказывает все это и как бы между делом говорит, что к зиме надо закрывать ателье. Дела идут плохо. У тех клиентов, что еще остались в Берлине, сейчас другие заботы. Пока Гладигау рассуждает вслух, Гельмут вытирает столы, чтобы приступить к печати. Конечно, как только дела пойдут в гору, Гельмут сможет вернуться на прежнее место, да и разве отец не собирается на время отправить их с матерью куда-нибудь в более безопасное место?
Гельмут отрывается от работы и смотрит прямо в лицо хозяину. От этого взгляда в упор Гладигау теряет дар речи, а оскорбленный, сгорающий от стыда Гельмут не отводит глаз, не в силах поверить, что хозяин счел его трусом. Он ведь не ребенок, не женщина. Он не просит защиты и не нуждается в ней. Гельмут тоже оскорбляет Гладигау – спрашивает, верен ли тот F
* * *
Когда начинается второй воздушный налет, Гельмут спит.
В тот вечер родители куда-то уходят. Мутти забегает поцеловать его на прощание, но куда они идут, они не говорят, а Гельмут не спрашивает. В полуоткрытую дверь спальни виден отец, которому не терпится уйти – одной ногой он уже на лестнице. Едва мать выходит из комнаты, Гельмут, невзирая на ранний час, гасит свет.
Пару часов он дремлет, потом просыпается и лежит, пытаясь расслышать громыхание товарняков и вновь погрузиться в сон. Но взамен улавливает слабый, зарождающийся звук, ему незнакомый. Услышав этот звук – далекий, монотонный, – уже нельзя от него избавиться. Гадая, что это за низкий гул, Гельмут лежит не шевелясь, а в небе над Берлином сотни «Ланкастеров» несут свой смертоносный груз.