Она мне понравилась, да, но мне ведь все девушки нравятся; вот, думаю, доброе, благородное сердце – и сделал предложение. Больше по голосу рассудка – и еще, что пора жениться. Даже неприятный осадок остался от всего этого. И в какую-то минуту подумалось: «Собственно, то, что сказано ей в Бучинеке, объяснением в любви не назовешь. Поэтому, пока не поздно, поставь-ка на этом крест. Но стыдно стало. Какого черта, сказавши „а“, надо говорить „б“. И написал ей, назвав вещи своими именами, и вот ее ответ! – Он достал из кармана сюртука письмо, предварив чтение краткими замечаниями: – Сначала обычные в таких случаях фразы… Ну, вы сами знаете… Что ей, дескать, очень лестно, что почла бы за счастье для себя (хотя почему-то от него отказывается), что питает симпатию ко мне (симпатия-то симпатией, но для замужества этого недостаточно), а в конце, значит, так: „Не могу ответить вам взаимностью, коей вы заслуживаете. Выбор свой я уже сделала, и, если не буду в жизни счастлива, то в неискренности не смогу себя, по крайней мере, упрекнуть. После того, что у нас произошло, больше писать не могу, но заверяю вас, что вечно буду благодарна вам за внимание и буду отныне просить бога помочь вам найти сердце, вас достойное, и послать вам свое благословение…“ Вот и все!
Они помолчали.
– Значит, она любит другого, а все остальное, обо мне, – пустые слова.
– Наверно, вы правы, – с грустью сказала Марыня. – А жаль, по письму видно, какая она славная.
– Славная! Славная! – вскричал Свирский. – Все они славные! Но почему-то обидно. Ну, ладно, я ей не нравлюсь, насильно мил не будешь. Ну, хорошо, любит другого. Тоже дело ее. Но кого? Не Основского же, не Завиловского? Тогда кого же? Неужто дубину этого, истукана, красавчика, портновский манекен, кумира горничных! Видали вы на штуках ситца ярлыки с изображением красавца? Это же вылитый Коповский! Выставить его в витрине парикмахерской – девицы стекло бы разбили. Помните, назвал я его гурией мужского пола? Вот что противно! Вот что грустно! – Свирский все больше распалялся, делая особенное ударение на этих своих «вот что». – Это не в пользу женщин говорит. Значит, будь ты хоть Ньютоном, Рафаэлем, Наполеоном и пожелай в награду за все только преданное женское сердце… Так нет же, нет! Им сусального херувимчика подавай! Вот они, женщины!
– Не все! Не все! Вы человек искусства и должны знать, что такое любовь. Захватит – и всякому умствованию конец.
– Да, знаю, что не все таковы, – спокойно отвечал Свирский. – А любовь… Вот вы говорите: «Захватит – и умствованию конец». Может, и так. Вроде болезни… Но есть болезни, которым более совершенные существа не подвержены. Вот, например, ящур, заболевание копыт. Но ведь, прошу прощения, нужны копыта, чтобы им заболеть. Не было еще случая, чтобы горлица влюбилась в удода, хотя удод и красавец. С голубкой, видите ли, этого не случается… А вот самочка удода будет с ним миловаться. Ну и пусть себе, на здоровье. Не надо только голубкой притворяться. Меня только это раздражает. Помните, как-то у Бигелей я вам определял панну Кастелли. А ведь выбрала же все-таки Завиловского. Я против фальши, неискренности, громких фраз. Коли ты из удодов, так имей смелость признаться в этом. И не притворяйся, не лги, не обольщай. Я ведь не такой уж неопытный, но голову готов был отдать на отсечение, что панна Стефания ну просто не может влюбиться в этого Копосика, а вот влюбилась же! Я-то утешусь, тут дело не во мне и не в панне Стефании, вся эта комедия, эта общепринятая ложь меня возмущает – и что такой вот Копосик ходит в победителях.
– Да, конечно, – сказала Марыня. – Но интересно, отчего все так запуталось.
Свирский махнул рукой.
– Вернее сказать, не запуталось, а прояснилось. Выйди она за меня, я ее на руках бы носил. Даю вам слово… У меня в сердце столько нежности скопилось. Ей хорошо было бы со мной, и мне с ней тоже. И мне этого немного жаль. Но свет ведь на ней клином не сошелся. Найдется с вашей помощью добрая душа, которая меня не отвергнет. Но поторопитесь, дорогая пани, ждать мне уже невмоготу. Хорошо?
Видя, что Свирский не принимает отказ Стефании близко к сердцу, Марыня повеселела. Но, обдумывая уже спокойней ее ответ, припомнила вдруг одну фразу, на которую вначале, огорченная отказом, не обратила внимания, и встревожилась.
– Вы не заметили в одном месте она говорит, что не может вам больше писать после всего происшедшего? Как, по-вашему, что это значит?
– Нет. Тогда она так и написала бы. И если влюбилась в него, вот уж правда бедняжка: у нее ведь, кажется, никакого состояния нет, и Коповский тоже небогат, так что вряд ли женится на ней.
– Да, – ответил Свирский. – Я тоже об этом думал. Что она в него влюблена, это не подлежит сомнению, но он на ней не женится. – Но вдруг, остановясь, перебил сам себя: – Но в таком случае чего он там торчит?
– Развлекается и других развлекает, – поспешила ответить Марыня, отворачиваясь в замешательстве.
Ответ был уклончивый. С тех пор как муж поделился с ней наблюдениями относительно Коповского и Основской, она часто думала об этом, и пребывание молодого человека в Пшитулове ей самой казалось подозрительным, пользоваться же Стефанией для отвода глаз – просто бесчестным. Тем более если Стефания в самом деле влюбилась в Коповского. И все эти интриги могли в любую минуту раскрыться – не это ли означали, думала с беспокойством Марыня, слова обо «всем происшедшем»? В таком случае это подлинное несчастье для добряка Основского и Стефании.
Поистине дело могло принять самый трагический оборот.
– Завтра же еду в Пшитулов, – сказал Свирский. – Нарочно покажусь у Основских, чтобы видели: я ничуть не обижен. А если там правда что случилось или захворал кто, дам вам знать. Завиловского там, наверно, нет сейчас.
– Игнась в городе. Но завтра или послезавтра он должен наведаться к нам или в Ясмень. Стах сегодня тоже в город собирается. Приятельница моя, сестра Анеля, тяжело больна, мы хотим взять ее к себе, а так как я поехать не могу, едет Стах.
– Сестра Анеля? Та, которую муж ваш называет пани Эмилия? С лицом святой… настоящий фра Анджелико! Очень красивое лицо! Видел ее у вас раза два. Вот если б она не была инокиня…
– И хворает очень, бедняжка. С трудом передвигается. Заболевание позвоночника от чрезмерной работы.
– О, это плохо! – сказал Свирский. – У вас Васковский уже и теперь вот она… Однако вы добрые люди!
– Это все Стах! – воскликнула Марыня.
В эту минуту в конце аллеи показался Поланецкий, который быстрым шагом подошел к ним.
– Я слышал, вы сегодня в город? – спросил Свирский. – Захватите и меня.
– С удовольствием, – отозвался Поланецкий и, обратясь к жене, прибавил: – Марыня, не слишком ли ты много ходишь? Обопрись о мою руку.
Марыня взяла его под руку, и они вместе подошли к веранде. Марыня пошла в дом распорядиться насчет чая. Поланецкий поспешно подошел к Свирскому.
– Я какую-то странную телеграмму получил, – сказал он, – не хотел показывать при жене. Основский осведомляется, не знаю ли я, где Игнаций, и просит по его делу приехать завтра в город. Что это может значить?
– Да, странно, – отвечал Свирский. – Стефания тоже пишет, у них там что-то произошло.
– Тогда бы прямо вызвали Завиловского… Если панна Кастелли или тетушка Бронич… сразу бы вызвали…
– А если б Основский побоялся его испугать, мне бы сообщил.
И оба с тревогой посмотрели друг на друга.
ГЛАВА LVII
На следующий день через полчаса после приезда Поланецкого к нему позвонил Основский. Услышав звонок, Поланецкий сам пошел открывать. Со вчерашнего дня его не покидало беспокойство. Он давно опасался, что в Пшитулове в любой момент может произойти взрыв, но тщетно ломал себе голову, с какой стороны это может относиться к Завиловскому.
Основский особенно крепко пожал ему руку, как это делают в минуты трудных испытаний.
– Пани Марыня в Бучинеке? – осведомился тот.
– Да, – отвечал Поланецкий. – Мы одни.
В кабинете Основский сел на стул и, опустив голову, с минуту помолчал, прерывисто дыша, – он страдал эмфиземой легких из-за чрезмерных занятий спортом, а сейчас волнение и подъем по лестнице усиливали одышку. Поланецкий подождал немного, но природная живость одержала верх, и он спросил:
– Что случилось?
– Случилось несчастье, – с глубокой печалью в голосе отозвался Основский. – Свадьба Игнация не состоится.
– Не состоится? Почему?
– Это так гадко, что Игнацию, может, лучше и не знать. Я даже колебался некоторое время, не скрыть ли от него… Но нет! Нужно, чтобы он знал всю правду, тут более важные вещи затронуты, чем его самолюбие. Может быть, гнев и отвращение помогут ему перенести несчастье. Свадьбы не будет, потому что панна Кастелли недостойна быть женой такого человека, и, если б даже можно было еще поправить дело, я первый бы этому воспротивился.
Основский замолчал, хватая воздух ртом. Поланецкий, который слушал, не проронив ни слова, не выдержал и вскричал:
– Да говорите, ради бога, что произошло?
– Произошло то, что пани Бронич с племянницей три дня как выехали за границу и Коповский с ними в качестве жениха.
Поланецкий вскочил со стула, но, услышав конец фразы, снова сел. Лицо его вместе с волнением и тревогой выражало беспредельное удивление. Молча уставился он на Основского, словно не в силах собраться с мыслями.
– Коповский?.. Значит, он и с панной Кастелли?.. – произнес он наконец.
Основский был слишком расстроен, чтобы обратить внимание на странную форму вопроса.
– Увы, да, – сказал он. – Вы ведь знаете, что они доводятся мне родственницами: моя мать и тетушка Бронич, а следовательно, и мать Линеты были двоюродными сестрами и одно время воспитывались вместе. Поэтому я скорей должен был бы их выгораживать, но даже и не подумаю. Отношения между ними порваны, и, будь мне Линета хоть родной сестрой, я сказал бы о ней то же самое, что сейчас вам расскажу. Что до Завиловского, то, поскольку мы с женой сегодня тоже уезжаем, я могу с ним не увидеться. И честно говоря, у меня духа не хватит поговорить с ним, но вам я расскажу все, как было. Вы с ним ближе знакомы, и, может, вам удастся смягчить удар, но не надо ничего утаивать от него: отвращение к изменнице – лучшее средство превозмочь горе.
И он рассказал, что видел в оранжерее, и, хотя сам волновался и время от времени боролся с одышкой, был удивлен горячностью, с какой его слушал Поланецкий. Он думал, тот хладнокровно отнесется к его рассказу, откуда ему знать было, что у Поланецкого есть свои причины нервничать, и веские, – известие о смерти Линеты или Завиловского не потрясло бы его больше.
– В первое мгновение я просто растерялся, – рассказывал Основский, – самообладанием особым я не отличаюсь, не знаю уж, как только кости ему не переломал. Может, меня то удержало, что, он мой гость, может быть, стало не до него, об Игнации подумал, но скорей всего вообще не думал ни о чем. Растерялся просто и вышел. Но тут же вернулся и велел ему следовать за мной. Он побледнел, – но вид у него был решительный. В кабинете я заявил ему, что он поступил недостойно, злоупотребив гостеприимством людей порядочных, что Линета негодница и я ее глубоко презираю, что между ней и Завиловским все кончено, но его я заставлю на ней жениться, даже если придется прибегнуть к самым крайним мерам. В ответ он сказал, что давно ее любит и готов жениться хоть сейчас, – наверно, успели сговориться, когда я вышел из оранжереи. Говоря о Завиловском, он слово в слово повторял Линету, это чувствовалось, самому ему никогда бы не додуматься. Выразил готовность дать ему удовлетворение, хотя, дескать, вовсе тут ни при чем, так как никаких обязательств перед ним не несет… Мол, если панна Линета предпочла меня, тем хуже для него; но это уж ее дело. Что тем временем происходило между тетушкой и Линетой, не знаю, но не успел я кончить разговор с Коповским, как пани Бронич ворвалась ко мне, точно фурия, с упреками, что это мы с женой помешали Линете следовать влечению сердца, навязав ей Завиловского, – она-де его не любила, плакала все ночи напролет, выйти за него было для нее равносильно смерти и во всем совершившемся она видит волю божию… И в таком духе битый час… Виноваты мы, виноват Завиловский, а они безупречны!.. – И, потерев лоб рукой, продолжал: – Ах, пан Станислав! Вот мне скоро тридцать шесть, а я понятия не имел о женском коварстве. Верите ли, до сих пор опомниться не могу, как это они ухитрились вывернуть все шиворот-навыворот. Я понимаю, в каком они оказались положении. Увидели, что с Завиловским теперь все кончено, хотя бы уже потому, что я вмешаюсь, ничего другого им не оставалось, как ухватиться за Коповского. Но легкость, с какой они черное представляют белым, а белое – черным!.. Полнейшая безнравственность, лживость, полное отсутствие чувства справедливости… эгоизм самый беспредельный… Да и черт с ними, кабы не Игнаций!.. Он был бы несчастнейшим человеком, свяжи он с ними свою жизнь, но с его экзальтированностью, его влюбленностью это страшный удар, страшное разочарование!.. А Линета? Кто бы мог подумать!.. И с таким дурнем, с таким дурнем!.. Вроде бы такая возвышенная натура и всего несколько недель после обручения, после того, как слово дала… И это невеста Завиловского!.. Ей-богу, с ума можно сойти!
– С ума сойти? – отозвался как эхо Поланецкий.
Наступило минутное молчание.
– И как давно это случилось? – спросил Поланецкий.
– Три дня назад все вместе уехали в Шевенинген. Выехали в тот же самый день. Коповский имел паспорт при себе. Выходит, осел ослом, а кое-что все-таки соображает… Делал вид, будто ухаживает за моей кузиной, а сам вместе с ними за границу собирался, вот и паспорт захватил. Для отвода глаз ухаживал за одной, а волочился за другой. Ах, бедный, бедный Игнаций! Я и родному брату не сочувствовал бы больше, честное слово… Но это и к лучшему! Хорошо, что не связался с такой вот Линетой… с этой полуитальянкой. Но для него какая трагедия!..
Основский вынул носовой платок и стал потирать пенсне, моргая глазами с видом растерянным и озабоченным.
– Почему же вы раньше не дали мне знать об этом? – спросил Поланецкий.
– Почему раньше?.. Жена заболела. Нервные припадки… Бог знает что!.. Вы и не поверите, как она близко к сердцу приняла. Да и неудивительно! Такая женщина… да еще в нашем доме! При ее впечатлительности это тяжелый удар. И обмануться в Линете, которую она так любила, и жалость к Игнацию, и столкновение со злом, и чувство омерзения!.. Слишком уж много для нее, с ее чистой, чувствительной душой… Я поначалу за ее здоровье опасался, да и сейчас бога молю, чтобы это не сказалось губительно на ее нервах. Мы даже представить себе не можем, что для такой натуры значит столкновение со злом.
Поланецкий внимательно посмотрел на Основского, закусил ус и промолчал.
– Я послал за доктором, – продолжал после небольшой паузы Основский, – и от волнения опять совсем голову потерял. К счастью, Стефания была рядом и эта милейшая пани Машко. Они с таким сердечным участием ухаживали за Анетой, что я по гроб жизни буду им благодарен. Пани Машко только кажется холодной, а на деле – такое доброе создание!..
– Я думаю, – перебил Поланецкий, желая замять разговор о Терезе, – оставь Завиловский наследство Игнацию, всего этого не произошло бы?
– Может быть, – ответил Основский, – но, выйди она за него и унаследуй он даже все состояние старика, ее инстинктивно влекло бы к таким вот Коповским, с которым ее сталкивала бы жизнь, тут нет никакого сомнения. Такая уж у нее натура. Но кое-что для меня теперь прояснилось. И хотя я сказал: можно сойти с ума, мне отчасти понятно, почему все так получилось. Она с ее ограниченностью не могла полюбить такого человека, как Завиловский. Ее вполне устраивают Коповские. Но ей приписывали разные высокие порывы, и в конце концов она сама себе приписала то, чего в ней не было. Игнаций им понадобился, чтобы потешить свое самолюбие, тщеславие, чтобы о них заговорили в обществе, но они переоценили самих себя. Построенное на притворстве не может быть долговечно. Когда их тщеславие было удовлетворено, Игнаций потерял для них интерес. Кроме того, они испугались, как бы не пришлось изменить привычный и желательный образ жизни; может быть, стало тяготить и все его умонастроение, слишком возвышенное для них. А тут еще эта история с завещанием, – конечно, не она главная причина катастрофы, но Игнаций упал в их глазах. Прибавьте к этому низменные влечения Линеты, прибавьте Коповского – и вот вам ответ на все. Есть женщины, подобные вашей жене, моей Анетке, но есть и как она… – Основский помолчал. – Представляю себе гнев и огорчение вашей жены; жаль, что вы не видели, как отнеслась к этому моя жена… и даже пани Машко. Да! Женщина женщине рознь… Ах, дорогой пан Поланецкий… мы с вами ежедневно должны на коленях бога благодарить за то, что у нас такие жены!
И даже голос задрожал у него от волнения.
И хоть Поланецкий не мог отрешиться от мысли о Завиловском, он поразился, как человек, только что рассуждавший так здраво и умно, мог быть одновременно и столь наивным. При упоминании о Терезе он горько усмехнулся про себя. И вообще впервые с подобной остротой ощутил всю злокозненную иронию бытия.
– Вы не повидаетесь с Завиловским? – спросил он.
– Откровенно говоря, смелости не хватает. И потом, я еще сегодня должен возвратиться в Пшитулов, и мы сегодня же уедем с нашей станции. Надо увезти отсюда жену – она сама просила меня об этом со слезами, да оно и на пользу только, смена впечатлений. Поедем куда-нибудь на море, конечно, не в Шевенинген, куда они отправились с Коповским. Но у меня большая просьба к вам. Вы знаете, как я люблю и ценю Игнация. Напишите, как бедняга примет эту новость и вообще, в каком будет состоянии. Я мог бы и Свирского попросить, но боюсь, что с ним не увижусь. – И, закрыв лицо руками, воскликнул: – Ах, до чего же грустно! До чего тоскливо!
– Хорошо, – сказал Поланецкий, – сообщите свой адрес, и я вам напишу. Но раз уж мне выпадает эта тяжелая миссия, попрошу вас ее немножко облегчить. Лучше, если он обо всем узнает не из вторых или третьих рук, а от прямого очевидца. Услышав от меня, он еще заподозрит, что я представил ему положение неточно. Утопающий готов ведь схватиться за любую соломинку. Сядьте и напишите ему. А я отдам ему ваше письмо в подтверждение. А то еще, чего доброго, полетит за ними в Шевенинген. Считаю такое письмо совершенно необходимым.
– А он сюда, часом, не нагрянет?
– Нет. У него отец заболел, и он при нем в больнице. И потом, он ждет меня после полудня. Непременно напишите.
– Да, вы правы, абсолютно правы, – сказал Основский и присел к столу.
«Какая ирония судьбы! Какая злая ирония судьбы! – повторял про себя Поланецкий, в волнении расхаживая по комнате. – Как же иначе и назовешь случившееся с Завиловским?.. Линета – эта лебедь белая с инстинктами горничной, эта избранница божья, как не дальше чем вчера окрестил ее Васковский! А тетушка Бронич, а Основский с этой своей слепой верой в жену, объясняющий ее нервные припадки встречей чистой души со злом, а возмущение Терезы – что все это, как не пошлая комедия человеческая? Да, комедия, в которой одни обманывают других, другие – самих себя; есть только обманщики и обманутые, и жизнь – не что иное, как цепь ошибок, заблуждений, соблазнов, ложных положений, одни жертвы обмана, мошенничества, жертвы иллюзий; сплошная путаница и безысходность. Смешная и печальная комедия, а под ее клоунской маской – страсти, надежды, чувства, как зимой под снегом земля. Вот что такое жизнь!»
Мысли эти были тем мучительней, что усугублялись собственными переживаниями, укорами собственной совести. Достаточно эгоистичный, чтобы отнести свои рассуждения только на свой счет, он не был и настолько глуп, чтобы не понимать, какую незавидную роль играет сам в сей жалкой комедии. Нелепость положения заключалась в том, что он, несмотря на все свое желание, меньше, чем кто другой, имел право осудить, освистать эту презренную панну Кастелли. А чем сам он лучше? Разве сам не поступил так же мерзко? Она дурака предпочла достойному человеку, он жене – безмозглую куклу. Ею руководило инстинктивное кокетство, им – инстинкт павиана. Она отбросила пустые фразы, которыми морочила себя и других, он попрал принципы. Она обманула доверие, нарушив только слово, он же, обманув доверие, переступил не просто слово, а клятву. И как же теперь? Какое у него право осуждать ее? Если нельзя ее оправдать, если признать, что брак подобной особы с Завиловским был бы несправедлив и возмутителен, на каком основании сам он может быть мужем Марыни? Коли у него находятся слова в осуждение Линеты, которые не могут не найтись, тогда, будучи последовательным, должно расстаться с Марыней, а этого он никогда не сделает, не в силах сделать. Вот какой заколдованный круг! Не впервые переживал Поланецкий горькие минуты по поводу своего «успеха» у пани Машко, но на этот раз ему было на удивленье тяжело. Это была просто мука. И из чувства самосохранения, чтобы облегчить ее хоть на время, он стал искать себе оправдание. Но напрасно убеждал себя, что, положим, какой-нибудь Коповский и не стал бы из этого делать ровно никакой трагедии. Утешало это ровно настолько, как соображение, что и кот или жеребец на его месте тоже ничуть бы не огорчились. Напрасно припоминал он Бальзака: «Измена, пока она не открылась, – не измена, а открылась – сущий пустяк». «Неправда! – стискивал он зубы. – Ничего себе „пока“, если оно уже так мучает». Он допускал, что бывают разные смягчающие обстоятельства, но в его случае обстоятельства лишь усугубляют вину, отнимая всякую возможность снисхождения. «Я теперь уже лишился права судить, апеллировать к совести! Светлую личность променяли на болвана, унизили, сделали несчастным, обрекли на трагедию, которая может сломать ему жизнь, поступили подло и гадко, а я не смей даже в мыслях покрыть позором такую вот панну Кастелли!» И никогда еще не было ему столь очевидно, что, подобно преступнику, который ставит себя вне общества, можно поставить себя своим поступком вне морали. Ему хватало уже всяких огорчений, но сейчас стали рисоваться новые, непредвиденные. Чем больше думал он о Завиловском, о всей трагичности его положения, тем сильней ощущал необъяснимое беспокойство, похожее на предчувствие несчастья, которое по какой-то таинственной высшей закономерности должно вторгнуться в его жизнь. Для того, кто носит в себе смертельную-болезнь, кончина – лишь вопрос времени.
Наконец он нашел некоторое облегчение, обратясь мыслями к сегодняшнему дню, к Завиловскому. Как-то он примет известие? Как перенесет его? Последствия могли быть ужасны, беря в расчет его экзальтированность и слепое, безусловное доверие к невесте, его любовь к ней. «У него все внутри оборвется, и жизнь потеряет смысл», – подумал Поланецкий. Как страшно и чудовищно, что вещи, не несущие в себе ничего трагического, а, напротив, сулящие благополучный исход, без видимой причины оборачиваются бедой; жизнь точно лес, где несчастья преследуют человека, как псы – зверя и даже хуже, ибо не оповещают о себе. И Поланецкий ощутил вдруг, что, кроме давно утраченной веры в самого себя, грозит пошатнуться его уверенность в чем-то гораздо более важном и существенном. Но в ту минуту он старался думать единственно о Завиловском. И как человек добрый и не чужой ему, не мог от души не сочувствовать его несчастью. Слышно было, как в соседней комнате поскрипывает перо, и у Поланецкого промелькнуло в голове: «Точно приговор ему пишет. Бедный малый!.. Вот уж не заслужил!»
– Я старался выбирать выражения, – кончив и открыв дверь, сказал Основский, – но написал все как есть. Дай бог ему сил перенести все это! Никогда бы не подумал, что придется сообщать ему такое. – Но в его огорченном тоне слышалось удовлетворение. Он явно считал, что справился с задачей лучше, чем сам ожидал. – Еще раз очень и очень прошу черкнуть мне несколько слов об Игнации. Ах, если б только не так irreparable![72] – прибавил Основский, протягивая Поланецкому руку. – До свидания, до свидания!.. Я напишу ему и сам, но сейчас еду, жена ждет… Дай-то бог встретиться еще при более счастливых обстоятельствах. До свидания! Сердечный привет жене.
И он ушел.
«Что делать? – размышлял Поланецкий. – Послать ему письмо на квартиру, подождать его здесь или идти разыскивать? Лучше, конечно, не оставлять его в такой беде; но вечером мне придется вернуться в Бучинек, к Марыне, и он все равно будет один. А впрочем, не мешать же ему сторониться общества? И я бы на его месте искал уединения!.. А мне еще нужно заехать к пани Эмилии…»
Он был так подавлен этим неожиданным несчастьем, мыслями о себе и о предстоящем тяжелом разговоре с Завиловским, что не без удовольствия вспомнил о необходимости заехать к пани Эмилии и отвезти ее в Бучинек. С минуту Поланецкого даже одолевало искушение отложить встречу с Завиловским и отдать письмо завтра; но ведь тот мог сам нагрянуть в Бучинек.
«Нет, пусть уж лучше здесь узнает обо всем, – возразил он себе. – Марыня в таком положении, что лучше скрыть от нее случившееся и все возможные последствия. И предупредить, чтобы кто-нибудь не проговорился. А Завиловскому лучше всего уехать за границу. Скажу Марыне, что он уехал в Шевенинген, а потом, что раздумали жениться и расстались».
Большими шагами мерил он комнату, повторяя: «Какая ирония судьбы! Какая ирония!»
И снова нахлынула горечь и совесть заговорила. Странное чувство охватило, будто он ответствен за происшедшее. «Какого черта! – сказал он себе. – Ведь я же не виноват!» «Лично не виноват, – подумалось тут же, – но мы с Линетой одного поля ягода, вот и создается благодаря людям вроде меня общественно-нравственная атмосфера, в которой вырастают и распускаются такие вот цветочки».
Тут в передней послышался звонок. Поланецкий был не робкого десятка, но при звуке колокольчика сердце у него тревожно забилось. Он запамятовал, что условился со Свирским пойти позавтракать, и решил было: это Завиловский. И лишь услыхав голос художника в передней, немножко успокоился; но до того устал, что даже его приход был ему в тягость.
«Начнет сейчас болтать! – подумал он с досадой. – Язык распустит».
Но поскольку в тайне это все равно остаться не могло, решил сам рассказать. Пусть Свирский знает на случай своего приезда в Бучинек, как вести себя с Марыней. Но он ошибся, полагая, что тот станет донимать его рассуждениями о женской неблагодарности. Жалость к Завиловскому оттеснила отвлеченные соображения, и, отложив их на потом, он повторял только, слушая Поланецкого: «Вот несчастье-то! Господи боже!» или «Черт бы их побрал!» – и сжимал при этом с возмущением свои геркулесовы кулачищи.
Поланецкий корил немилосердно панну Кастелли, забывая в своей горячности, что тем самым осуждает и себя. Однако разговор принес облегчение и вернул присущую ему трезвость суждений. «Не стоит оставлять Завиловского одного», – подумалось ему, и он попросил Свирского отвезти пани Эмилию в Бучинек, а его отсутствие объяснить делами. Свирский согласился тем охотней, что в Пшитулове ему теперь делать было нечего, и, едва нанятый экипаж подъехал, они вместе отправились к пани Эмилии.
Обязанности сестры подорвали ее силы, вызвав заболевание позвоночника. Они нашли ее изменившейся и похудевшей, лицо у нее стало совсем прозрачное, веки полуопущены. Она еще ходила, но опираясь на две палки и еле передвигая ноги. Прежде труд приблизил ее к жизни, теперь болезнь снова отдаляла. Она жила лишь своими мыслями и воспоминаниями, на заботы людские взирая как сквозь сон, словно с другого берега. На страдания свои почти не жаловалась, что, по мнению врачей, было плохим признаком. Ей самой, повидавшей столько болезней, ясно было, что спасенья нет и не во власти человеческой ее исцелить, а потому она оставалась совершенно спокойна. И на вопрос Поланецкого о ее здоровье ответила, с трудом приподняв веки:
– С ногами вот только худо, а так – хорошо!
И правда, ей было хорошо. Лишь одно смущало: в глубине души она верила, что ей вернула бы здоровье поездка в Лурд. Но не хотелось так далеко уезжать от Литкиной могилы; удерживало и желание самой поскорее умереть. Однако оставалось и беспокоило сомнение, а вправе ли она пренебречь дарованной ей жизнью, пренебречь милостью божией и чудом.
Мысль повидаться с Марыней радовала ее, и она уже собралась в дорогу. Но Свирский пообещал заехать в пять часов, а пока они отправились с Поланецким пообедать: несмотря на сочувствие Завиловскому, Свирский был голоден как волк. Некоторое время сидели молча. Наконец Поланецкий сказал:
– У меня еще одна просьба: дайте знать панне Елене обо всем случившемся, но попросите ее не говорить ничего моей жене.
– Хорошо, – ответил Свирский, – сегодня же под предлогом прогулки схожу в Ясмень. Если не примет меня, напишу на визитной карточке, что дело касается Игнация. А захочет поехать в город, сам отвезу, так как к вечеру мне надо домой. – И спросил после небольшой паузы: – Основский не говорил вам; панна Ратковская останется в Пшитулове или с ними поедет?
– Нет, не говорил, – отозвался Поланецкий. – Стефания поселяется обыкновенно у своей престарелой родственницы, Мельницкой. И если поедет с ними, только для сопровождения пани Анеты: у этого ангела сердце чуть не разорвалось от всего происшедшего.
– А-а! – протянул Свирский.
– Другого резона брать ее с собой у них нет. Они пригласили Стефанию, потому что Коповский якобы имел на нее виды, а раз он приглядел себе другую, ей там делать больше нечего.
– Да, просто невероятно! – воскликнул Свирский. – Выходит, они там все, исключая Основскую, повлюблялись в этого хлыща!
Поланецкий покачал толовой с иронической улыбкой, как бы говоря: «Не исключая!..»
Но Свирский пустился в свои рассуждения о женщинах, от которых до сих пор воздерживался.
– Вот видите, теперь сами убедились! – твердил он. – Знаю я и немок, и француженок, а особенно итальянок. Итальянкам в общем не свойственны высокие порывы, они не столь образованны. Но таких напускных претензий, такого несоответствия между криводушием и пышнословием, как у нас, нигде я не встречал, – подавиться мне вот этими самыми макаронами.