Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без догмата (№2) - Семья Поланецких

ModernLib.Net / Классическая проза / Сенкевич Генрик / Семья Поланецких - Чтение (стр. 31)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: Классическая проза
Серия: Без догмата

 

 


С внутренней борьбой и колебаниями покончено, мосты сожжены, отступать поздно – это было первым осознанным чувством. Но внутренний голос кричал, что он просто подлец; однако тут же находилось и горькое утешение: подлец так подлец, пропади оно все пропадом! Подлец – так можно, по крайней мере, не терзаться, поблажку себе дать. Да, поздно отступать, мосты сожжены! Предаст Марыню, надругается над ее сердцем, над собственной порядочностью, над жизненными правилами, которыми до сих пор руководствовался, но взамен получит Терезу! Одно из двух: или она пожалуется мужу, и тогда тот завтра же вызовет его на дуэль – но чему быть, того не миновать! Или же промолчит и, стало быть, сделается его сообщницей. Машко завтра уедет, и он добьется своего, а там хоть трава не расти. Если не пожалуется, нечего ей и сопротивляться. И он представил себе, как она покоряется ему, если и противясь, то лишь для приличия. И снова пришел в возбуждение. Вялость, за которую он раньше ее презирал, приобрела теперь для него особую прелесть. Представились завтрашний день и она с ее податливостью… И хотя мысли путались, ясно было: вялость эта послужит ей и оправданием перед собой; скажет себе, что не виновата, ее принудили, и будет обманывать свою совесть, бога, а понадобится, так и мужа. Обдумывая все это, он презирал ее не меньше, чем желал, но чувствовал, что и сам не лучше – и значит, в силу не только естественного, но и нравственного отбора они должны принадлежать друг другу.

Он понимал, что, поклявшись Марыне в любви и верности и сказав другой женщине «люблю», сам отрезал себе все пути: зло уже содеяно. Остальное – лишь следствие этого, и незачем тогда отказывать себе в удовольствии. Но так в его представлении рассуждали те, кто отреклись от порядочности и встали на путь обмана, хотя рассуждение, несмотря на безнравственность, казалось само по себе вполне логичным. И способность трезво мыслить не мешала ужасаться собственной испорченности. В жизни он не раз сталкивался с пороком и злом под личиной благовоспитанности и внешнего лоска, знал, что под влиянием разных дрянных книг испорченность получила как бы права гражданства, всегда этим возмущаясь, отстаивая простоту и строгость нравов, будучи убежден: здоровое и сильное общество может развиваться только на их основе. И ничто не вызывало в нем таких опасений за будущее, как эта вот утонченная испорченность, которая пересаживалась с европейской на невозделанную славянскую почву и расцветала здесь нездоровыми цветами дилетантизма, распущенности, апатии и вероломства. Вспомнил он, как осуждал то финансовую, то родовую аристократию за насаждение испорченных нравов, как яростно нападал на них на всех за это. И совершенно отчетливо уразумел: нельзя жить в атмосфере, отравленной угаром, и не угореть самому. Чем он, собственно, лучше других? Пожалуй, даже хуже: ведь эти другие, чувствуя себя посреди всеобщей испорченности как рыба в воде, по крайности, не лицемерили, не кривили душой, не поучали и не доказывали что здоровый духом мужчина, примерный муж и отец семейства – вот идеал, к которому все должны стремиться. Уже и не верилось, что это он возвышенной любовью любил пани Эмилию, искренне клялся в супружеской верности Марыне, считая себя умным, порядочным человеком, да еще с сильным характером не в пример другим.

Это он-то сильная личность? Что за самообольщение; просто не было настоящего искушения. Если он платонически, по-братски любил пани Эмилию и не поддался на заигрывания Анеты Основской, то лишь потому, что они не возбуждали того животного влечения, какое возбудила эта кукла с красными глазами, которой он, презирая ее в душе, давно жаждал обладать. И тут ему пришло в голову, что и Марыню он не любил любовью высокой и к ней влекла его просто животная похоть. Прочее со временем еще больше притупилось, и, понуждаемый вдобавок Марыниным положением, он без зазрения совести кинулся за удовлетворением туда, куда мог, и все это – спустя полгода после свадьбы!

Выйдя от Машко и обозвав себя подлецом, Поланецкий вдруг понял, что он еще больший негодяй, чем полагал, так как скоро будет отцом.

В окнах у Марыни еще горел свет. Поланецкий много бы дал за то, чтобы застать ее спящей. Захотелось даже уйти и подождать, пока свет у нее не погаснет. Но за окном проступил ее силуэт. Наверно, поджидает его, а так как на дворе светло, может и увидеть. Сообразив это, он вошел.

Она встретила его в белой ночной кофточке, с распущенными волосами. Косы расплела Марыня из кокетства, зная, что муж ее волосами любуется.

– Почему ты еще не спишь? – спросил он.

Она подошла с полусонным лицом и улыбнулась.

– Ждала тебя, чтобы вместе помолиться.

Со времени пребывания в Риме они всегда молились вместе перед сном. Но сегодня мысль об этом повергла Поланецкого в ужас.

– Ну что, доволен, что помог ему? – стала между тем расспрашивать его Марыня. – Доволен, да?

– Доволен, – отвечал он.

– А она знает, в каком положении его дела?

– И да, и нет. Поздно уже. Давай спать.

– Спокойной ночи! А знаешь, без тебя я все думала, какой ты добрый и хороший.

Обратив к нему лицо, она обняла его, а он ее поцеловал и, хотя сделал это искренне и чистосердечно, почувствовал, что совершает подлость и за ней последует целый ряд других.

И одну он тотчас совершил, вставши рядом на колени и слушая, как она читает молитву. Не сделать этого он не мог, а сделав, разыграл гнусную комедию, потому что ему было не до молитвы.

Поднявшись с колен и пожелав еще раз жене спокойной ночи, он ушел, но никак не мог уснуть. Казалось бы, по дороге домой он отдал себе полный отчет в безнравственности своего поступка, в том, какие последствия это может иметь. Но выходило, что нет. Как же так, думалось ему: в бога еще можно не верить, но нельзя же кощунствовать. Было бы, к примеру, неслыханным кощунством с его стороны вернуться завтра или послезавтра, совершив прелюбодеяние, домой и встать, как ни в чем не бывало, на молитву с женой. Он понимал: выбирать надо бесповоротно. Или чистосердечная вера с ее заветами, или Тереза! Совместить то и другое невозможно. И внезапно со всей очевидностью представилось: от всего достигнутого в результате многолетних раздумий и борьбы – того душевного равновесия, которое проистекает из постижения смысла существования, словом, от самого содержания его духовной жизни – нужно оказаться. И от своих убеждений с завтрашнего дня придется отказаться – от своего взгляда на семью как на опору общества. Нельзя исповедовать такие взгляды и тайком совращать чужую жену. Тут тоже надо сделать выбор. Что до Марыни, по отношению к ней предательство уже совершено. Итак, все его убеждения, вера в бога, отношение к женщине – все рассыпается в прах: возводимое с таким трудом здание, в котором обитал его дух, рушится. Его поразило, как неуклонно злом порождается зло. Стоит одну нитку перерезать – и все расползается по швам; этого он не предполагал и, озадаченный, спрашивал себя: но как же вероломство уживается с порядочностью и честностью, как возможен такой оппортунизм? В жизни ведь именно так и бывает. Скольких так называемых порядочных людей он знал – женатых, любящих своих жен и даже как будто верующих, которым все это, однако, не мешало волочиться за каждой приглянувшейся женщиной. Они, кто сочли бы свою жену преступницей, оступись только она, сами со спокойной совестью нарушали супружескую верность. Вспомнилось, как один его знакомый, припертый к стенке, вывернулся, ответив известной скабрезной шуткой, что он – не шведская спичка: сразу зажигается. Мужская неверность стала настолько обыденной, что на это смотрят легко, как на нечто позволительное. Придя к такому заключению, Поланецкий сам почувствовал облегчение, но ненадолго – мешала способность если не поступать, то рассуждать последовательно и логично. Конечно, человечество – это не сплошь одни подлецы и лицемеры, но и глупцов и вертопрахов предовольно, а на оппортунизм, благодаря которому прелюбодеяние уживается с представлением о порядочности и чести, падки именно люди безумные. Разве обычаи сами по себе могут служить оправданием, если понимаешь их безнравственность и нелепость? «Для дурака, – думал он, – супружеская измена – забавное приключение; для человека мыслящего – подлость, которая столь же несовместима с этическими требованиями, как кража, подлог, клятвопреступление, вероломство, мошенничество в торговле или картах. Грех прелюбодеяния прощает церковь как минутную слабость; но закостенелый прелюбодей сам себе все разрешает, он вне религии, вне общества, он отметает честь и порядочность». Вот к какому итогу пришел Поланецкий, не привыкший обманывать себя и не отступавший даже перед самыми суровыми выводами.

Пришел – и испугался, словно перед ним разверзлась пропасть. Если он не одумается, то погиб. И он стал укорять себя в слабости. Укорять – и грызть, даже презирать, слишком хорошо себя зная, убежденный: стоит ему увидеть Терезу, и плоть снова одержит верх над духом. Не поддаваться? Но сколько раз он твердил это себе, не устояв перед искушением, – и при каждом новом порыв страсти захватывал его и уносил вопреки воле, как необъезженный конь седока. И, вспоминая это, принялся осыпать себя проклятиями. Будь он хотя бы несчастлив в семейной жизни или будь его страсть порождена большой любовью, это еще могло бы служить оправданием; но он же Терезу не любил, он хотел ею обладать. Перед этой двойственностью человеческой природы он всегда останавливался в полной растерянности, зная одно: что желает ее, и при каждой встрече, каждой мысли о ней желание это будет расти.

Оставался один выход: не видеться, но это было невозможно, и не только потому, что они знакомы домами, – возникли бы подозрения у Марыни. Ему и в голову не приходило, что она уже догадалась и втайне страдает, но одно не вызывало сомнений: узнай эта кроткая, доверчивая женщина каким-нибудь образом о его неверности, такого удара она не перенесет. И совесть стала мучить его еще сильней. И вместе с жалостью и состраданием к ней росло презрение к себе. Краска стыда и в темноте залила его лицо при воспоминании об этом «я люблю вас», сказанном Терезе. Роковые слова, произнеся которые он предал свою добрую, кроткую жену и готов уже изменить ей, надругавшись над ее чувствами, обманув ее доверие.

Ему самому казалось это невероятным, но голос совести сказал: «Да, ты способен на это!» В то же время в сострадании и жалости к ней обретал он утешение, утверждаясь в сознании: чувство его не сводится к одному лишь плотскому влечению, ведь их связывают совместная жизнь, сопринадлежность, венчание и клятва делить горе и радость, взаимное уважение и привязанность, которая должна окрепнуть благодаря ребенку. И нежность и любовь к ней объяли его, до этих минут душевного смятения никогда еще с такой силой не испытанные. Начало светать. В бледных лучах утренней зари, проникавших сквозь щели в ставнях, неясно вырисовывалась на подушке ее темноволосая голова. И он всем сердцем ощутил: она – его лучший друг, жена и мать его будущего ребенка, единственное и самое дорогое его сокровище. И не доводы, не рассуждения о гнусности прелюбодеяния с точки зрения религии и морали, а ее милое спящее личико убедило его, до чего все это мерзко и как мерзок он сам. Света сквозь щели просачивалось все больше, и головка ее все отчетливей рисовалась в полутьме. Уже можно было различить темные полукружья ресниц на щеках, и Поланецкий, вглядываясь в нее, стал повторять: «Твоя доброта мне поможет!» И добрые чувства восторжествовали, дух победил плоть, и вздох облегчения вырвался у него при мысли: будь он таким негодяем, за какого себя уже счел, то не стал бы мучиться угрызениями совести, а внял бы голосу страсти.

Наутро проснулся он поздно, чувствуя себя измученным и больным. И неведомая ему прежде опустошенность и уныние овладели им. При свете дня – дождливого и пасмурного – взглянул он на случившееся иначе: трезвее и спокойней, и будущее уже не представлялось ему таким ужасным и вина столь большой и непоправимой. Все показалось более заурядным. Но теперь беспокоило его, рассказала Тереза мужу или нет. Допуская на минуту, что рассказала, он чувствовал себя в положении человека, который по собственной глупости впутался в неприятную историю. Но постепенно это чувство переросло в острое беспокойство. «Положение самое нелепое, – говорил он себе. – Машко можно упрекнуть в чем угодно, только не в трусости и нерешительности, такого оскорбления он не спустит. Итак, объяснение, скандал – а может, дуэль? Черт возьми! Дело дрянь, если это дойдет до Марыни!» И его разбирала злость на все и вся. Жил себе до сих пор спокойно, ни от кого не зависел, ничье мнение его не интересовало, и вот – повторяет на все лады: «Сказала? Не сказала?» Ни о чем другом невозможно думать. Наконец, ожесточась, он спросил себя: «Да какого черта? Неужто я Машко боюсь? Это я-то?» Но он не Машко боялся, а Марыни, и это было для него ново и непривычно. Еще недавно можно было предположить все что угодно, только не это. И с наступлением дня происшествие, которое утром показалось было незначительным, снова стало принимать угрожающие размеры. То он тешил себя надеждой, что она не проговорится, то падал духом, не зная, посмеет ли теперь смотреть в глаза не только Марыне, но вообще всем: и Бигелям, и пани Эмилии, и Завиловскому – всем знакомым, «Вот что значит свалять дурака, – думал он. – Какой дорогой ценой за глупость надо платить!» Беспокойство все росло, и наконец под тем предлогом, что надо отнести палку, он послал с ней к Терезе, велев кланяться и осведомиться о здоровье.

Через полчаса слуга вернулся. Завидев его в окно, Поланецкий поспешил навстречу, и тот передал ему записку для Марыни. И пока она читала, он с замиранием сердца следил за выражением ее лица.

Прочитав, Марыня подняла на него свои ясные, спокойные глаза.

– Тереза, – сказала она, – на чай к себе вечером зовет… нас и Бигелей.

– А-а! – протянул Поланецкий с облегчением, подумав про себя: «Не сказала!»

– Ну что, сходим к ней? – спросила Марыня.

– Как хочешь… То есть… сходи с Бигелями, а я после обеда в город поеду. Со Свирским надо повидаться. Может быть, сюда его привезу.

– Тогда давай откажемся?

– Нет, зачем же? Иди с Бигелями, а я постараюсь заехать по дороге и извинюсь. Нет, лучше ты извинись за меня.

И с тем вышел из комнаты: хотелось побыть наедине с собой.

«Не сказала!»

На душе стало легко и радостно. Не сказала мужу, стало быть, не обиделась, а приглашение в гости означает согласие, готовность на все, чего от нее захочет Поланецкий. Чем еще объяснить ее приглашение – только желанием подать ему надежду, дать ответ на его «До завтра!». Итак, все теперь зависить только от него. И снова по телу его пробежала дрожь. Никаких преград нет, разве что сам он раздумает. Рыбка попалась на крючок. Соблазн был велик, тем более что в успехе он не сомневался. Да! Клюнула рыбка! Не устояла! Самолюбие его было удовлетворено, он торжествовал победу и вместе с тем чуть не казнился из-за того, что, пусть недолго, в какие-то минуты, считал ее порядочной женщиной… Теперь, по крайней мере, все ясно, и он ей за это признателен. И давешние опасения показались ему смешными – это была дань презрения: единственная честь, которой мог он ее удостоить. Она перестала быть недоступной, кем-то таким, кто возбуждает в душе то отчаяние, то надежду. Невольно воображал он ее уже своей, отчего, не становясь менее желанной, Тереза утратила в его глазах ценность. И ему было приятно думать: если он устоит перед искушением, это будет целиком его заслуга. Но теперь, когда путь был открыт, он с удивлением ощущал в себе нарастающее желание противостоять искушению. В голове еще раз промелькнуло все передуманное бессонной ночью о неверности, сердце еще раз напомнило о доброте и преданности Марыни, об ожидающем ее материнстве, о том, что лишь с ней обретет он истинное счастье и покой, – и он решил не заезжать по дороге в город к Терезе.

После обеда он велел запрягать. Садясь в Бигелевы дрожки, еще раз обнял Марыню, сказал ей на прощанье: «Не скучай» – и укатил. Утренней опустошенности как не бывало. Исчезло недовольство собой, и вернулось даже хорошее настроение. Он снова поверил в себя, в свои силы. И не без злорадства представлял себе удивление Терезы при известии, что он уехал. Ему словно отомстить ей захотелось за то физическое влечение, какое она в нем возбуждала. С того момента, когда Марыня получила от нее записку с приглашением, стал он презирать ее еще больше и подумал, что чары ее теперь ему совершенно не страшны – можно даже спокойно к ней заехать.

«А что, если в самом деле заехать и повернуть сказанное вчера как-нибудь по-иному?» – пришло ему на ум.

Но он тут же одернул себя: «Не надо, по крайней мере, самого себя обманывать».

Что приезд его нисколько ее не удивит, он ничуть не сомневался. После вчерашнего она имела все основания предположить, что он или зайдет к ней под каким-нибудь предлогом до Марыни и Бигелей, или задержится после их ухода.

А вот если проедет мимо, не заходя, решит, что он трусливо избегает встречи или грубо над ней подшутил.

«Благовоспитанный человек, если он не чудак или рохля, который даст себя опутать любой куколке, зашел бы и постарался исправить вчерашнюю глупость», – продолжал он рассуждать сам с собой.

Но ему стало жутко.

Тот самый внутренний голос, говоривший ему ночью, что он подлец, стал повторять это еще настойчивей.

«Нет, не буду заезжать, – подумал он. – Одно дело – понимать умом, а другое – владеть собой».

Вдали уже виднелась дача Краславской.

«А вдруг, – пришло ему в голову, – она с досады, что ею пренебрегают, из мести и уязвленного самолюбия скажет Марыне что-нибудь такое, что ей откроет глаза?» Слова одного достаточно, улыбки, намека на то, что его дерзкая попытка встретила достойный отпор, в объяснение его отсутствия. Редкая женщина откажет себе в удовольствии отомстить сопернице, а еще реже способна ее пожалеть.

«Только б хватило смелости зайти»…

В эту минуту бричка поравнялась с воротами дачи.

– Стой! – крикнул Поланецкий парню, сидевшему на козлах.

На крыльце он увидел Терезу, но она тотчас скрылась в доме.

Поланецкий пересек двор.

– Барыня наверху, – сказал в дверях слуга.

Поднимаясь по лестнице, Поланецкий чувствовал невольную дрожь в коленках.

«Кто легко относится к жизни, – думал он, – многое может себе позволить, но я не отношусь легко. И если после всего передуманного, понятого и сказанного себе не сумею совладать с собой, я пропащий человек».

Он подошел к двери, указанной лакеем.

– Можно? – спросил он.

– Пожалуйста, – послышался ее бесцветный голосок.

Толкнув дверь, он очутился у нее в будуаре.

– Я зашел извиниться, – сказал он, протягивая ей руку, – потому что не смогу быть нынче вечером. В город надо ехать.

Она стояла перед ним, потупясь и склонив голову, смущенная, испуганная, с видом жертвы, понимающей: час настал и беды не миновать.

Состояние ее передалось Поланецкому.

– Вы боитесь?.. Чего вы боитесь? – сдавленным голосом спрашивал он.

ГЛАВА LII

Утром Марыня получила от мужа письмо, извещавшее, что сегодня он не вернется, так как едет в другое место поглядеть дом. Приехал он на следующий день со Свирским, который давно уже обещался Бигелям навестить их.

– Представь себе, – сказал, поздоровавшись с женой, Поланецкий, – оказалось, дом, который я ездил смотреть, в двух шагах от Ясменя, имения Завиловского. Ну, я и решил проведать старика, – кстати, он неважно себя чувствует, – и встретил там нежданно-негаданно Свирского. Мы вместе осмотрели усадьбу, дом ему очень понравился. Там хороший сад и пруд, есть рощица. Когда-то большое имение было, но землю продали и при доме только небольшой участок.

– Место красивое, очень красивое, – подтвердил Свирский. – Тени много, хороший воздух, и очень тихо.

– Ты решил купить? – спросила Марыня.

– Посмотрим. Пока хотел бы снять. Поживем там до конца лета и сами увидим, подходит или нет. Владелец согласился сдать, уверенный, что нам понравится. Задатка я не давал, хотел с тобой посоветоваться.

Марыне жаль было расставаться с Бигелями, но, видя по глазам мужа, что ему хочется провести остаток лета вдвоем, она с радостью согласилась.

Бигели поначалу противились, возражали, но, когда Поланецкий растолковал, что речь о доме, где они, может быть, будут проводить с Марыней каждое лето до конца своих дней, вынуждены были уступить.

– Тогда я завтра договорюсь окончательно, – сказал Поланецкий, – перевезу нужные вещи из Варшавы, и послезавтра сможем переехать.

– Это на бегство похоже, – заметила пани Бигель. – К чему такая спешка?

В конце концов порешили на том, что Поланецкие переедут в Бучинек через четыре дня. Тем временем подали обед, и Свирский рассказал, как он оказался в Ясмене у Завиловского.

– Елена попросила написать портрет отца, и условились, что в Ясмене. Я согласился – не люблю без дела сидеть, да и внешность эффектная у старика. Но из этой затеи ничего не вышло. Дом старинный, с толстенными стенами, мало света в комнатах. Как работать при таком освещении? А потом и новое осложнение: жестокий приступ подагры у старика. По словам доктора, которого они с собой привезли из города, он в плохом состоянии и это может кончиться печально.

– Жалко старика, – сказала Марыня, – наверно, хороший человек. Бедная Елена. Если он умрет, совсем одна останется. А он сам понимает всю серьезность положения?

– И да, и нет. Ведь он большой оригинал. Вот муж расскажет вам, как он его принял.

Поланецкий улыбнулся.

– Попавши в Бучинек и узнав, что до Ясменя рукой подать, – начал он, – я надумал туда съездить. Елена провела меня к отцу. Но он как раз молился, четки перебирал – и даже в мою сторону не обернулся и не поздоровался, пока «Богородицы» не дочитал. А кончив, извинился и говорит: «Святые угодники – своим чередом, а вот богородицу попросить – не так робеешь, уж она смилуется над стариком, а ей там не откажут».

– Вот чудак! – воскликнул Свирский.

Бигели рассмеялись, но Марыня заметила, что в этом есть трогательное что-то. Свирский согласился.

– Потом он сказал, что ему пора уже о завещании подумать, – продолжал Поланецкий, – а я, помня о нашем Игнации, не стал возражать, как обычно делается. Это акт чисто юридический, сказал я ему, чем раньше напишешь завещание, тем лучше, даже молодым не след об этом забывать.

– Я тоже так считаю, – вставил Бигель.

– Говорили и об Игнации, – сказал Поланецкий, – старик к нему всем сердцем привязался.

– Как же, как же! – воскликнул Свирский. – Узнавши, что я в Пшитулове был, он очень подробно меня расспрашивал о нем.

– Вы в Пшитулове были? – спросила Марыня.

– Да, четыре дня, – ответил художник. – Мне Основский очень нравится.

– А его жена?

– О ней я уже в Риме свое мнение высказал и, кажется, дал волю языку.

– Как же, помню! Вы были не слишком-то любезны. Ну, а жених с невестой как поживают?

– Ничего. Счастливы. У Основских очень милая барышня гостит – по фамилии Ратковская. Я чуть в нее не влюбился.

– Вот тебе на! Хотя Стах мне говорил, вы влюбляетесь во всех подряд.

– Да, постоянно. Постоянно в кого-нибудь.

– Самое верное средство никогда не жениться, – в раздумье произнес Бигель.

– Увы, так оно и есть, – сказал Свирский и продолжал, обращаясь к Марыне: – Не знаю, рассказывал вам муж о нашем с ним уговоре? Так вот, я женюсь, только если вы мне скажете: «Женись!» Вот как мы уговорились, и поэтому мне хотелось бы, чтобы вы познакомились с панной Ратковской. Зовут ее Стефания, что означает: «Увенчанная». Красивое имя, правда? Тихое, кроткое создание, перед Линетой и пани Основской робеет, по всему видно, что предобрая. Я даже имел случай в этом убедиться. Все, что девиц касается, я отлично примечаю и запоминаю. Забрел как-то в Пшитулов нищий – вылитый отшельник из Фиваиды. Обе дамы выскочили с фотографическими аппаратами и ну его снимать – и в профиль, и анфас, им и невдомек, что старику, может, есть хочется. А он терпит – в надежде на милостыню, наверно, но так, скрепя сердце. У простых людей на этот счет свои представления. А они ничего не замечают – или не желают замечать. Как с неодушевленным предметом обращаются. Одна Стефания сказала им наконец, чтобы перестали его мучить и унижать. Мелочь, конечно, но о мягкости говорит, о деликатности. Вокруг нее этот красавчик увивается, Копосик, но она не жалует его не в пример обеим дамам. Те забавляются им, как куклой: наряжают, рисуют, костюмы придумывают, носятся, одним словом. А она нет. Сама мне сказала, что он ей надоел: тоже довод в ее пользу, ведь он глуп как пробка.

– Пан Коповский, насколько мне известно, богатую невесту ищет, – сказал Бигель, – а Стефания Ратковская – бесприданница. За ее покойным отцом долг числится в банке, и в истекшем месяце он вместе с процентами составит…

– Да зачем нам это, – перебила его жена.

– Ты права, это не наше дело.

– А какая она из себя? – спросила Марыня.

– Стефания? Не красавица, но очень миловидная, бледненькая, черноглазая. Да вы ее скоро увидите: дамы на днях сюда собираются нагрянуть. Это я их подбил: хочется, чтобы вы на нее посмотрели.

– Хорошо, посмотрю! – засмеялась Марыня. – А если мой отзыв, окажется благоприятным?

– Тогда, честное благородное слово, предложение ей сделаю. В худшем случае откажет. Но если вы решите: «Нет», – на утиную охоту поеду. В конце июля как раз сезон начинается…

– Серьезные же у вас намерения! – сказала пани Бигель. – Женитьба или охота! Игнаций так никогда бы не сказал.

– Зачем ему рассуждать, если он влюблен? – заметила Марыня.

– Правильно! И я ему завидую, не потому что панна Кастелли – его невеста, о нет, хотя я сам был влюблен в нее; завидую тому состоянию души, когда человек теряет способность рассуждать.

– А что вы имеете против панны Кастелли?

– Да ничего. Напротив, очень ей признателен за то приятное заблуждение, в котором благодаря ей пребывал некоторое время. И не скажу о ней худого слова, разве за язык потянут: но прошу вас, не делайте этого.

– А мы как раз хотим порасспросить вас о них, – вмешалась пани Бигель. – Только пойдемте на веранду, я велела подать кофе туда.

Через несколько минут все собрались на веранде. Под деревьями носились Бигелята, похожие издали на разноцветных мотыльков. Бигель предложил Свирскому сигару, и Марыня, улучив момент, подошла к мужу, который держался в сторонке.

– Стах, ты что сегодня такой молчаливый? – подняла она на него свои добрые глаза.

– Устал, – ответил Поланецкий. – В городе страшная жара, а у нас в квартире просто задохнуться можно. Ну, и не спал, Бучинек из головы не выходил.

– А мне хочется поскорей Бучинек увидеть, правда, очень хочется. Это ты хорошо сделал, что съездил туда и снял дом.

Она с нежностью посмотрела на него и, так как вид у него был утомленный, сказала:

– Мы займем гостя, а ты поди отдохни.

– Нет… все равно не засну, – ответил Поланецкий.

– Смотрите, ни ветерка. Ни один листок не шелохнется, – говорил между тем Свирский. – Настоящий летний день! Вы не замечали, в жару, когда вот так тихо, кажется, будто вся природа в задумчивость погружается. Помню, Букацкий находил в этом что-то мистическое, ему хотелось умереть в солнечный день… заснуть, сидя в кресле, и раствориться в этом свете.

– А умер, бедняга, вовсе не летом, – заметил Бигель.

– Весной… но погода чудесная была. И потом, не мучился долго, вот что главное. – Он помолчал и добавил: – Со смертью можно и должно примириться, мысль о ней никогда не приводила меня в отчаяние, но вот зачем нужно перед смертью страдать, это, право же, превосходит всякое понимание.

Все помолчали.

– Но оставим это, – сказал Свирский, стряхивая пепел с сигары. – После обеда за чашкой кофе можно найти и приятнее тему для разговора.

– Расскажите нам про Игнация! – попросила пани Бигель.

– Игнаций мне нравится. Во всем, что он делает и говорит, узнается талант… Вообще это незаурядная и очень богатая натура. За несколько дней в Пшитулове мы с ним поближе сошлись и подружились. А как его Основский полюбил, вы даже не представляете! Я и Основскому свои сомнения высказывал: будет ли еще он счастлив в этой семье?

– А почему вы в том сомневаетесь? – спросила Марыня.

– Трудно объяснить, особенно когда никакими фактами не располагаешь. Чувство такое. Почему, вы спрашиваете?.. Потому что они из другого теста сделаны. Высокие устремления, которые составляют смысл жизни Завиловского, они для них, видите ли, вроде приклада, что ли, вон как кружева для отделки платья. Они такое платье для гостей по праздникам надевают, а на каждый день у них халат, – вот в чем огромная разница между ними. Боюсь, что с ним в заоблачные выси они не полетят, а заставят плестись черепашьим шажком за собой и обратят его дар в разменную монету для удовлетворения светского тщеславия. А ведь это, правда, талант! Катастрофы никакой я не предрекаю, у меня нет оснований сомневаться в их порядочности в том смысле, какой мы обычно вкладываем в это понятие, но счастливы они вряд ли будут. Возьмите хотя бы его чувство к панне Кастелли; вы все знаете, Игнаций человек очень простой, а любит ее какой-то уж слишком возвышенной любовью. Он душу всю в свое чувство вкладывает, всего себя ей отдает… а она – только частичку, приберегая остальное для светской жизни, развлечений, туалетов, визитов, всевозможного комфорта, для файфоклоков, для лаун-тенниса с Коповским, словом, для той мельницы, которая жизнь на отруби перемалывает…

– Вообще-то вы правы, – сказал Бигель, – хотя к панне Кастелли это, может, не имеет отношения, и я надеюсь, что так оно и есть, к счастью для Завиловского.

– Нехорошо с вашей стороны так говорить, – сказала пани Бигель. – Похоже, вы действительно женоненавистник.

– Это я-то женоненавистник? – вскричал Свирский, воздевая руки к небу.

– Послушать вас, можно подумать, будто Линета обыкновенная светская барышня.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42