– Все мне было бы понятно, будь ты другая со мной.
– Не перебивай. Я же нарочно так подстроила, чтобы портрет твой остался незаконченным и ты мог в Пшитулов приехать. У нас Стефания Ратковская будет гостить, дальняя родственница Юзека. Понял? Ты притворись, будто она тебе нравится, – Юзека мне ничего не стоит убедить. А ты сможешь благодаря этому остаться. Стефании я уже написала. Она славная девушка, хотя и некрасивая.
– Опять притворяться – и без всякой даже награды!
– Ну, так вообще не приезжай!
– Анеточка!
– Имей же терпение! Вот не могу долго сердиться на тебя. Ну, ступай. Иди с пани Машко поговори.
Основская осталась одна. Во взгляде, которым она проводила Коповского, сквозило раздражение и вместе с тем – нежность. В белом галстуке; оттенявшем его смуглое лицо, он был так бесподобно красив, что она не могла им вдоволь налюбоваться. И хотя Линета была уже невестой другого, ей невыносима была мысль, что эта ее каждодневная соперница могла стать пусть даже не женой его, но любовницей. Она не лгала, говоря Коповскому, что смирилась бы, женись он на ком угодно, только не на Линете. Тут затрагивалось не только ее самолюбие – она не на шутку была увлечена этим глупцом с наружностью Эндимиона. И ее нервы такого удара попросту не выдержали бы. Под ее неравнодушием к красоте, которое сама она почитала за некую высокую потребность своей эллинской натуры, по сути, скрывались низменные инстинкты, заменявшие ей совесть и нравственные устои. И хотя красота Коповского действовала на ее пылкое воображение неотразимо, внутренне она оставалась холодна как рыба, и соблазняло ее, по интуитивной догадке Завиловского, не столько грехопадение, сколько игра в него. Но вместе с тем, сказав себе: «Или я, или никто!», – она дошла бы и до последнего, лишь бы помешать браку Коповского и Линеты, тем более приметив, что та, несмотря на шуточки, язвительные словечки и пренебрежение, тоже пленилась его редкостной красотой и насмешки ее – суть замаскированная досада, попытка скрыть то же влечение, те же чувства, какие Анета сама к нему испытывала. И безотчетно, в глубине души презирала за это Линету.
Она задалась целью во что бы то ни стало устранить соперницу, и благодаря Завиловскому ей это вполне удалось. Что Линета уже из тщеславия не устоит перед обаянием громкого имени, поклонением известного поэта, было ей наперед известно. Сохраняя таким способом Коповского для себя, она устраивала себе заодно великолепное развлечение, на которые столь падки натуры бесстрастные, жаждущие сильных впечатлений. А надоест со временем жена знаменитому поэту, начнет себе искать на стороне Беатриче, глядь, и она подвернется… Кому дано прославить и увековечить имя возлюбленной в памяти потомства, редко встречает отказ. Планов, столь далеко идущих, Анета пока со всей определенностью не строила, но чувствовала, что тогда ее торжество было бы полным.
Но и сейчас она могла уже торжествовать, ибо все шло по ее желанию. Только Коповский ее сердил. Счесть его уже своей собственностью – и заметить вдруг, что как ни глуп он, а выгоду свою понимает и недоволен ее вмешательством. Это настолько выводило Анету из себя, что она даже подумывала ему отомстить. Но пока утешалась тем, что Линета всерьез как будто влюблена в своего жениха, к вящему недоумению и досаде Коповского.
Мысли эти молниеносно промелькнули у нее за краткое время, пока она сидела одна. Размышления ее прервал ужин. За ужином Основский, который обожал жену и хотел, чтобы и другие ею восхищались не меньше, имел несчастье повторить казавшееся ему очень уместным пожелание, высказанное по поводу супружества Завиловскому: он поднял первый тост за то, чтобы им с Линетой так хорошо жилось, как ему с Анетой. При этих словах Завиловский и Поланецкий невольно посмотрели на прелестную хозяйку, а та метнула быстрый взгляд на Поланецкого, и сомнения обоих вмиг рассеялись: она убедилась, что тот слышал их разговор, а он – что Коповский сам ее назвал на «ты», а не повторял чьи-то слова. Анета догадалась также, что он передал это Марыне; она видела, как, подойдя к жене, он что-то сказал ей, и они поглядели на нее с любопытством. Злость и желание отомстить целиком ею овладели, и она еле слушала остальные тосты, которые произносил муж, Завиловский, Плавицкий, а под конец Бигель.
После ужина ей вдруг вздумалось устроить танцы, и разгоряченный вином Юзек, для которого ее желание было законом, поддержал ее с восторгом. Без Марыни, которая танцевать не могла, насчитывалось пять молодых дам: Линета, Основская, Бигель, Машко и панна Завиловская. Эта последняя объявила, правда, что тоже не танцует, но, поскольку молва гласила: не только не танцует, но и не пьет, не ест и почти не разговаривает, отказ ее не расстроил общего веселья. Основский, бывший в превосходном расположении духа, при известии о танцах заметил: очень, мол, кстати; «Игнаций небось до сих пор не осмелился обнять Линету».
Но его добрые пожелания остались втуне, ибо Завиловский никогда в жизни не танцевал, ни малейшего понятия не имея о том, как это делается, чем пани Бронич с Линетой были не только удивлены, но даже несколько шокированы. Зато Коповский владел этим искусством в совершенстве и пригласил Линету на первый вальс как виновницу торжества. Они были красивой парой, и все взоры невольно обратились на них. Завиловский вынужден был наблюдать, как ее золотистая головка склоняется к нему на плечо, как грудь ее почти касается груди Коповского и они согласно кружатся под музыку Бигеля, сливаясь в одно гармоническое целое. И, видя это, он молча злился на себя, понимая, что его неумение будет сближать Линету с другими и разъединять с ним. Вдобавок все вокруг наперебой расточали похвалы танцующей паре.
– Вот красавец! – сказал сидевший рядом Свирский. – Если б Магомет создал гурий и в мужском обличье, он вполне бы мог ублажать дам в раю.
А они еще долго вальсировали; и была упоительная, завораживающая истома в их движениях и в самой музыке, что еще больше раздражало Завиловского, которому пришло на память циничное, но справедливое стихотворение Байрона о вальсе. Наконец он сказал про себя в сердцах: «Когда же этот осел ее отпустит!» Тревожился он и что она устанет.
Наконец «осел» отпустил ее на другом конце гостиной, пригласив потанцевать Анету Основскую. А Линета тотчас подбежала к жениху.
– Хорошо танцует, – сказала она, – но покрасоваться любит, больше ему ведь нечем похвастаться. Слишком долго меня не отпускал. Даже запыхалась, сердце так и колотится. Мне бы хотелось, чтобы вы приложили руку и услышали, как оно бьется… Но это считается неприличным, вот странно! Ведь я теперь вам принадлежу…
– Мне!.. – откликнулся Завиловский, протягивая к ней руку. – Линеточка, не говори мне больше «вы».
– Тебе принадлежу… – прошептала она.
И не отняла у него руки, только опустила ее вниз, вдоль платья, чтобы никто не видел.
– Я тебя к нему ревновал, – сказал Завиловский, страстно сжимая ее пальцы.
– Хочешь, чтобы я больше сегодня не танцевала? Хорошо, посижу с тобой… хотя люблю танцевать…
– Прелесть моя!..
– Глупая я, люблю повеселиться, но постараюсь быть тебя достойной. Люблю вот очень музыку… и вальсы, даже польки. Так странно она на меня действует… Как хорошо играет этот Бигель!.. Знаю, есть вещи поважнее вальсов. Подержи платок и отпусти на минутку мою руку. Да, она – твоя, но мне надо поправить волосы. Потанцевать иногда – в этом ничего дурного нет, правда ведь? Но если ты против, не буду, я девочка послушная… По глазам научусь твои желания отгадывать и буду как вода, в которой тучи отражаются и ясное небо. Мне так хорошо с тобой!.. Посмотри, как замечательно они танцуют!
Завиловскому не хватало слов, он мог разве что на колена встать, чтобы передать свои чувства. А она указывала ему на Поланецкого, танцевавшего с Терезой Машко, искренне ими восхищаясь.
– Да, он лучше Коповского танцует, – твердила она с блестящими глазами. – А она, она какая грациозная! Ой, как мне хочется с ним хоть разок потанцевать… если ты позволишь.
И Завиловский, у которого не было поводов ревновать к Поланецкому, отвечал:
– Да танцуй сколько хочешь, сокровище мое! Я сам его к тебе приведу.
– Ах, как они замечательно танцуют, как замечательно! И этот вальс, как сладко от него сердце замирает… Просто плывут, а не танцуют.
То же впечатление было у Марыни, следившей, впрочем, за танцующей парой с чувством еще более неприятным, чем минутой раньше Завиловский: ей снова показалось, что муж смотрит на свою партнершу, как в тот раз, когда Свирский предположил, будто он скучает или раздражен. Но уж теперь-то ничего такого нельзя было предположить. Когда они проносились мимо, она видела, как крепко его рука обнимает ее стан, как овевает дыхание ее шею и раздуваются ноздри, а взгляд прикован к ее обнаженным плечам. Это могло ускользнуть от постороннего взгляда, но не от Марыни, которая умела читать по его лицу, как по книге. И свет ламп померк в ее глазах. Она поняла, какая это разница: не быть счастливой – и быть несчастной. Длилось это лишь миг, краткий, как такт вальса, как пауза между ударами сердца; но за этот миг она успела почувствовать, сколь все неверно и непрочно и что сама любовь может обернуться в будущем горьким, болезненным разочарованием. И ей стало страшно. На минуту как бы отдернулась завеса, открыв пред нею всю низость и подлость человеческую, неприглядную изнанку жизни. Ничего еще не произошло, абсолютно ничего, но Марыню охватило предчувствие, что может настать время, когда доверие ее к мужу развеется как дым.
Она попробовала отогнать подозрения. Стала себя убеждать, что он под обаянием музыки, а не партнерши. Не хотела верить собственным глазам. Стыд охватил за Стаха, ее Стаха, которым она всегда так гордилась, – и желание подавить всякое сомнение: ведь дело шло о вещах огромной важности, а такой вот пустяк, провинность, собственно, им еще не совершенная, может роковым образом сказаться на всей их дальнейшей жизни.
– Ах, Марыня! Муж твой и Тереза будто отроду вальсировали вместе. Вот великолепная пара! – раздался подле нее иронический голосок Анеты.
– Да, – выдавила Марыня через силу.
– Словно друг для друга созданы. На твоем месте я бы приревновала… – щебетала Основская. – А ты? Не ревнуешь, нет? А я вот ревнива – и не скрываю этого. Во всяком случае, была. Я знаю, Юзек меня любит, но даже любящие мужья такие фокусы выкидывают… И легко к этому относятся, а мы страдай, но им и горя мало. И лучшие – не исключение. Ох! Взять того же Юзека. Уж на что примерный муж, а я насквозь его вижу. Теперь-то я его штучки изучила, и меня смех только разбирает, – все они держатся одинаково глупо в таких случаях!.. Я сразу догадываюсь, что Юзек опять шалить начинает. Знаешь как?
Марыня глаз не сводила с мужа; пройдя еще круг с Терезой Машко, он пригласил Линету. И сразу она почувствовала огромное облегчение: ей показалось, Стах и на Линету смотрит точно так же. Подозрения стали рассеиваться, и ей пришло на ум: коли она плохо о нем судит, значит, сама плохая. До сих пор ей не приходилось видеть его танцующим; может, у него вообще такая манера танцевать?
Основская все не отходила.
– Знаешь, как я о шалостях его догадываюсь?
– Как? – спросила Марыня, приободрясь.
– Сейчас научу. Если у него совесть нечиста, он для отвода глаз тут же наговаривает на других. Ах, Юзек, святая простота! Это их излюбленная метода. Все они хитрят, даже самые лучшие!
И удалилась в уверенности, что сделала ловкий ход в шахматной партии, именуемой светской жизнью. И надо отдать ей должное, ход был действительно удачный. Марыня окончательно была сбита с толку, не зная, что и думать обо всем этом. Вдобавок она чувствовала страшную физическую усталость. «Я нездорова и раздражена, – сказала она себе, – вот мне и чудится невесть что». Усталость возрастала с каждой минутой. И весь вечер стал казаться ей каким-то кошмаром. По словам Стася, Анета неверна мужу, а по ее словам, все мужья изменяют женам; он с вожделением смотрит на жену Машко, Анета же с Коповским на «ты». И еще это мельканье танцующих пар, однообразная мелодия вальса, влюбленные лица жениха и невесты – и внезапная гроза. Какое нагромождение впечатлений, какая фантасмагория! «Я нездорова», – мысленно повторяла Марыня. Но вместе с тем чувствовала, что теряет душевное спокойствие и вечер этот запомнится ей как несчастливый в ее жизни. Захотелось скорее домой, но, как назло, на дворе бушевала гроза. «Домой, домой!» И хоть бы Стах доброе, ласковое слово сказал! Она не желала слышать ни о Терезе Машко, ни об Основской, пусть скажет об их общем, взаимном, самом дорогом.
«Ах, как я устала!»
Поланецкий между тем подошел, и при виде ее бледного, измученного лица участие проснулось в его добром от природы сердце.
– Бедняжка, – сказал он, – тебе спать пора. Вот дождик поутихнет, и поедем домой. Ты грома не боишься?
– Нет. Посиди со мной.
– Летняя гроза, она быстро пройдет. Да ты сонная совсем!
– Мне вообще, наверно, не стоило приезжать. Я так нуждаюсь в покое, Стах!
У него заговорила совесть, он был зол на себя. И хотя далек был от мысли, что ее слова имеют отношение к нему и она по его поведению догадывается, что он увлечен Терезой, все же понял: приметь она что-то – и навсегда лишится по его вине всякого покоя. И не будучи совсем уж испорченным, испугался и устыдился.
– Ну их, эти танцы! – сказал он. – Буду лучше дома сидеть, сокровище свое беречь.
Тон был столь искренний, что она, зная его, вздохнула облегченно, оставив всякие сомнения.
– Когда ты со мной, – сказала она, – мне намного лучше. А то совсем скверно стало. Тут подходила Анета; но что ей до меня! Нездоровому всегда хочется, чтобы рядом был надежный, близкий человек. Ты, может, будешь смеяться над тем, что я сейчас скажу, – сама понимаю, как чудно в гостях и спустя столько времени после свадьбы говорить вдруг такие вещи, пусть это моя причуда, – но я должна тебе сказать: ты мне очень нужен, и я тебя очень люблю.
– И я тебя люблю, дорогая, – ответил он, и в сознании его пронеслось: лишь любя ее, можно сохранить уважение к себе и душевный покой.
Ливень меж тем почти прекратился, только окна еще нет-нет да и озарялись бледно-голубыми сполохами. Бигель, сыграв напоследок прелюдию Шопена, пустился рассуждать о музыке с Завиловским и Линетой.
– Вот Букацкий придумывал разделять женщин на разные типы, а у меня есть свой, музыкальный критерий, – сказал он глубокомысленно. – Некоторые душой понимают музыку, а другие умом, поверхностно, и таких я боюсь.
Короткая летняя гроза миновала через четверть часа, небо очистилось, и гости стали разъезжаться. Остался лишь Завиловский, чтобы наедине пожелать спокойной ночи своей невесте.
Поланецкий, тревожась за Марыню, велел ехать шагом. А в ее измученном воображении возникало лицо мужа, танцующего с Терезой Машко, в ушах звучали слова Анеты: «Все они хитрят, даже самые лучшие!» Но Поланецкий привлек ее к себе, обнял и не отпускал всю дорогу, и беспокойство ее понемногу улеглось. Очень хотелось задать ему какой-нибудь наводящий вопрос, чтобы он догадался и успокоил ее. Но потом подумалось: «Не любил бы меня – не стал бы и заботиться. Скорее уж он способен на жестокость, чем на притворство. Не буду ни о чем спрашивать сегодня».
А Поланецкий, видимо, под влиянием своих чувств и мыслей осознав, что лишь с нею одной возможны настоящая любовь и счастье, наклонился к ней и осторожно поцеловал в щеку.
«И завтра не скажу ему», – подумала Марыня, прижимаясь головой к его плечу.
«И вообще никогда не скажу», – решила она в следующую минуту.
И, не в силах превозмочь душевную и физическую усталость, закрыла глаза и уснула на плече у мужа, еще не доехав до дома.
В это самое время пани Бронич, сидя в гостиной, все поглядывала на застекленную дверь балкона, куда жених с невестой вышли подышать свежим воздухом и проститься друг с другом без свидетелей. Ночь после грозы была светлая, напоенная запахом мокрой листвы, небо усеяно звездами, которые после дождя сияли, как омытые слезами. Некоторое время оба молчали, потом заговорили о своей бесконечной любви.
– Милая моя, любимая! – сказал Завиловский, вытянув руку, на которой поблескивало обручальное кольцо. – Смотрю я на это кольцо и не могу насмотреться. До сих пор мне все это казалось сном, а теперь я отваживаюсь верить, что ты будешь моей женой.
Линета приложила к его руке свою, так что два кольца оказались рядом.
– Да, я уже не прежняя Линета, я твоя невеста, – ответила она томным голосом. – Вот странно, эти кольца как будто обладают волшебной силой, связывают на всю жизнь.
Сердце Завиловского исполнилось счастья и блаженного покоя.
– Потому что в них – наши души, – сказал он, – меняясь кольцами, мы меняемся душами: ты берешь мою, а я – твою. Их золото – залог любви и верности…
– Любви и верности… – отозвалась она, как эхо.
Он обнял ее, прижав к груди, и долго стоял неподвижно перед тем, как проститься. Окрыленный любовью, высоко вознесся он душой и прощался с невестой, словно творя обряд поклонения божеству.
«Спокойной ночи» – говорил он благословенным этим рукам, которые дали ему столько счастья; «спокойной ночи» – сердцу, которое его полюбило; «спокойной ночи» – устам, что произнесли слова любви; «спокойной ночи» – этим чистейшим очам, которые светились взаимностью… И душа его словно отлетела, незримым нимбом осияв обожаемую головку, которая была ему дороже всего на свете.
– Спокойной ночи!..
И минуту спустя пани Бронич остались с панной Кастелли вдвоем.
– Устала деточка? – спросила тетушка, глядя на племянницу, словно только что пробудившуюся ото сна.
– Ах, тетя, я к звездам летала, а это так далеко!
ГЛАВА L
Завиловский вправе был теперь сказать себе, что и поэтам выпадает счастливый жребий. Правда, после помолвки ему не раз приходило в голову, что надо бы подумать об устройстве дома, средствах на венчание и свадьбу, но, имея самое отдаленное представление о таких вещах и будучи влюблен, он относился к ним, как к еще одной жизненной трудности, которую придется преодолеть, а их столько было преодолено, что оставалось только верить в свои силы, не заботясь ни о чем другом.
Зато за него позаботились другие. Старик Завиловский, отдававший должное его таланту, но твердо убежденный, что у поэтов ветер гуляет в голове, пригласил на совет Поланецкого.
– Скажу откровенно: юноша мне нравится, хотя отец его, извините за выражение, отпетый был шалопай: кроме карт, женщин да лошадей, ничего для него не существовало!.. Вот и покарал господь еще при жизни. Но сын по его стопам не пошел – и не только имени своего не уронил, а еще и прославил. Другие родственнички этим меня не радуют, и в завещании я его не забуду, но хотел бы и сейчас, пока еще, слава богу, жив, ему помочь: тоже как-никак родня, хоть и дальняя, наше имя-то, вот что главное!
– Мы уже об этом думали, – ответил Поланецкий, – но не так это просто. Стоит только намекнуть о помощи, и он сразу в амбицию, самого терпеливого человека из себя может вывести.
– Гордости ему не занимать стать, – сказал старик с видимым удовольствием.
– Вот именно. Он у нас книги и деловую переписку ведет, и, хотя работает совсем недавно, мы с моим компаньоном его полюбили и предложили ссудить деньгами. «Возьми, – говорим, – тысячи две-три на расходы и обзаведение в рассрочку на три года, а отдавать будешь из того, что за свои книжки выручишь». Но он отказался. Знает, дескать, свою невесту, уверен, что она в его положение войдет, – и не захотел. Основский тоже собирался взаймы ему предложить, но мы отсоветовали, – если наперед ясно, что бесполезно… Задачка не из легких.
– Может, у него какие средства есть?
– И да, и нет. Недавно узнали мы, что мать оставила ему около двадцати тысяч, но он на проценты с этого наследства содержит отца в доме для душевнобольных и капитала этого не хочет касаться. И правда, не трогает: до поступления к нам он очень нуждался, форменным образом с голода помирал, но не взял ни копейки. Такой уж характер! Понимаете теперь, почему мы его так уважаем. Сейчас он, кажется, что-то пишет и хочет на это покрыть издержки на обзаведение. Может, и удастся. Он теперь пользуется известностью.
– Это еще вилами на воде писано! – сказал старик. – Известностью пользуется? Ну и что… В карман ее не положишь.
– Ну, не совсем так. Только это дело нескорое.
– Стесняется, наверно, брать, вы же ему не родня.
Поланецкий покачал головой.
– Верно, не родня, но знакомы с ним дольше вас и знаем лучше.
Не привыкший, чтобы ему прекословили, Завиловский повел своими седыми усами и недовольно засопел. Впервые в жизни приходилось ему ломать голову, как заставить того, кому он хочет дать денег, принять их. Это удивляло его, сердило и вместе с тем нравилось. Вспомнил он, не говоря ничего Поланецкому, сколько раз оплачивал векселя Завиловского-отца, и какие векселя! И вот яблоко упало так далеко от яблоньки, что новых, непредвиденных хлопот не оберешься.
– Ну что ж, – помолчав, сказал старик, – бог, стало быть, не оставляет нас своими милостями, коли так изменилось молодое поколение… Не знаешь, с какого бока к ним и подступиться!..
И лицо его осветилось неподдельной радостью. Будучи по натуре неистребимым оптимистом и найдя реальный довод себе в оправдание, он повеселел.
– Сам черт об него зубы сломает, – сказал он. – Как камень, тверд, ох, шельмец!.. И способный, бестия! А главное, упорный: характер, характер есть. – Он сделал большие глаза и, вытянув губы, будто собираясь присвистнуть, покрутил головой. – А тоже ведь шляхтич. Вот вам, пожалуйста! Видит бог, такого от нашего брата не ожидал!
– Ничего не поделаешь, придется, видно, панне Кастелли к нему приноравливаться, – сказал Поланецкий.
– Ну, это еще как сказать! – поморщился старик. – Захочет приноравливаться или не захочет – кто ее там знает! Пока молода, все нипочем, только надолго ли хватит? И потом, тетка у нее и покойничек услужливый – вякнет из-под земли, поди-ка с ним потолкуй!.. Людей, которые своим трудом состояние нажили, я, видит бог, уважаю, но уж кто из приказчиков выбился, а делает вид, будто весь век в хоромах жил, тот без хором не успокоится. Такой и покойный Бронич был. Суетные оба не в меру, и девочка этим воздухом дышала. Богатство и роскошь – вот что всегда их привлекало. Игнаций их с этой стороны не знает, да и вы тоже. Вот она, – кивнул он на дочь, – если даст слово – на чердаке будет жить. А там ни за что нельзя поручиться.
– Да, я их знаю мало, – сказал Поланецкий, – говорят про них разное, а мне важно было бы разобраться в них ради Игнация.
– Разобраться в них? Я вот давно их знаю, а тоже не больно-то разобрался. По словам самой старухи, святые, достойнейшие женщины! А уж благочестивые – у-у! Хоть при жизни к лику святых причисляй!.. Но дело-то видите ли какое: иные женщины в сердце бога носят и заветы веры, а иные – им же несть числа – из религии спорт, что ли, делают. Вот оно как!
– Это вы очень верно подметили, – засмеялся Поланецкий.
– А что? Разве не так? – спросил Завиловский. – Я всякое в жизни повидал… Но вернемся к делу. Так можете вы мне какое-нибудь средство посоветовать, чтобы убедить этого дикаря взять деньги, или не можете?
– Нужно пораскинуть мозгами, пока ничего на ум не приходит.
Тут Елена, которая, сидя в стороне, молча вышивала по канве, будто и не слыша разговора, подняла свои холодные стальные глаза и сказала:
– Есть очень простой способ.
Старик взглянул на нее.
– Ого, уже и нашла! Что же это за способ?
– Положите в банк капитал на имя его отца.
– Уж лучше бы ты помалкивала. Я уже и так сделал для его отца предостаточно, хотя и видеть его было тошно, а сейчас для Игнация хочу, а не для него.
– Да, но если проценты с этого капитала до конца жизни обеспечат его отца. Игнаций сможет располагать деньгами, оставленными матерью.
– А ведь верно, ей-богу, верно! – изумился старик – Вот глядите: мы с вами головы ломали, а она – нашла. Ей-богу, верно!
– Панна Елена совершенно права, – сказал Поланецкий, глядя на нее с интересом, но она опять склонила над вышиванием свое безучастное, как бы до времени увядшее лицо.
Марыня и Бигели очень обрадовались такому обороту дела, давшему им повод также посудить-порядить о Елене Завиловской. Некогда пользовалась она репутацией холодной, надменной барышни, выше всего ставящей светские условности, но любовь якобы растопила лед в ее сердце, окончившись, однако, трагически, и светская эта особа превратилась в странную женщину, чуждающуюся людей, замкнувшуюся в себе и своем горе. Иные превозносили ее за благотворительность, но добрые дела она, если и делала, скрывала столь искусно, что никто толком о них не знал. Замкнутость ее, которую легко было принять за высокомерие, отталкивала. К мужчинам она, по их утверждению, относилась с таким презрением, точно не могла им простить, что они живут на свете.
Завиловский воротился из Пшитулова через неделю после разговора Поланецкого со стариком, который успел уже положить в банк на имя его отца капитал, вдвое больший против необходимого для содержания в лечебнице. Узнав об этом, Завиловский помчался благодарить и отказываться, но старик, почуяв твердую почву под ногами, встретил его в штыки.
– О чем тут толковать, – отпарировал он, – разве я для тебя?.. Тебе я ничего не давал, и не тебе решать, принимать или не принимать. А если мне захотелось больному родственнику помочь, это никому не возбраняется.
Возразить тут действительно было нечего, и кончилось дело тем, что два этих еще недавно чужих друг другу человека растроганно обнялись, почувствовав себя воистину родственниками.
Даже Елена отнеслась к «Игнасику» с благосклонностью, а старик, втайне страдавший оттого, что у него нет сына, сердечно полюбил молодого человека, и, когда неделю спустя тетушка Бронич, приехав в Варшаву за покупками, зашла осведомиться о его подагре и в похвалу «Лианочке» несколько раз повторила в разговоре о молодой парс, что выходит она за человека без средств, он даже рассердился.
– Что это вы мелете? – воскликнул он. – Неизвестно еще, кто из них для кого лучшая партия, даже в материальном отношении, не говоря уже о прочем.
И пани Бронич, все спускавшая старому ворчуну, простила ему даже намек на «прочее». Не прошло и получаса, а воображение у нее разыгралось вовсю. Завернув по дороге к Поланецким, она объявила им, что старик форменным образом обещал уступить свои познанские имения «дорогому Игнасику». И сама она, дескать, столь безоглядной материнской любовью полюбила «дорогого Игнасика», что он вот-вот заступит место Лоло в ее сердце. И Теодор, без сомнения, полюбил «Игнасика» не меньше, благодаря чему воспоминания о сыне для обоих уже не столь болезненны.
Завиловский ведать не ведал о том, что занял в сердце тетушки место Лоло и ему якобы уже обещаны имения. Но заметил перемену в отношении знакомых к нему. Должно быть, слухи о майорате с молниеносной быстротой разнеслись по городу, и все при встрече раскланивались теперь как-то иначе; даже сослуживцы, люди простые, стали держаться принужденней. По возвращении из Пшитулова надлежало нанести визиты всем, кто был на его помолвке, и быстрота, с какой с ответным визитом явился, к примеру, Машко, тоже говорила об изменившемся к нему отношении. Машко в первое время их знакомства относился к нему несколько свысока. Он не оставил своего покровительственного тона, но сколько доброжелательности и дружеской фамильярности появилось в его обхождении, какую снисходительность он изъявлял – даже к поэзии. Нет, он ничего против нее не имел. Пожалуй, предпочел бы, чтобы стихи Завиловского по духу своему больше соответствовали образу мыслей людей добропорядочных, но вообще существование поэзии допускал, даже ее похваливая. Благосклонность его к ней и к самому поэту сквозила во взгляде, улыбке, в том, как он поминутно повторял: «Да, да, очень! Да, конечно!» Несмотря на свою наивность, Завиловский был достаточно умен, чтобы не чувствовать во всем этом какое-то двуличие.
«Зачем этот вроде бы неглупый человек так неприкрыто притворяется?» – думал он.
И в тот же день завел об этом речь у Поланецких, в чьем доме познакомился с Машко.
– Я постарался бы притвориться так, чтобы не заметили, – сказал он.
– Позеры, – сказал Поланецкий, – на то рассчитывают, что люди, даже не обманываясь, по лености или недостатку гражданского мужества соглашаются принимать их такими, какими они стараются выглядеть. Шутка вообще-то коварная. Вы не замечали, что женщины, которые румянятся, мало-помалу теряют чувство меры? То же самое с рисовкой. Даже умные люди не знают меры.
– Это верно, – согласился Завиловский. – И внушению легко поддаются.
– Ну, а Машко вдобавок еще знает, что ты женишься на Линете, которая слывет богатой невестой, и что старик Завиловский к тебе благоволит, вот и рассчитывает, наверно, войти к нему в доверие по твоей протекции. Машко о будущем своем приходится думать: тяжба та судебная, от которой оно зависит, приняла, по слухам, неблагоприятный оборот.
Так оно и было. Выступивший в поддержку завещания молодой адвокат оказался очень искусным, настойчивым и упорным.
На том и оставили пока Машко. Марыня стала расспрашивать о Пшитулове и его обитателях, а о нем Завиловский мог рассказывать без конца. Красочно описал он пшитуловскую усадьбу, липовые аллеи, тенистый сад с прудами, заросшими камышом, ольшаник и полоску соснового леса на горизонте. И перед Марыниными глазами ожил Кшемень, который она понемногу начала уже забывать, а сейчас вдруг затосковала по нему, подумав: свозил бы ее Стах когда-нибудь хоть в Вонторы, в костел, где ее крестили и где похоронена мать. Поланецкому тоже, видно, вспомнился Кшемень.