Услышав о Поланецких, отозвался: «Хорошая фамилия!» При упоминании Бигелей переспросил: «Кто?», а когда Завиловский повторил, прибавил: «Connais pas»
[55]. Основскую окрестил лаконично: «Вертихвостка», про тетушку Бронич буркнул: «Завирушка», а под конец, когда молодой человек с замиранием сердца упомянул панну Кастелли, у старика даже лицо перекосилось – видно, стрельнуло в ногу в эту минуту.
– Ой! Венецианский бесенок! – вскричал он.
Несмотря на робость, Завиловский был изрядно вспыльчив; у него даже в глазах потемнело, а выступающий подбородок выдвинулся еще сильнее вперед.
– Ваша манера судить о людях мне не нравится, – смерив старика взглядом с головы до больных ног, сказал он, – а посему разрешите откланяться.
И, схватив шляпу, стремглав удалился.
Не привыкший себя сдерживать старик, которому до сих пор все сходило с рук, долго молчал, ошарашенно глядя на дочь.
– Взбесился он, что ли? – наконец воскликнул он.
Молодой человек ни словом не обмолвился пани Бронич о случившемся. Сказал лишь вскользь, что был с визитом и что отец, как и дочь, не понравился ему. Но тетушка узнала обо всем от самого старика, который, кстати, даже в глаза не называл Линету иначе, как «веницианским бесенком».
– Наслали вместо вашего бесенка целого беса на меня, – сказал он, – чуть голову мне не оторвал.
В голосе его послышалось даже некоторое одобрение: такая дерзость в Завиловском пришлась ему по вкусу, – но тетушка не уловила этого оттенка и огорчилась.
– Линету он обожает, – сообщила она к величайшему удивлению «беса», – и называет так любя; притом человеку в таком возрасте, с таким положением многое прощается. Вы, верно, не читали роман Крашевского «Венецианский бесенок»? После Крашевского «бесенок» звучит даже поэтично… Вот поостынет старичок, возьмите да напишите ему несколько слов, ладно? Таким знакомством нельзя пренебрегать…
– Ни за что не стану писать! – отвечал Завиловский.
– Даже если не только я попрошу?
– То есть… конечно, я ведь не какой-нибудь бесчувственный чурбан.
Панна Кастелли улыбнулась, услышав этот разговор. Втайне ей приятно было, что из-за одного слова о ней, показавшегося оскорбительным, Завиловский взвился, как от богохульства. И, оставшись во время сеанса с ним наедине, она сказала:
– Странно… Я так не доверяю людям… Так мне не верится, что, кроме тети, кто-то может хорошо ко мне относиться…
– Отчего же?
– Не знаю. Сама не могу объяснить.
– Ну, а Основские? А пани Анета?
– Анета? – повторила она и принялась с удвоенным усердием рисовать, словно позабыв о вопросе.
– А я? – спросил, понижая голос, Завиловский.
– Вы – другое дело! – отвечала она. – Вы никому не позволите плохо обо мне говорить, я уверена. Вы ко мне искренне расположены, я чувствую, хотя не понимаю, почему, я ведь этого недостойна…
– Вы недостойны? – вскричал Завиловский, срываясь с места. – Так знайте же: я и правда никому не позволю плохо о вас отзываться – даже вам самой…
– Хорошо, только сядьте, пожалуйста, на место, я так не могу рисовать, – улыбнулась она.
Он послушно сел, не отрывая взгляда, полного любви и восхищения, мешавших ей продолжать.
– Что за непоседа! Поверните голову немного вправо и не смотрите на меня.
– Не могу! – отозвался Завиловский.
– А я не могу так рисовать… У меня голова начата в другом ракурсе… Постойте-ка!..
Она подошла и, коснувшись пальцами его висков, слегка повернула голову вправо. Сердце у него бешено заколотилось, в глазах потемнело; схватив руку Линеты, он прижал к губам ее теплую ладонь.
– Что вы делаете? – прошептала она.
А он, не говоря ни слова, не выпуская руки, все сильней прижимал ее к губам.
– Поговорите с тетей… – торопливо сказала она. – Завтра мы уезжаем.
Больше они ничего не успели сказать друг другу: в мастерскую вошли из гостиной Основские с Коповским.
При виде пылающего лица Линеты Основская метнула быстрый взгляд на Завиловского.
– Ну, как подвигается работа? – спросила она.
– Где тетя? – перебила Линета.
– С визитом поехала.
– Давно?
– Только что. Как работалось?
– Хорошо, но на сегодня хватит, – ответила Линета и, положив кисти, ушла к себе вымыть руки.
Завиловский посидел еще, более или менее связно отвечая на обращаемые к нему вопросы, хотя ему не терпелось уйти. Пугал предстоящий разговор с тетушкой Бронич, который он, по обыкновению людей нерешительных, предпочел бы отложить на завтра. Кроме того, хотелось побыть наедине с собой, привести мысли в порядок, разобраться в происшедшем, ибо в ту минуту в голове у него все спуталось, – было лишь смутное ощущение чего-то необычайного, открывающего в его жизни новый этап. И от сознания этого у него сладко и вместе тревожно замирало сердце. Ведь теперь только один путь: вперед; теперь надо объясниться в любви, сделать предложение и с благословения родни вести невесту к алтарю. Он жаждал этого всей душой, но счастье настолько для него слилось с областью вымысла, с миром искусства и мечты, что совместить понятия «панна Кастелли» и «моя жена» казалось совершенно невероятным. И, едва дождавшись ее возвращения, он стал прощаться.
– Вы не подождете тетю? – спросила она, подавая ему холодную от воды руку.
– Мне пора уже, а завтра я приду проститься с вами и с пани Бронич.
– Значит, до завтра!
Прощание показалось Завиловскому прохладным и несоответствующим тому, что произошло, и он впал в отчаяние. Но проститься иначе при посторонних не посмел, тем более что поймал непривычно внимательный взгляд Анеты Основской.
– Обождите минутку, – остановил его Основский уже в дверях, – я с вами, мне в город нужно по делу.
И они вышли вместе. Но едва оказались за воротами виллы. Основский остановился и положил Завиловскому руку на плечо.
– Пан Игнаций, уж не поссорились ли вы с Линетой? – спросил он без обиняков.
Завиловский сделал большие глаза.
– Я? С Линетой?
– Вы как-то холодно попрощались с ней. Я думал, вы ей, по крайней мере, ручку поцелуете!
У Завиловского глаза сделались еще больше. Основский рассмеялся.
– Ну так и быть, не стану от вас скрывать! Моя жена подсматривала в щелочку из любопытства и все видела. И потом, дорогой пан Игнаций, я ведь знаю, что такое полюбить. И как самый ваш лучший друг, одного вам желаю: дай вам бог быть столь же счастливым, как я!
И с этими словами стал трясти руку Завиловского, а тот, хотя донельзя сконфуженный, чуть не кинулся ему на шею.
– Чего же вы ушли? Вам в самом деле некогда?
– Откровенно говоря, мысли хочется в порядок привести, и потом, пани Бронич побаиваюсь.
– Да вы не знаете ее. Это такая экзальтированная особа! Проводите меня, а потом к нам возвращайтесь – попросту, без церемоний. Соберетесь на обратном пути с мыслями, а там и тетушка вернется; скажете ей несколько прочувствованных слов, она прослезится – вот и все, что вам грозит. И знайте, счастьем своим вы прежде всего моей Анеточке обязаны: это она Линету обрабатывала – сестра родная, и та не сделала бы для вас больше. Горячая головка, но сердечко золотое! Бывают, конечно, хорошие женщины, но лучше нее на свете нет… Нам казалось, к Линете этот дурень Коповский неравнодушен, и Анету это бесконечно возмущало. Они с Линетой неплохо относятся к Копосику, но согласитесь, для нее это неподходящая партия. – И, взяв Завиловского под руку, продолжал: – Давайте на «ты», без церемоний. Мы же скоро породнимся. Так вот я что еще хотел тебе сказать: Линетка, безусловно, тебя любит, она тоже добрейшее создание. Но и похвалы тебе своим чередом могли ей голову вскружить, тем более она так молода… словом, огонь этот надо поддерживать, поддерживать! Понимаешь?.. Чувство окрепнуть должно, что никаких усилий от тебя не потребует, – ведь это такая чуткая, восприимчивая натура! Не думай, будто я тебя предостерегаю или напугать хочу. Боже избави! Речь о том только, чтобы чувство закрепить. Что она любит тебя, тут сомнения нет. Видел бы ты, как она с книжкой твоей носилась или что с ней творилось в тот вечер, когда вы вернулись из театра! А меня нелегкая дернула сказать, будто, по слухам, старик Завиловский ищет с тобой знакомства, чтобы дочь выдать за тебя, – боится, как бы состояние не уплыло в чужие руки, – и, представь, бедняжка побелела как полотно. Я испугался и обратил все в шутку. Ну, что ты на это скажешь?
Завиловскому хотелось и плакать, и смеяться, но он только прижимал к себе крепче локоть Основского.
– И не стою я ее, и… – протянул он после небольшой паузы.
– Что еще за «и»? Уж не хочешь ли ты сказать, и недостаточно любишь ее?
– Нет, упаси бог! – ответил Завиловский, подымая глаза к небу.
– Тогда возвращайся и подумай, что тетушке сказать. Да пафоса побольше, она это любит! До свидания, Игнаций! Я через час вернусь, и мы отметим вашу помолвку.
И в приливе чувств поистине братских они стали пожимать друг другу руки.
– Еще раз тебе повторю: дай бог, чтобы твоя Линета оказалась твоей женой, как моя Анеточка!
На обратном пути все они виделись Завиловскому ангелами: и Основский, и жена его, и тетушка Бронич, а Линета не то что на ангельских – на архангельских крылах вознеслась над ними надо всеми! Впервые он уразумел, что любить можно до боли в сердце. Мысленно преклонял он пред ней колена, припадал к ее стопам, любил, боготворил, и с этими чувствами, которые возносили в душе его единую славу ей, сочеталась безмерная нежность, будто обожаемая им женщина была одновременно бесценное, единственное дитя, малое и беспомощное. И ему вспомнилось рассказанное Основским, как она побледнела, услыхав, что его хотят женить на другой, и он принялся повторять про себя: «Любимая! Любимая моя!» Умиление и благодарность переполняли его сердце, и он клялся: за ту мгновенную бледность быть всю жизнь перед ней в неоплатном долгу. Был он счастлив, как никогда, счастье казалось столь велико, что становилось даже страшно. До тех пор был он пессимистом, но действительность так ревностно разбивала его надуманные теории, что не верилось: как можно так заблуждаться.
Тем временем подошел он к даче, и пьянящий аромат цветущего жасмина показался ему внутренним составным элементом его собственного счастья. «Какие люди, какой дом, какая замечательная семья! Только среди них могла вырасти моя Весталка!» – думалось ему. Он смотрел на заходящее в предвечерней тишине солнце, на золотистый, подбитый алой каймой полог зари, и покой этот сообщался ему. В золотистом сиянии чудились беспредельное милосердие и благодать, которые нисходят на землю, умиротворяя ее и благословляя. И в душе его сама собой слагалась безмолвная, бессловесная благодарственная молитва.
У ворот он очнулся и увидел старого слугу Основских, который глазел на проезжавшие экипажи.
– Добрый вечер, Станислав! – сказал он. – Что, госпожа Бронич не вернулась?
– Да вот, поджидаю, пока нету ее.
– А молодая госпожа и барышня еще в гостиной?
– В гостиной, и пан Коповский там.
– А кто мне откроет?
– Да там открыто, я только на минутку вышел.
Завиловский поднялся наверх и, не найдя никого в общей гостиной, прошел в мастерскую, но и там было пусто, только из отделенной портьерой задней комнатки доносились приглушенные голоса.
Полагая найти там обеих дам и Коповского, он раздвинул портьеру и остолбенел.
Линеты в комнате не было, зато был Коповский – он стоял на коленях перед Анетой, а она, запустив пальцы в его пышную шевелюру, запрокидывала назад его голову, наклоняясь одновременно к нему, словно собираясь поцеловать в лоб.
– Анета! Если любишь… – говорил Коповский сдавленным, полным страсти голосом.
– Люблю! Но не надо. Не хочу! – отвечала, отстраняясь от него Основская.
Завиловский машинально опустил портьеру, постоял с минуту, будто ноги у него приросли к полу, потом пересек, точно во сне, мастерскую, – толстый ковер, как и перед тем, заглушил его шаги, – миновал большую гостиную, прихожую и, спустившись по лестнице, вышел за ворота.
– Уходите? – спросил его слуга.
– Да, – ответил Завиловский.
И поспешно, словно спасаясь бегством, зашагал прочь. Но вскоре остановился и громко спросил себя:
– Да что я, с ума схожу?
И на миг ему показалось, что так оно и есть: мысли разбегались, в голове был хаос; он ничего не понимал и ни во что не верил больше. Внутри что-то оборвалось, навсегда рухнуло. Как же так? В этом доме, который только что виделся ему благословенным приютом избранных душ, гнездятся пошлая ложь, порок и грязь, житейская разыгрывается низкая и постыдная комедия? И его Линета, его «Весталка», живет в этой отравленной атмосфере, в окружении этих людей? Вспомнились слова Основского: «Дай бог, чтобы твоя Линета оказалась такой женой, как моя Анеточка!» «Благодарю покорно», – подумал Завиловский и против воли рассмеялся. Он знал, что на свете есть зло и порок, видел их, сталкивался с ними; но впервые жизнь явила их ему с такой безжалостной иронией: Основский, который отнесся к нему по-братски и которого знал он за честного, порядочного, редкой доброты человека, предстал перед ним шутом, прекраснодушным простофилей; прекраснодушным, потому что любил и верил, простофилей, потому что был одурачен женщиной. И впервые ему ясно стало, в какое – незаслуженно глупое – положение гадкая, безнравственная женщина может поставить мужа. Неведомые, пугающие стороны жизни открылись перед ним – настоящие бездны, о существовании которых он и не догадывался. Что дурная, «демоническая» женщина может высосать из человека кровь, как паук, и погубить его, он допускал; но сделать его еще вдобавок посмешищем… С этим он никак не мог примириться. Тем не менее Основский, желавший ему в будущем того же счастья, что у них с Анетой, был попросту смешон, и ничего тут не поделаешь. Нельзя быть настолько ослепленным любовью.
И он стал думать о Линете. В первое мгновение ему показалось, что грязь этого дома и сомнения, зародившиеся в его душе, и на нее бросают тень. Но он тотчас отогнал эту мысль как кощунственную, оскорбляющую ее невинность, ангельски чистое любимое существо, и рассердился на себя. «Да разве может такая голубка догадываться о чем-либо подобном?» И при мысли, что что «чистое существо» вынуждено жить в порочной атмосфере, любовь его вспыхнула еще сильнее. Им овладело желание как можно скорей оградить Линету от Основской, оберечь от ее влияния, взять на руки и вынести из этого дома, где невинный взор ее мог видеть порок и зло. Временами, правда, какой-то демон нашептывал ему: вот и Основский так же верит, вот и он голову даст на отсечение, что жена верна ему, и малейшее подозрение сочтет оскорбительным для своего кумира. Но Завиловский отверг с негодованием эти дьявольские наущения. «Достаточно в глаза ей взглянуть», – повторял он себе. И, вспоминая эти глаза, готов был бить себя в грудь, словно за тяжкий грех. И злился на себя за то, что ушел, не дождавшись тетушки Бронич, останься он, все его сомнения рассеялись бы при виде Линеты. Вспомнилось, как целовал он ей руки, а она в смущении сказала: «Поговорите с тетей». Какая небесная чистота и неискушенность были в ее словах! Полюбив, эта праведная душа хотела любить открыто, не таясь! Думы эти побуждали вернуться, но Завиловский чувствовал, что слишком взволнован и не сумеет объяснить свое внезапное исчезновение, если слуга уже доложил о первоначальном его приходе.
Потом ему снова представился Коповский на коленях, и он стал спрашивать себя: что делать и как тут поступить? Предостеречь Основского? это он тотчас отвергнул с возмущением. Высказать Анете с глазу на глаз все, что он о ней думает? За дверь его выставит. Или пригрозить Коповскому и взять с него слово, что он перестанет бывать у них в доме? Тоже не годится. Коповский, если не совсем трус, оскорбит его, потребует удовлетворения, а он будет вынужден молчать, и люди подумают, будто вся история вышла из-за Линеты. Ему по-дружески жаль было Основского, но, с другой стороны, не мог он по молодости лет примириться с тем, что зло и порок останутся безнаказанными. Ах, если б можно было посоветоваться с кем-нибудь вроде, например, Марыни или Поланецкого! Но это невозможно. И по долгом размышлении пришел он к выводу, что надо скрыть все это и молчать.
К тому же зло, судя по страстным мольбам Коповского и ответу пани Основской, окончательно еще не восторжествовало. Женщин Завиловский не знал, хотя начитался о них достаточно. И из прочитанного явствовало, что бывают женщины, которых соблазняет не сам грех, а форма, в которую он облечен, то есть безнравственные, но холодные; запретный плод их столь же влечет, сколь падение отталкивает, – любить они неспособны и равно обманывают как мужей, так и любовников. Ему пришли на память слова из какой-то французской книжки: «Будь Ева полькой, она сорвала бы яблоко, но не съела». К таким отнес он Анету Основскую. Если ее добродетель и порочность одинаково поверхностны, запретная связь скоро ей наскучит, особенно с таким вот Коповским.
Тут он окончательно стал в тупик, теряясь, какой ключик подобрать к душе пани Основской. Будь у нее роман с кем угодно, это еще можно понять, но с Коповским, этим недоумком с наружностью херувима… «Пудель и тот умнее, – думал он. – И как она, с претензией на ум и образованность, мнящая себя артистической натурой, которой доступны тончайшие оттенки мыслей и чувств, могла настолько пасть и связаться с таким болваном». В прочитанных книгах он напрасно искал этому объяснение.
Но действительность убедительней всяких книг свидетельствовала, что это так. Припомнились и слова Основского о том, как они боялись, что «этот дурень неравнодушен к Линете». И как Анета возмущалась, стараясь отвратить Линету от него. Значит, ухаживанья за ней Коповского ей не нравились, значит, ей хотелось приберечь его для себя. И Завиловский вздрогнул: но если так, у Коповского были какие-то основания надеяться? Светлый образ Линеты снова стал туманиться. Подтвердись это, она в его глазах падет так низко, как Анета Основская. Во рту ощутил он горечь, кровь горячей волной прилила к вискам. Гнев обуял его. Этого он ей не простил бы, да и само подозрение способно отравить ему существование. И, остановившись посреди улицы, он почувствовал: надо задушить в себе эту мысль, иначе он сойдет с ума.
И, наконец, прогнал ее, обругав себя последним дураком за то, что мог выдумать такую нелепость. Линета не могла полюбить Коповского, ведь она любит его! Вот самый веский довод, а опасения и подозрения Анеты Основской Завиловский приписал самолюбию легкомысленной и тщеславной женщины, которая не хочет уступить пальму первенства другой. И у него словно камень с души свалился. Он готов был на коленях умолять свою невинную голубку простить его, думая о ней с любовью, преданностью и раскаянием.
Но для себя отметил, что зло, даже творимое другими, порождает лишь зло. В самом деле, сколько чудовищных мыслей родилось у него самого только потому, что дурак пал к ногам ветреницы. И он постарался запомнить это.
Неподалеку от своего дома повстречал он Поланецкого под руку с пани Машко, и у него под впечатлением сегодняшних переживаний невольно мелькнуло подозрение. Но узнавший его при свете фонаря и луны Поланецкий отнюдь не собирался прятаться и первый его окликнул:
– Добрый вечер! Совсем еще рано, а вы уже домой?
– Да вот был у пани Бронич и решил пройтись немного пешком, больно вечер хорош.
– В таком случае заходите к нам. Я провожу даму и тотчас вернусь. Жена давно вас не видела.
– С удовольствием, – ответил Завиловский.
И ему самому захотелось повидать Марыню. Истерзанный мыслями и переживаниями, он знал, что доброе, спокойное лицо Марыни подействует на него благотворно.
Спустя минуту он уже звонил в дверь и, поздоровавшись, стал оправдываться, что зашел по приглашению ее мужа.
– Что вы, я очень рада, – возразила Марыня. – Муж пошел пани Машко проводить и скоро вернется, – она заходила проведать меня. К чаю обещались еще Бигели и папа, если только в театр не поехал.
Марыня указала ему стул подле стола и, поправив абажур, принялась за прерванную работу. Она мастерила бантики из узеньких розовых и голубых ленточек, во множестве лежавших перед ней.
– Что это вы делаете? – спросил он.
– Бантики. К платьям пришивать. – И, помолчав, добавила: – А вы что поделываете, интересно знать? В городе вас уже считают женихом Линеты Кастелли – знаете вы об этом? Видели вас вместе в театре, на скачках, на прогулках – думают, что это дело уже решенное.
– Я ничего от вас не скрывал, скажу и сейчас совершенно откровенно: да, почти решенное.
Она взглянула на него с живейшим интересом.
– Да? Приятная новость! Дай вам бог, мы оба желаем вам счастья. – И, протянув ему руку, спросила с любопытством: – Уже объяснились с Линеткой?
Завиловский рассказал ей все, как было, – и про то, что произошло между ним и панной Кастелли, и про свой разговор с Основским: потом, постепенно увлекшись, поведал о своих переживаниях: как сначала присматривался ко всему, многого не одобряя, борясь с собой, не смея надеяться; как старался выкинуть из головы, вернее, вырвать из сердца нарождающееся чувство – и ничего не мог с собой поделать. Уверял, что не раз давал себе слово прекратить это знакомство, перестать у них бывать, но не хватало духа, – со страхом убеждался он каждый раз, что жизнь тогда потеряет для него всякий смысл: неизвестно, что с ней делать без нее, без его Линеты; и вновь и вновь возвращался к ним.
Присматриваться он присматривался, хотя насчет неодобрительного отношения и борьбы с собой несколько преувеличил. Но исповедовался совершенно искренне. И заключил: теперь нет места сомнениям, любит он не какой-то воображаемый идеал, а ее, Линету, которая дороже для него всего на свете.
– У других – семья, мать, братья, сестры, – говорил он, – а у меня, кроме несчастного отца, никого, и вся моя потребность любить обратилась на нее.
– Да, так и должно было получиться, – сказала Марыня.
А он продолжал с возрастающим волнением:
– Но мне до сих пор кажется, будто это сон, и не верится, что она вдруг станет моей женой. Возникает ощущение, будто это нипочем не сбудется: непременно случится что-нибудь и помешает. – И, преувеличивая из-за своей экзальтированности эти опасения, он замолчал, охваченный нервной дрожью, а потом, закрыв глаза, прибавил: – Видите, я зажмуриваюсь даже, чтобы лучше представить себе свое счастье. Уж очень оно невероятно! Что, собственно, ищут люди в жизни, в супружестве? Именно счастья! Но оно превосходит мои силы. Не знаю, может быть, я слаб душой, но, откровенно говоря, иногда просто дыхание перехватывает.
Марыня положила на стол очередной бантик и, прикрыв его рукой, посмотрела на Завиловского.
– Вы поэт и оттого чересчур увлекаетесь. А надо отнестись к этому спокойней. Послушайте, что я вам скажу. У меня есть тетрадочка, в которую моя мама, уже тяжело больная, понимавшая, что скоро умрет, записывала для меня самое важное, могущее мне пригодиться в жизни. Я потом ни от кого не слыхала и нигде не читала такого суждения о замужестве. Вот: «Замуж выходят не для счастья, а чтобы исполнять налагаемые господом обязанности, а счастье – придача только, дар божий». Видите, как просто, а все-таки я ни разу не слыхала и не видала, чтобы кто-нибудь, женясь или выходя замуж, помышлял об этом, а не о счастье. Запомните это и передайте Линете, хорошо?
Завиловский поднял на нее удивленный взгляд.
– Да, действительно, так просто, что никому даже в голову не приходит.
Она улыбнулась невесело и, взяв бантик, снова принялась за работу.
– Скажите Линете, – повторила она, быстро взмахивая похудевшей рукою с иглой. – Видите ли, в жизни можно быть больше или меньше счастливым – это уж как бог даст. Но нерушимый душевный покой можно обрести, только руководствуясь этим правилом. А без этого жизнь превратится в погоню за счастьем, и на каждом шагу будут разочарования, хотя бы потому, что воображение наше часто расходится с действительностью.
Говоря, она продолжала шить.
А он смотрел на ее склоненную голову, на снующую с иглой руку, на ее рукоделье, слушал ее голос, и ему чудилось, будто спокойствие, о котором она говорит, исходит от нее самой, наполняет комнату, реет над столом, сияет в пламени лампы – и передается ему.
Завиловский так поглощен был собой, своей любовью, что не уловил никакого грустного оттенка в ее речах; лишь две вещи его занимали: во-первых, почему излагаемые ею азбучные истины не доступны общему пониманию, а во-вторых, почему сам он до них не додумался. «Как ничтожна книжная наша премудрость в сравнении с мудростью чистого женского сердца», – сказал он про себя. И, вспомнив при виде Марыни Основскую, подумал: «Какая все-таки разница между ними!» И внезапно пришло огромное облегчение; терзавшие его мысли унялись. Он отдыхал душой, глядя на это благородное создание. «Вот такая же и Линета – спокойная, правдивая и простая», – подумалось ему.
Тем временем пришел Поланецкий, а за ним – Бигели в сопровождении слуги, несшего виолончель. За чаем Поланецкий заговорил о Машко. Дело об опротестованном завещании повел он со всей напористостью, продвигая его вперед, несмотря на все новые затруднения. Молодой адвокат от благотворительных заведений – тот самый Селедка, которого Машко сулился умаслить, поперчить и проглотить, – оказался против ожидания костистым, и съесть его было не так-то просто. По слухам, дошедшим до Поланецкого, это был хладнокровный, упорный и понаторелый уже юрист.
– Но самое забавное, что Машко верен себе, – продолжал Поланецкий, – мнит себя патрицием, вступившим в единоборство с плебеем. Это, говорит, испытанием будет, чья кровь благородней. Жаль, Букасика нет в живых, его бы это позабавило.
– Машко все еще в Петербурге? – спросил Бигель.
– Сегодня возвращается, поэтому она и не смогла остаться, – ответил Поланецкий, прибавив немного погодя: – Я был раньше против нее предубежден, но теперь вижу: она неплохая женщина. И жаль ее.
– Чего же ее жалеть? Ведь дело Машко пока не проиграл, – заметила пани Бигель.
– Его подолгу дома нет. А мать ее в Вене, в глазной лечебнице, и, кажется, зрения лишится. И она по целым дням одна, как затворница. Оттого мне и жаль ее, несмотря на прежнее предубеждение.
– Она намного симпатичней стала, выйдя замуж, – сказала Марыня.
– Да, – подтвердил Поланецкий, – притом нисколько не подурнела. Раньше эти покрасневшие глаза ее портили, но теперь воспаление прошло, и выглядит она совершеннейшей девушкой.
– Неизвестно только, нравится ли это ее мужу, – вставил Бигель.
Марыню так и подмывало поделиться новостью о Завиловском, но поскольку о помолвке объявлено не было, она не решалась. Однако после чая, когда пани Бигель спросила, как же его-то «дело», и он сам сказал, что почти «выиграно», Марыня вмешалась и сообщила: Завиловского можно поздравить. Все с искренней приязнью, и без того питаемой к нему, бросились пожимать ему руку, и все повеселели. Бигель чмокнул на радостях жену, Поланецкий велел подать шампанское и бокалы – выпить за здоровье «самой экстравагантной пары» в Варшаве; пани Бигель проезжалась на тот же счет, подтрунивая: можно себе представить, какой порядок будет в доме художницы и поэта. Завиловский смеялся, глубоко, однако, взволнованный в душе тем, что мечты его начинают сбываться.
– С богом! – чокаясь с ним, сказал Поланецкий. – Хочу дать вам совет: вкладывайте весь свой поэтический талант в стихи, в творчество, а в жизни будьте реалистом и помните: супружество – не романти…
Он не договорил: Марыня зажала ему рот рукой.
– Не слушайте этого резонера, – смеясь, сказала она Завиловскому, – и не придумывайте заранее никаких теорий; любите – и все.
– Да, да, конечно! – ответил Завиловский.
– Купите себе арфу в таком случае… – поддразнил его Поланецкий.
При упоминании об арфе Бигель взял свою виолончель, заявив, что такой вечер надлежит завершить музыкой. Марыня села за фортепиано, и они заиграли серенаду Генделя. У Завиловского было чувство, будто душа его покидает тело, уносясь в ночи с этими нежными звуками к Линете и баюкая ее. Ушел он поздно вечером, приободрясь внутренне в обществе этих славных людей.
ГЛАВА XLVI
Марыня обрела наконец покой – «какой уж бог дал», но поистине полный. В этом очень помог голос с того света – пожелтевшая от времени тетрадка, в которой прочла она: «Замуж выходят не для счастья, а чтобы исполнять налагаемые господом обязанности». Она и раньше часто заглядывала в эту тетрадку, но подлинный смысл этих слов поняла лишь в последнее время, после душевной борьбы, пережитой по возвращении из Италии. В результате она не только покорилась судьбе, но и перестала считать себя несчастливой. Хотя счастье оказалось и не таким, как желалось, повторяла она себе, но оно все-таки реальное. Конечно, хотелось бы видеть побольше – нет, не поклонения, а ласки, она знала, Стах умеет быть ласковым и был таким с Литкой; хотелось, чтобы его чувство не было таким рассудочным, чтобы в нем была хоть крупица поэтичности, без которой трудно представить себе любовь; но ведь это не в ее власти. Вместе с тем в глубине души оставалась надежда, что он переменится. Но пусть даже этого не произойдет, все равно надо бога благодарить за то, что дал ей в мужья такого дельного, порядочного человека, достойного не только любви, но и уважения. Часто задумывалась она над тем, кого сравнить с ним, и не находила никого, кто выдержал бы такое сравнение. Бигель был славный, но несколько ограниченный; Основскому при всей доброте не хватало энергии и практического смысла; Машко вообще не шел ни в какое сравнение; Завиловский был для нее скорей гениальным ребенком, нежели мужчиной. Словом, при любом сравнении Стах только выигрывал, и она проникалась к нему все большим доверием и любовью.