Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без догмата (№2) - Семья Поланецких

ModernLib.Net / Классическая проза / Сенкевич Генрик / Семья Поланецких - Чтение (стр. 25)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: Классическая проза
Серия: Без догмата

 

 


– Может, Стах теперь больше будет меня любить? – сказала она.

– Что значит «больше»? – спросила пани Бигель.

– Я хотела сказать, еще больше, – поправилась Марыня. – Видишь, какая я ненасытная.

– Он будет иметь дело со мной, если посмеет любить тебя недостаточно.

Слезы уже высохли на миловидном личике Марыни, и она улыбнулась.

– Дал бы только бог девочку! – промолвила она, молитвенно складывая руки. – Стах дочку хочет.

– А ты?

– Я? Только Стаху не говори… Мне мальчика хотелось бы… Но пусть будет, как хочет он. – И, задумавшись, она спросила: – Но ведь это от нас не зависит, правда?

– Нет, – засмеялась пани Бигель. – Не изобрели еще такого средства.

Бигель, который делился приятной новостью с каждым встречным, принес ее и в контору.

– Кажется, господа, у нас появится скоро новый компаньон, – многозначительно сообщил он служащим в присутствии Поланецкого.

Те посмотрели на него с недоумением.

– Чем мы обязаны будем пану Поланецкому – и его супруге, – прибавил он.

Все кинулись поздравлять Поланецкого, за исключением Завиловского – тот, склонясь над конторкой, делал вид, будто сосредоточенно проверяет столбцы цифр, но, спохватясь через минуту, как бы его поведение не показалось странным, обернулся к Поланецкому.

– Поздравляю, поздравляю… – пожимая ему руку, пробормотал он с вымученной улыбкой.

У него словно внезапно открылись глаза на свое положение, бесконечно глупое и смешное, и вся жизнь показалась невероятно пошлым фарсом. Мучительней всего было сознавать себя смешным: как же было не предвидеть такой естественной и простой вещи, очевидной даже для какого-нибудь Коповского. А он, человек интеллигентный, пишущий стихи, которые встречают восторженный прием, отдающий себе ясный отчет во всем происходящем вокруг, – он заблуждался настолько, что это известие поразило его, как гром средь ясного неба. До чего же унизительно-глупо! Познакомился с Марыней, когда она уже стала Поланецкой, и почему-то вообразил, что так всегда было и будет, без всяких перемен. Приметив как-то лиловатую бледность ее лица, назвал ее лилией про себя и написал о ней лилейно-нежные стихи. И вот безжалостный рассудок, всегда готовый найти в беде комическую сторону, нашептывает: «Ничего себе лилия!..» Это подавляло и посрамляло. Он стихи писал, а Поланецкий не писал… В этом сопоставлении чудилась и горькая ирония, и шутовская издевка. Но Завиловский до дна хотел испить эту горькую чашу, умышленно стараясь не пролить ни капли. Да выдай он себя, признайся Марыне, оттолкни она его с презрением и спусти его Поланецкий с лестницы – в этом еще можно бы усмотреть нечто драматическое… А так… какая пошлая развязка! Ему, с его впечатлительностью, намного превосходящей обыкновенную, положение его показалось просто невыносимым, а часы, которые еще предстояло просидеть в конторе, сущей мукой. Чувство его к Марыне, хотя и не глубокое, целиком завладело воображением, и удар, который безжалостно нанесла ему действительность, оказался не просто болезнен и груб, но ошеломляюще унизителен.

Ему уже приходила на ум отчаянная мысль: схватить шляпу, уйти и никогда больше не возвращаться. К счастью, рабочее время окончилось, и все стали расходиться.

Проходя по коридору и увидев в зеркале возле вешалки свою долговязую фигуру и лицо с выступающим подбородком, Завиловский подумал: «Шут гороховый!» И в тот день не пошел обедать с бухгалтером Позняковским, как обычно. Настроение было – хоть беги от самого себя. Натура артистическая, склонная к преувеличению, он, затворившись дома, принялся сверх всякой меры раздувать свое несчастье и комичность положения. Несколько дней спустя Завиловский успокоился, но на душе стало пусто, как в покинутом жилище. У Поланецких он не был две недели и, увидев по истечении этого времени Марыню на даче у Бигелей, поразился происшедшей в ней перемене.

Она показалась ему почти некрасивой. И хотя в фигуре еще не было заметно никаких изменений, он был отчасти прав, несмотря на свою предвзятость. Губы у нее припужи, цвет лица сделался нездоровый, на лбу выступили пятна. Но она была спокойна, хотя слегка печальна, словно пережив разочарование. Заметив, как она подурнела, Завиловский, человек, в сущности, добрый, растрогался. Прежде он думал, что будет ее презирать. Теперь это показалось ему глупостью.

Впрочем, изменилась она лишь внешне, оставшись все такой же доброй и приветливой. Теперь, когда можно было не опасаться восторженного поклонения с его стороны, она отнеслась к нему даже с большей сердечностью и участием. С интересом расспрашивала о Линете и, заметив, что он тоже говорит о ней охотно, улыбнулась своей прежней, исполненной невыразимой прелести улыбкой и воскликнула почти весело:

– Вот и чудесно! Но только их удивляет, куда это вы опять запропали? Да, и знаете, что они мне сказали, Анета и тетушка Бронич? Они сказали… – Но, помолчав, прибавила: – Нет, не могу при свидетелях… Давайте пройдемся по саду…

Она встала, но, неосторожно ступив, споткнулась и чуть не упала.

– Осторожней! – раздраженно крикнул Поланецкий.

– Но, право, я же нечаянно, Стах!.. – пробормотала она, взглянув на него робко и испуганно.

– Сами ее понапрасну не пугайте, – со свойственной ей прямотой заметила пани Бигель.

И было настолько очевидно, что Поланецкий беспокоится в первую очередь не о ней, а о будущем ребенке, что это понял даже Завиловский.

Для самой Марыни это не было новостью. Но она мучилась молча, не говоря никому ни слова, и внутренне это состояние еще усугублялось раздражительностью, страхом, мрачными мыслями – следствием ее теперешнего положения.

Поланецкий был бы крайне удивлен, скажи ему кто-нибудь, что он не любит; а главное, не ценит должным образом свою жену. По-своему он ее любил, считая вместе с тем, что нет сейчас ничего важнее для них обоих, чем заботиться о будущем ребенке. Но из-за резкого, вспыльчивого нрава доходил порой в своей заботливости до крайностей, легко себе их прощая. О том же, что делается в душе его жены, даже не задумывался, полагая, что рожать ему детей – главная ее обязанность среди прочих и лишь естественно, если она ее исполняет. Был он ей за это признателен и, беспокоясь о будущем ребенке, воображал, что тем самым заботится о ней, причем как ни один из мужей. И вздумай он даже получше разобраться в своем отношении к жене, и тут не нашел бы, в чем себя упрекнуть: да, она утратила для него долю былой привлекательности, но это в ее положении вещь опять-таки естественная. С каждым днем становилась она некрасивей, и его эстетическое чувство от этого подчас страдало, но, скрывая это от нее и жалея ее, он, по его мнению, проявлял деликатность, на какую способен далеко не всякий мужчина.

Ей же казалось, что самая заветная ее надежда не оправдалась и она отошла и все дальше будет отходить для него на задний план. И в первое время, несмотря на всю любовь к мужу, на нежность к будущему ребенку, бесценным сокровищем копившуюся в душе, испытывала только горечь и возмущение. Но это длилось недолго. Марыня старалась подавить в себе эти чувства и подавила, убедив себя, что никто не виноват: так устроена жизнь, это в порядке вещей и порядок этот – проявление воли божьей. Она даже стала упрекать себя в эгоизме: какое у нее право думать о себе, а не о Стахе и ожидаемом ребенке? И какие могут быть к мужу претензии? Что удивительного, если он, так любящий детей, переносит эту любовь на собственного ребенка и ни о чем другом не может думать. И разве не грешно требовать каких-то прав, своего счастья ей, которая перед ним так провинилась? Кто она такая и какое у нее право на особую благосклонность судьбы? И она готова была бить себя кулаком в грудь. Возмущение прошло, лишь в глубине души затаилась обида: отчего так странно устроена жизнь, что старые привязанности вытесняются новыми, вместо того чтобы усиливаться… И если это чувство поднималось и глаза наполнялись слезами или губы начинали дрожать, Марыня сразу брала себя в руки. «Успокойся сейчас же? – выговаривала она себе. – Так было, так будет и должно быть, потому что такова жизнь и воля божья, и надо смириться». И она смирялась.

Мало-помалу она обрела душевный покой, не сознавая, что платит за него ценой самоотречения, ценой печали. Но то была печаль небезысходная. Конечно, ей как молодой женщине неприятно было читать в глазах мужа или знакомых: «Ах, как подурнела!» Но так как «потом», по уверению пани Бигель, красота сторицей вернется, она мысленно всем им отвечала: «Вот погодите», – и это служило ей утешением.

Нечто подобное мелькнуло у нее в голове и при последней встрече с Завиловским. Впечатление, произведенное в этот раз на него, и огорчило ее, и обрадовало; хотя женское ее самолюбие было уязвлено, но она почувствовала себя в безопасности и могла с ним свободно обо всем разговаривать. А поговорить с ним было нужно, и серьезно, так как Анета сообщила ей на днях, что «Лианка» влюбилась в него по уши и у Завиловского есть все основания надеяться.

Марыню немного смущала их настойчивость: они будто торопились ковать железо, пока горячо. Непонятно было, чем это вызвано, даже принимая во внимание нетерпеливый нрав Анеты. Сама она, равно как Бигель с Поланецким, тоже очень хорошо относилась к Завиловскому, который стал их общим любимцем. К тому же была ему в душе признательна за то, что он лучше сумел ее оценить. И была бы рада ему помочь, считая, что Завиловскому выпал счастливый жребий, но заодно и сомневаясь: а что, если ему будет плохо? Пугала ее и ответственность, собственная роль во всем этом. И теперь она прежде всего собиралась узнать, что сам он думает по этому поводу, а потом уже дать ему понять, как обстоит дело, посоветовав под конец взвесить все хорошенько.

– Недоумевают, куда вы запропали, – повторила она, выходя в сад.

– А что вам сказала пани Основская? – спросил Завиловский.

– Могу передать вам только одно, хотя не знаю, имею ли я право… Анета сказала… Нет! Сперва мне надо знать, почему вы там не были так давно?

– Неприятности были, и неважно чувствовал себя. Из дома не выходил. Просто был не в состоянии! Но вы не договорили…

– Да, я хотела узнать, не сердитесь ли вы на них? Линете, во всяком случае, так кажется, по словам Основской, которая несколько раз видела ее из-за этого в слезах.

Завиловский покраснел. Искреннее волнение отразилось на его юном, выразительном лице.

– О господи! – воскликнул он. – Как можно сердиться на такую девушку, как Линета?! Разве способна она обидеть кого-нибудь?

– Я только передаю слова Анеты, хотя с ее эксцентричностью… нельзя, конечно, поручиться, что все обстоит именно так. Лгать она не лжет, я уверена, но впечатлительные натуры, знаете, им все видится, как сквозь увеличительное стекло. Поэтому вы сами должны убедиться, что там и как. Линета – милая, добрая, вообще незаурядная девушка, по-моему, но вам самому нужно убедиться. Ваша наблюдательность вам поможет.

– В доброте ее и незаурядности я не сомневаюсь. Помните, я сказал как-то: они напоминают иностранок, но это не совсем так. Пани Основская – пожалуй, но к панне Линете это не относится.

– Смотрите сами, – сказала Марыня. – Поймите меня, я не уговариваю вас… Я и так немножко побаиваюсь Стаха – он их недолюбливает… Но, откровенно говоря, при словах ее о слезах Линетки у меня сердце сжалось… Бедняжка!..

– А я и сказать вам не могу, до чего взволновался при одной мысли об этом, – отозвался Завиловский.

Тут подошел Поланецкий, и разговор прервался.

– Ну что, все сватаешь? Женщины неисправимы! Знаешь, Марыня, что я тебе скажу? Сделай одолжение, не вмешивайся ты не в свое дело.

Марыня стала оправдываться, но он, не слушая, обратился к Завиловскому:

– Конечно, это дело не мое, только доверия дамы эти у меня не вызывают.

Завиловский вернулся домой в мечтательном настроении. Все струны его души ожили, затронутые воображением, и сон отлетел далеко. Не зажигая лампы, чтобы ничто не мешало наслаждаться этой волшебной музыкой, опустился он в кресло и при свете луны предался своим размышлениям, а вернее, мечтам. Он не был влюблен, но при мысли о Линете волна нежности к ней подымалась в нем, и фантазия разыгрывалась, как у влюбленного. Она, как наяву, вставала перед ним: эти черные очи, золотистая головка, надломленным цветком клонящаяся ему на грудь… Вот он дотрагивается до ее висков, ощущая пальцами шелковистость волос, и глядит, отстранясь: осушила ли ласка ее слезы, – и вот уже глаза сияют, как омытое дождем небо, когда выглянет солнце… И, пробуждая страсть, фантазия продолжала свой смелый полет. Вот он признается в любви, заключая ее в объятия, чувствует, как учащенно бьется ее сердце, вот кладет голову ей на колени, сквозь шелк ощущая лицом исходящее от нее тепло. И он поежился, охваченный ничуть не воображаемой дрожью. До сих пор была она для него лишь картинкой, теперь впервые стала живой женщиной, овладев все мл мыслями. Размечтавшись, он потерял даже представление, где он и что с ним.

К действительности вернуло его хриплое пение, донесшееся с улицы. Он зажег свет и попытался в себе разобраться. И его охватило беспокойство: ясно было, что он влюбится без памяти, если не перестанет бывать у них.

«Надо на что-то решиться», – сказал он себе.

В ту ночь Завиловский пытался написать стихотворение под названием «Паутинка», а на другой день захотелось увидеть ее – он уже тосковал по ней.

Но пойти прямо к пани Бронич не решился и дождался, пока не настало время чаепития, чтобы застать их всех вместе в гостиной. Основская встретила его очень радушно, с веселым смехом, а он, поздоровавшись, взглянул на Линету, и сердце у него заколотилось: на лице ее отразилась неподдельная радость.

– Знаете, что я подумала, когда вы исчезли? – с обычной своей непосредственностью сказала Анета. – Наша «Тростинка» обожает мужчин с бородой, вот я и решила, что вы хотите себе бороду отрастить.

– Нет, нет! Будьте таким, каким я вас впервые увидела, – живо отозвалась «Тростинка».

– Прятались от нас, пан Игнаций, прятались, не отпирайтесь! – полуобняв Завиловского, сказал Основский с фамильярностью светского человека, умеющего сразу установить приятельские отношения. – Но я нашел способ, как его привадить. Пусть Линетка примется за его портрет, тогда ему придется бывать у нас ежедневно.

– Какой ты у нас умник, Юзек! – захлопала Основская в ладоши.

Юзек просиял от удовольствия, что удостоился жениной похвалы.

– А что? Неплохо придумано! Правда, Анеточка?

– Я уже думала об этом, – ответила своим грудным голосом панна Кастелли, – но боялась показаться навязчивой.

– Я к вашим услугам, – сказал Завиловский.

– Тогда в четыре часа, после Коповского, – сейчас темнеет поздно. Впрочем, скоро я кончу возиться с этим несносным Коповским.

– Знаете, что она про него сказала? – начала было тетушка Бронич.

Но панна Кастелли не позволила ей докончить. Помешало и появление в гостиной Плавицкого, который расстроил общий разговор. Плавицкий был без ума от Анеты, с которой познакомился у Марыни, и не скрывал этого, а она беззастенчиво с ним кокетничала на потеху себе и остальным.

– Садитесь, папочка, вот сюда, со мной рядышком, нам будет с вами хорошо, правда ведь?

– Как в раю, как в раю! – восклицал Плавицкий, похлопывая себя по коленям и от удовольствия высовывая кончик языка.

Завиловский подсел к панне Кастелли.

– Я счастлив, что смогу у вас бывать каждый день… – сказал он. – Но это отнимет у вас много времени.

– Ну и что из этого! – отозвалась она, глядя ему в глаза. – На вас тратить время не жалко, не то что на других. Я не настаивала, оттого что боюсь вас.

Теперь он в свой черед взглянул ей в глаза и сказал с ударением:

– Не надо меня бояться.

Линета потупилась, и наступило неловкое молчание.

– Почему вы не приходили так долго? – минуту спустя спросила она, понизив голос.

«Потому что боялся», – чуть не сорвалось у него с языка; но это значило зайти слишком далеко, и он ответил:

– Писал.

– Стихи?

– Да, стихотворение «Паутинка». Завтра принесу. Помните, в день нашего знакомства вы сказали, что хотели бы стать паутинкой? С тех пор у меня все время перед глазами паутинка, летящая по воздуху.

– Она летит… но не сама, – отвечала панна Кастелли. – Самой ей высоко не подняться, если только…

– Если – что? Почему вы не договариваете?

– Если не увлекут крылья какой-нибудь огромной птицы…

И она быстро встала, поспешив на помощь Основскому, который пытался открыть окно.

У Завиловского потемнело в глазах. Ему казалось, он слышит, как кровь стучит у него в висках.

Из забытья его вывел медоточивый голосок тетушки Бронич:

– Старый пан Завиловский говорил, что вы родственник ему, но бывать у него не хотите, а он посетить вас не может из-за подагры. Почему вы у него не бываете? Такой любезный, благовоспитанный человек! Навестите, доставьте ему удовольствие. Зайдете к нему?

– Хорошо, зайду, – отвечал Завиловский, который был на все согласен в ту минуту.

– Вот какой вы добрый, уступчивый! И с кузиной своей Еленой познакомитесь. Смотрите только, не влюбитесь – тоже барышня очень томная.

– Это мне не грозит, – засмеялся Завиловский.

– Говорят, она в Плошовского была влюблена, в того, который застрелился, и теперь вечный траур по нем носит в сердце. Когда вы к ним пойдете?

– Завтра, послезавтра… Когда вам будет угодно.

– Они, видите ли, уезжают скоро. Лето ведь не за горами. А вы куда летом собираетесь?

– Не знаю. А вы?

– Мы еще не решили, – услышав вопрос Завиловского, поспешила ответить панна Кастелли, которая тем временем вернулась и сидела неподалеку с Основским.

– Мы собирались в Шевенинген, – продолжала пани Бронич, – но с Линеткой это не так просто… Вокруг нее, – понизила она голос, – всегда столько поклонников увивается, вы не поверите; так и льнут. Да и при чем тут верить, не верить, достаточно на нее взглянуть. Муж-покойник как в воду глядел, когда ей еще только двенадцать было. «Вот посмотришь, – говорил, – сколько с ней будет хлопот, когда подрастет». Так оно и вышло, хлопот хватает. Муж вообще много чего предвидел… Я вам не говорила, он был последним Рю… Ах да, говорила! Своих детей у нас не было – первенец наш умер, а муж был старше меня на сорок лет, в последние годы относился ко мне… как отец.

«Какое это ко мне имеет отношение?» – подумал Завиловский.

– Его огорчало, что у нас сына нет, – продолжала пани Бронич. – То есть был, но я выкинула… – В голосе ее послышались слезы. – Мы его положили в спирт и долго хранили так… Ах, грустно вспоминать! Муж так печалился, что пресечется род Рю… Но довольно об этом! В конце концов он полюбил Линетку, как родную дочь, – она ведь ближайшая наша родственница, все, что после нас останется, к ней перейдет. Может, поэтому у нее столько кавалеров… Хотя при ее красоте это неудивительно. Но если б вы знали, какое это мученье и для нее, и для меня! В Ницце два года назад один португалец, граф Жоао Колимасао из рода Алькантаров, так совсем голову из-за нее потерял, просто до смешного. А в прошлом году в Остенде грек один… Сын банкира из Марселя, миллионер… Забыла его фамилию. Линетка, как фамилия того грека, ну, миллионера, помнишь…

– Тетя! – промолвила Линета с видимым неудовольствием.

Но «тетя» уже не могла остановиться, как паровоз на полном ходу.

– А, вспомнила! – сказала она. – Канафаропулос, секретарь французского посольства в Брюсселе.

Линета встала и пошла к Анете, которая разговаривала за обеденным столом с Плавицким.

– Рассерчала девочка… – провожая ее взглядом, пробормотала тетушка. – Не любит, когда о ее победах говорят, а я не могу удержаться! Меня-то можно понять, правда ведь? Посмотрите, стройная, высокая какая! Вытянулась девочка! Недаром ее Анетка то Лианкой, то Тростинкой называет, и впрямь на тростиночку похожа! Что удивительного, если все на нее оборачиваются. Я еще вам не рассказывала об Уфинском. Это наш близкий друг. Покойный муж очень его любил. Не слышали о пане Уфинском? Тот самый, который так искусно силуэты из бумаги вырезает. Его знают во всем мире. Затрудняюсь даже сказать, при каких только дворах он не вырезывал силуэтов, последний раз – принца Уэльского. Был еще венгр один…

Основский, сидевший рядом и забавлявшийся от нечего делать брелоком в виде карандашика, не выдержал.

– Еще парочку таких, и настоящий бал-маскарад получится, дорогая тетушка!

– Вот именно, вот именно! – подхватила та. – Я их только потому упоминаю, что Линетка отвергла всех до одного. Она у нас страшная патриотка! Вы и понятия не имеете, какая патриотка!

– И слава богу, – откликнулся Завиловский.

И встал, чтобы откланяться. Прощаясь с Линетой, он задержал ее руку в своей, и она ответила ему долгим пожатием.

– До завтра! – сказал он, глядя ей в глаза.

– До завтра… после пана Коповского. Про стихи не забудете?..

– Не забуду… ни за что не забуду, – ответил он взволнованно.

От Основских вышли они вместе с Плавицким, и когда оказались на улице, старик ударил его легонько по плечу и, приостановясь, сказал:

– Известно ли вам, молодой человек, что я скоро буду дедушкой?

– Известно, – отвечал Завиловский.

– Да, да! – повторил Плавицкий, блаженно улыбаясь. – А все-таки, доложу я вам: нет на свете ничего соблазнительней молодой замужней женщины!.. М-м-м… – И, восторженно поцеловав сложенные щепотью пальцы, он похлопал его по плечу и удалился. Издали еще раз донесся его слегка дребезжащий голос: «Нет ничего соблазнительней…»

Остальное заглушил уличный шум.

ГЛАВА XLV

С тех пор Завиловский стал каждый день бывать у тетушки Бронич. Иногда он заставал там Коповского. Портрет «Антиноя» в последнее время подвигался туго. Он не удовлетворял Линету, которая говорила, что не может никак схватить выражение, оно не такое, как надо, – словом, придется еще потрудиться. С Завиловским же сразу пошло быстрее.

– У Коповского такое лицо, что достаточно одного неверного штриха, не там положенной тени – и все пропало, – сказала она как-то. – А у пана Завиловского главное – сам характер передать.

Оба остались довольны. Коповский заявил даже, что не его, мол, вина, если таким его господь бог сотворил. Тетушка Бронич передавала потом слова Линеты по этому поводу: «Господь бог сотворил, сын божий грехи искупил, да дух святой не просветил». Этот приговор над беднягой Коповским обошел всю Варшаву.

Завиловский относился к нему с симпатией. Поняв после нескольких встреч, что Коповский безнадежно глуп, он и не помышлял ревновать его к Линете. Глазу же он являл приятное зрелище. Дамы тоже ему симпатизировали, хотя часто позволяли себе над ним подшучивать, точно играя, перебрасываясь им, как мячиком, друг с дружкой. Несмотря на глупость, Коповский не был ни мрачен, ни подозрителен. Нрав он имел покладистый, а улыбался так просто обворожительно, о чем, вероятно, знал, так как предпочитал улыбаться, а не хмуриться. Манеры у него были безукоризненные, держать себя в обществе он умел, одевался всегда по последней моде, в каковом отношении вполне мог служить образцом для Завиловского.

Часто ставил он вопросы несуразные, донельзя потешавшие молодых женщин. Однажды, когда тетушка Бронич распространялась о поэтическом вдохновении, поинтересовался у Завиловского: «А что для этого нужно?» Тот даже растерялся, затрудняясь ответить.

– Вы когда-нибудь писали стихи? – спросила его в другой раз Анета. – Попробуйте придумать рифму!

Коповский попросил отсрочки до завтра. Но назавтра или забыл о своем обещании, или не мог подыскать, а дамы оказались столь тактичны, что не напомнили. Созерцать его было им приятней, чем огорчать.

Весна между тем подходила к концу, приближался сезон скачек. И Основский предложил Завиловскому на все время скачек место в их экипаже. Завиловский сидел напротив Линеты и от души ею восхищался. В светлом платье и светлой шляпке, с улыбающимися черными глазами и спокойным, зарумянившимся на воздухе лицом, она казалась самой весной, ангелом небесным. Дома он сердцем, мыслями и воображением продолжал оставаться с ней. Привыкнуть к жизни, какую они вели, он не мог, чувствуя себя неловко в обществе молодых людей, обступавших экипаж, чтобы полюбезничать; но за все вознаграждало присутствие Линеты. Упоенный погожими солнечными днями, дуновением вольного теплого ветра, близостью молодой девушки, к которой он успел привязаться. Завиловский ощутил себя молодым и сильным. В лице его и в самом деле стало проглядывать нечто орлиное. А порой казалось ему, будто он неумолимый колокол, который звенит и звенит, возвещая о радости жизни, любви и счастья, сзывая на великое празднество жизнелюбия. Он много и легко писал, и в стихах его чудились словно бодрящий запах свежевспаханной земли, буйство молодой листвы, шум птичьих крыльев над пашней, необозримый простор полей и лугов. Он обрел уверенность в себе, перестав стыдиться своего ремесла перед посторонними, ибо знал: в нем есть, таится нечто, достойное быть возложенным к стопам любимой.

Поланецкий, который, несмотря на весь свой практицизм, был страстным любителем лошадей и завсегдатаем скачек, все это время видел Завиловского в обществе Основских и Линеты. Видел, с каким обожанием смотрит он на девушку, и стал как-то в конторе поддразнивать его, говоря, что он влюблен.

– Не я, а глаза мои! – отвечал Завиловский. – Но Основские скоро уедут, пани Бронич тоже, и все рассеется, как сон.

Но он говорил неправду, сам не веря, что это сон, который рассеется. Напротив, он чувствовал: для него началась новая жизнь, которую отъезд Линеты может вдребезги разбить.

– А куда собираются пани Бронич с племянницей? – спросил Поланецкий.

– Остаток июня и июль проведут у Основских, а потом как будто в Шевенинген поедут, но окончательно еще не решено.

– Имение Основских, Пшитулов, в трех милях от Варшавы, – заметил Поланецкий.

Завиловский уже несколько дней с замиранием сердца ждал, пригласят ли его на дачу, а когда пригласили, притом весьма любезно, поблагодарил, но стал отказываться, ссылаясь на дела и недостаток времени. Линета в сторонке прислушивалась к разговору, удивленно подняв золотистые брови, и перед уходом Завиловского подступила к нему:

– Отчего вы не хотите приехать в Пшитулов?

– Оттого, что боюсь, – убедившись, что их никто не слышит, сказал он, глядя ей прямо в глаза.

– А что нужно, чтобы не бояться? – передразнивая Коповского, со смехом спросила она.

– Для этого, – ответил он дрогнувшим голосом, – нужно сказать мне: «Приезжай!»

Она с минуту колебалась, не решаясь, видимо, вымолвить это так, прямо и просто, как ему хотелось, но, поборов смущение и вся зардевшись, прошептала:

– Приезжай.

И убежала, чтобы скрыть краску стыда, заметную даже в полумраке комнаты.

Завиловскому, шедшему домой, казалось, будто с неба дождем сыплются звезды.

До отъезда Основских оставалось всего десять дней. Но писание портрета шло своим чередом до самого последнего момента: Линете не хотелось терять времени. Да и Основская убеждала ее целиком сосредоточиться на нем, а с Коповским покончить в несколько сеансов уже в Пшитулове перед выездом в Шевенинген. Для Завиловского эти сеансы теперь составляли весь интерес его жизни и если возникала какая-нибудь помеха, он считал тот день для себя потерянным. Обычно на сеансах присутствовала тетушка Бронич. Но Завиловский чувствовал, что она к нему расположена, и в конце концов ему даже стала нравиться ее манера рассказывать о племяннице. Оба прямо-таки гимны слагали Линете, которую тетушка Бронич в доверительных беседах с ним называла «Лианочкой». И это прозвище тем больше было ему по сердцу, чем крепче «лианочка» обвивалась вокруг него.

Все же россказни тетушки Бронич и ему казались порой неправдоподобными. Что Линета была самой способной ученицей Свирского, который называл ее «La perla»[54] и, как намекала тетушка, был в нее влюблен, – этому еще можно было поверить, но что Свирский, чьи работы гремели на всю Европу и удостаивались на выставках первых премий, сказал якобы при виде какого-то эскиза Линеты, что, кроме техники, она во всем его превзошла и не ей надлежит у него учиться, а ему у нее, – в этом даже Завиловский позволил себе усомниться. И в глубине души, где сохранялась еще крупица здравого смысла, удивлялся, почему «Лианочка» не протестует, а лишь замечает в подобных случаях: «Тетя, ты знаешь, я не люблю, когда ты рассказываешь такие вещи!» Но в конце концов и эти последние проблески здравого смысла угасли, и он с умилением внимал даже небылицам о покойном муже, готовый платить пани Бронич искренней любовью уже за одно то, что мог с утра до вечера болтать с ней о Линете.

Уступая уговорам тетушки, нанес он визит старику Завиловскому, которого прозвали Крезом и у которого он ни разу не бывал. Старый шляхтич с молочно-белыми усами, румяными щеками и седой, коротко стриженной головой остался при его появлении сидеть, положа ногу на кресло; во всей его повадке была барственная фамильярность человека, привыкшего принимать, а не оказывать знаки внимания.

– Извини, что не встаю, – сказал он, – подагра замучила!.. Ничего не поделаешь, это у нас наследственное! Наверно, так и останется на веки вечные в нашем роду. А у тебя, часом, большой палец не болит?

– Нет, – отвечал Завиловский, немного удивленный приемом и тем, что старик, впервые видя его, называет на «ты».

– Погоди, состаришься – заболит!

И, позвав дочь, представил ей Завиловского, после чего повел речь о родственных связях, объясняя молодому человеку, кем они друг другу приходятся.

– Сам я стихов не писал, – заключил он, – не сподобил господь. Но ты, можно сказать, молодец, не пришлось мне краснеть, хотя под стихами моя фамилия.

Однако добром это свидание не кончилось. Дочь хозяина, девушка лет тридцати, с красивым, но суровым, как бы увядшим до времени лицом, желая принять участие в разговоре, стала расспрашивать кузена, где он бывает, с кем знаком; Завиловский стал называть, а старик каждого характеризовал в одном-двух словах.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42