Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без догмата (№2) - Семья Поланецких

ModernLib.Net / Классическая проза / Сенкевич Генрик / Семья Поланецких - Чтение (стр. 20)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: Классическая проза
Серия: Без догмата

 

 


Экипаж остановился под аркадами исполинского цирка, и общество направилось к центру арены, обходя громоздящиеся у стен обломки колонн, фризов, груды камня, кирпича и торчащие там и сям низкие цоколи. Тишь и безлюдье невольно побуждали к молчанию. Через своды внутрь проникали снопы лунного света, сонными бликами озаряя арену и стену напротив, высвечивая выемки, трещины, серебря покрывающие ее мох и плющ. Терявшиеся в таинственном мраке остатки стен вдали напоминали черные разверстые пасти. Из низко расположенных куникулов веяло духом запустения. В лабиринте стен, арок, чресполосице света и теней терялось ощущение реальности. Развалины гигантского здания казались чем-то призрачным – вставшим в тишине и лунном сиянии грустно-величавым видением мучительного и кровавого прошлого.

Свирский первым нарушил молчание.

– Сколько слез, сколько страданий видело это место, – сказал он, понизив голос. – Какая безмерная трагедия! Что там ни говорите, а есть в христианстве некая сверхчеловеческая сила, этого не приходится оспаривать. – И продолжал вполголоса, обращаясь к Марыне: – Вообразите себе римскую державу: целый мир, миллионы людей, жестокие законы, сила, не виданная ни до, ни после, образцовая, не сравнимая ни с чем организация, величие, слава, сотни легионов, огромный город – властелин этого мира, а вон там – Палатин, властитель города. Казалось, нет такой мощи, которая сокрушила бы все это. И вот являются два иудея, Петр и Павел, и побеждают – не оружием, а словом; взгляните: кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты…

Снова воцарилась тишина, только со стороны Санта Мария Либератричс доносились звуки флейты.

– И тут тоже был крест, – указал на арену Васковский, – но они его снесли…

Поланецкий задумался над словами Свирского, которые меньше поразили бы его, если б не продолжавшаяся исподволь душевная борьба.

– Да, в этом есть что-то сверхчеловеческое, – сказал он, следуя за ходом своих мыслей. – Тут истина светит, как эта вот луна.

Они медленно направились к выходу. Снаружи затарахтел экипаж, потом в темном проходе, ведущем к арене, послышались шаги, и из темноты выступили две высокие фигуры.

Одна – в сером платье, отливавшем в лунном свете сталью, – приблизилась, желая разглядеть посетителей.

– Добрый вечер! Ночь такая чудная, что мы тоже выбрались в Колизей. Какая ночь!

Поланецкий сразу узнал по голосу Основскую.

– Я скоро начну верить в предчувствия, – протягивая руку, сказала она ему голосом томным, как флейта, певшая у Санта Марии. – Что-то мне подсказывало: я непременно здесь встречу знакомых. Какая дивная ночь!

ГЛАВА XXXIV

Возвратясь в гостиницу, Поланецкие нашли визитные карточки Основских – и удивились: ведь им как молодоженам полагалось бы нанести визит первыми. Не ответить на такую любезность было нельзя, и они на другой день поспешили отдать визит. Навестивший их перед тем Букацкий, хотя соверщенно больной и еле державшийся на ногах, не преминул съязвить, по своему обыкновению, оставшись наедине с Поланецким:

– Она с тобой будет кокетничать, но ты не воображай, что она влюбится. Это, знаешь, как бритва, она в ремне нуждается, чтобы ее правили, вот ты и послужишь таким ремнем, не больше.

– Во-первых, ремнем я быть не собираюсь, а во-вторых, об этом вообще рано говорить.

– Рано? Значит, ты оставляешь для себя такую возможность?

– Нет, просто у меня сейчас совсем другое на уме, и потом я с каждым днем все больше люблю Марыню, так что «рано» означает в этом смысле уже и «поздно», и если я разохотил пани Основскую, боюсь, как бы ее охоты, наоборот, не притупить.

Поланецкий не кривил душой: голова его действительно была занята другим, и вообще помышлять о ком-либо, кроме жены, было не ко времени.

И он был настолько уверен в себе, что даже не прочь был подвергнуть себя испытанию. Иными словами, с удовольствием поводил бы Основскую за нос.

Позавтракав, Поланецкие поехали на сеанс к Свирскому, но продолжался он недолго: художник был членом жюри какого-то конкурса и спешил на заседание. Через четверть часа по возвращении к ним явился Основский.

После разговора со Свирским Поланецкий испытывал к нему нечто вроде пренебрежительной жалости. Но у Марыни он возбуждал живейшую симпатию. Все услышанное о его доброте, деликатности и привязанности к жене расположило ее к нему. И ей казалось, что все это написано у него на лице, довольно привлекательном, хотя и угреватом.

– Я к вам с предложением, по поручению жены, – поздоровавшись, сказал Основский с непринужденностью, отличающей людей хорошего круга. – С визитами вежливости меж нами, слава богу, покончено, хотя за границей вообще бы можно этим пренебречь. Так вот, мы хотим вам предложить поехать сегодня вместе к святому Павлу, а потом в Тре Фонтане. Это уже за городом. Там старинный монастырь, и оттуда чудный вид открывается. Мы бы очень рады были, если б вы составили нам компанию.

Марыня, большая любительница прогулок, особенно в приятном обществе, вопросительно взглянула на мужа в ожидании его решения. Поланецкий видел, что ей хочется, а к тому же подумал: «Захотелось щелчок по носу получить – пожалуйста».

– Я бы с удовольствием, но что скажет моя высочайшая повелительница?

«Повелительница» не вполне уверена была в искренности своего верноподданного, но, видя его улыбку и хорошее настроение, решилась наконец вынести и свое суждение:

– Большое спасибо, боюсь только, это вам доставит лишние хлопоты…

– Не хлопоты, а радость, – возразил Основский. – Итак, решено! Через четверть часа заезжаем за вами.

И четверть часа спустя они отправились в путь. Раскосые глаза Основской светились удовлетворением и торжеством. В лиловом фуляровом платье и мантильке, затейливой, как восьмое чудо света, она выглядела настоящей русалкой. И как уж это получилось, но прежде чем они доехали до монастыря, Основская, не обмолвясь ни словом, сумела дать своему новому знакомому понять: «Жена твоя мила, но провинциалка, а мой муж вообще не в счет. Только мы с тобой можем разделить и оценить наши обоюдные впечатления».

Поланецкий решил ее подразнить.

Когда подъехали к базилике святого Павла – кстати, Основская называла его не иначе, как «San Paolo fuori le Mura»[40], муж ее хотел выйти из экипажа, но она запротестовала.

– Остановимся на обратном пути, когда будем знать, сколько у нас еще времени, а сейчас едемте прямо в Тре Фонтане. – И добавила, обернувшись к Поланецкому? – На этом древнем подворье много такого, о чем я бы хотела вас порасспросить.

– Боюсь вас разочаровать, – ответил Поланецкий. – В этих вещах я полный профан.

Вскоре стало ясно, что лучше всех в достопримечательностях, мимо которых они проезжали, разбирался Основский. Бедняга целыми днями корпел над путеводителями – отчасти потому, что сам хотел быть гидом при своей жене, отчасти же в надежде завоевать ее благосклонность своими познаниями и объяснениями. Но поскольку они исходили от мужа, она пропускала их мимо ушей. Ей больше нравилась дерзкая самоуверенность, с какой признавался в своем невежестве Поланецкий.

За святым Павлом открылся вид на Компанью с ее акведуками, которые, казалось, торопливо сбегали вниз, к городу, и на Альбанские горы в голубоватой дымке вдали, задумчиво-величавые и светлые одновременно.

Устремив на них мечтательный взгляд, Основская спросила:

– Вы уже побывали в Альбано, в Неми?

– Нет, – ответил Поланецкий. – Сеансы у Свирского разбивают день; пока не будет готов портрет, придется от казаться от дальних прогулок.

– А мы были, но если выберетесь туда, возьмите меня с собой… Пожалуйста, возьмите… Хорошо? Вы не возражаете? – обратилась она к Марыне. – Я буду, как говорится, третьим лишним; но постараюсь не мешать. Забьюсь в уголок – и ни гугу… Буду тихо-тихо сидеть.

– Ах, ты у меня совершенное дитя? – воскликнул Основский. – Я просто влюбилась в Неми, но муж мне не хочет верить, – продолжала она. – Да, прямо-таки влюбилась. Мне там почудилось, будто христианство туда еще не проникло и по ночам на берег выходят жрецы и совершают свои языческие обряды у озера. Тишина и тайна – вот в двух словах что такое Неми. Поверите ли: мне отшельницей захотелось стать, и до сих пор это желание не проходит, вот до чего сильное впечатление. Поселиться бы там в уединенной обители над озером, в длинном сером балахоне ходить, как Франциск Ассизский, и босой… Да, стать пустынницей! Чего бы я только за это не дала… Так и вижу себя там, на берегу…

– А я как же, Анетка? – полушутя, полусерьезно спросил Основский.

– Ты бы утешился, – последовал лаконичный ответ.

«Ну да, ты стала бы отшельницей при условии, что на другом берегу столпились-бы дюжины две фатов и разглядывали бы тебя в лорнет, как она там выглядит да что поделывает», – подумал Поланецкий.

Как хорошо воспитанный человек, он не мог высказать этого вслух, но описал ей нечто подобное.

– Конечно? – засмеялась она. – Я жила бы подаянием, значит, поневоле зависела бы от людей. Вот приехали бы вы, я вышла бы к вам с протянутой рукой и попросила тихонько: «Un soldo! Un soldo!»[41] – И протянула к нему свои маленькие ладошки, потрясая ими и умоляюще повторяя: – Un soldo per la povera! Un soldo!..[42]

При этом она смотрела ему в глаза.

– Место называется Тре Фонтане, потому что там три источника, – объяснял тем временем Марыне Основский. – Там обезглавили святого Павла, и, по преданию, голова его, скатившись трижды ударилась о землю, и в этих трех местах забили источники. Теперь вся округа принадлежит ордену траппистов. Раньше тут свирепствовала лихорадка, опасно было ночевать, но теперь стало здоровей благодаря тому, что все склоны засадили эвкалиптами. Вон, уже отсюда видно.

Основская же, откинувшись на спинку сиденья и прикрыв глаза, рассказывала Поланецкому:

– Здесь сам воздух пьянит меня… Дома я неприхотлива, довольствуюсь малым, а тут сама не своя, хочу чего-то. А чего – сама не знаю. Какие-то смутные ожидания и предчувствия томят, непонятная тоска… Может, это дурно и нельзя говорить вам об этом. Но я всегда говорю, что думаю. Когда я маленькой была, меня называли простушкой. Пусть лучше муж увезет меня отсюда. Буду жить в своем тесном домике, как улитка или черепаха.

– Что хорошо для улитки или черепахи, не годится для птицы, к тому же райской, – отвечал Поланецкий с полной серьезностью. – Существует легенда, будто у райских птиц ножек нет, поэтому они, не зная отдыха, все только летают и летают.

– Ах, какая восхитительная легенда… – отозвалась Основская. И, подняв ладони, пошевелила ими наподобие крылышек, повторив? – Летают только и летают!

Сравнение с райской птицей ей польстило, а контраст серьезности и некоторой небрежности тона совместно с чуть насмешливой миной удивил. Заинтригованная, она подумала, что он умней и не так легко ей поддастся, как казалось.

Тем временем доехали до Тре Фонтане.

Осмотрели сад, храм и часовню, где были в подземелье три источника. Основский своим мягким, несколько монотонным голосом излагал все, что вычитал перед тем. Марыня внимательно слушала, а Поланецкий подумал: «Находиться в его обществе триста шестьдесят пять дней в году, пожалуй, скучновато».

Это соображение оправдывало до некоторой степени в его глазах пани Основскую; она же в своем новом амплуа райской птицы так и перепархивала не только с места на место, но и с одного предмета на другой также в разговоре. Отведав эвкалиптового ликера – монахи изготовляли его как средство против лихорадки, – она решительно заявила, что, будь мужчиной, непременно вступила бы в орден траппистов; потом ухватилась за мысль, что и моряком быть очень романтично: «Одно море и небо кругом – лазурь без конца и без края, словно при жизни в раю!» В конце концов над всем остальным одержало верх желание стать великим, величайшим писателем, передавать тончайшие движения души, неосознанные чувства, неуловимые впечатления, все контуры, цвета и оттенки. И она под секретом сообщила, что ведет дневник, которым «добряк Юзек» восторгается, но она-то знает, что это все пустое, и ничуть не обольщается ни насчет дневника, ни по поводу Юзека с его восторгами.

Юзек смотрел на нее влюбленными глазами, и немое обожание было написано на его угреватом лице.

– Нет, позволь, насчет дневника ты уж неправа! – не выдержал он.

В обратный путь отправились уже под вечер. Большое красное солнце клонилось к закату, и деревья отбрасывали длинные тени на дорогу, а горы и акведуки порозовели. Отъехали уже с полпути, когда у святого Павла зазвонили к вечерне. Тотчас отозвалась еще одна колокольня, потом еще и еще, и вот уже зазвонили десятки колоколов. Как бы вторя друг другу, они слились в хор, столь многогласно протяженный, будто не в одном городе, а вся округа, равнина и горы, сам воздух звали к вечерне.

Поланецкий посмотрел на Марыню; лицо ее в золотистом отсвете зари было спокойно и сосредоточенно. На нем было то же молитвенное выражение, как и в Кшемене, когда благовестили в Вонторах. Всегда и всюду то же. И Поланецкому опять вспомнились ее слова: «А служба божия?» И послышалось в них что-то необыкновенно простое и умиротворяющее. И вместе с тем с приближением к городу открывалась вся крепость, жизнестойкость и огромность этой веры. «Все это стоит уже тысячи полторы лет, – думалось ему, – стоит своими храмами, колоколами, незыблемой силой креста, которой и обязан вечный этот город своею вечностью». И в памяти отдались слова Свирского: «Кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты!» В этой незыблемости, думалось дальше, есть, конечно же, нечто сверхчеловеческое. Колокола меж тем продолжали звонить, и небо над городом пламенело в лучах заката. Молитвенное настроение, объявшее Марыню и как бы разносимое вечерним благовестом над городом и всей землей, захватило и Поланецкого, его неиспорченную в глубине душу, и у него зашевелилась мысль: «Какой я, однако, глупец и гордец, если, ища веры и бога, тщусь облечь в свои какие-то формулы эту любовь и почитание, вместо того, чтобы принять те, которые Марыня называет „службой божией“ и которые лучше, наверно, всяких иных, коль скоро человечество не отступает от них вот уже почти две тысячи лет!..» И, будучи человеком практического ума, поразился очевидности этой мысли, которую, ободрясь, и принялся развивать: «С одной стороны, тысячелетняя традиция, бог весть сколько поколений, сколько общественных устройств и авторитетных умов, которых эти формы удовлетворяли и которые они почитали за единственно возможные; а с другой стороны кто? Я? Какой-то там компаньон торговой фирмы „Бигель и Поланецкий“, который вознамерился изобрести более совершенные формы общения с богом! Вот еще дурень нашелся! Я не привык лицемерить сам с собой, и вряд ли мне приятно будет выглядеть перед собой недоумком. И потом, так молилась моя мать, так молится моя жена, и ни в ком я не ощущал такого душевного спокойствия, как в них».

Он взглянул на Марыню. Она улыбнулась ему, кончив, видимо, свою мысленную молитву.

– Ты что молчишь? – спросила она.

– Мы все молчим, – ответил он.

Так оно и было, но по разным причинам. Пока Поланецкий предавался своим размышлениям, Основская несколько раз заговаривала с ним и бросала на него выразительные взгляды. Но он отвечал невпопад, взглядов вовсе не замечал, словом, обидел ее. Что он встретил ее намерение стать монахиней любезно завуалированной дерзостью, можно еще было простить, ей это даже понравилось, но полное невнимание смертельно ее оскорбило, и в отместку она тоже перестала его замечать.

Но как женщина светская стала подчеркнуто любезна с Марыней. Выведав у нее планы на завтра и узнав, что Поланецкие собираются в Ватикан, сказала: у них тоже есть билеты, и они со своей стороны не преминут побывать там.

– А вы знаете, как надо одеться? – осведомилась она. – Черное платье и черная кружевная косынка на голове. Это немного старит, но так принято.

– Да, пан Свирский предупредил меня, – отвечала Марыня.

– Во время сеансов он только о вас и говорит. Он к вам очень расположен.

– И я к нему.

За этой беседой подъехали к гостинице. Поланецкому от его красивой спутницы досталось на прощанье такое вялое и прохладное рукопожатие, что, несмотря на всю свою рассеянность, он был озадачен.

«Что это, новая уловка или задел чем ненароком?» – промелькнуло у него в голове. И вечером он спросил у Марыни:

– Какого ты мнения об Основской?

– Наверно, пан Свирский отчасти прав, – ответила она.

– Пишет небось сейчас свой дневник, который Юзек считает шедевром… – заключил Поланецкий.

ГЛАВА XXXV

На другой день он едва узнал ее, когда она, одевшись, вошла к мужу. В черном платье и черной кружевной косынке Марыня казалась и выше, и стройнее, и смуглей, и старше своих лет. Но ему нравилась в ней эта спокойная серьезность, напоминавшая день их свадьбы. Полчаса спустя они выехали, и Марыня призналась по дороге, что у нее душа от страха замирает. Поланецкий шутил, успокаивал ее, хотя у самого сердце было не на месте, а под сводами огромной полукруглой колоннады у собора святого Петра оно забилось сильней, – и явилось странное ощущение, будто он стал меньше ростом. У лестницы, где стояли пышно разодетые служители в ливреях, придуманных еще Микеланджело, поджидал их Свирский, и, смешавшись с толпой, преимущественно из бельгийцев, они поднялись наверх. Марыня, слегка оглушенная, сама не заметила, как очутилась в огромном зале, где народу было еще больше, лишь посередине, меж двумя шпалерами папских служителей, оставался свободный проход. В толпе тихо переговаривались по-французски и по-фламандски, обращая вдруг головы и взгляды к этому проходу, где, выходя из соседнего зала, появлялись время от времени фигуры в странных одеяниях, заставлявших Поланецкого переноситься воображением куда-то в антверпенские или брюссельские картинные галереи. Перед ним словно воскресало средневековье: то явится средневековый рыцарь в шлеме, хотя не в таком точно, как на старинных картинах; то герольд в коротком красном плаще и красном берете. За приоткрытыми дверями мелькали пурпурные мантии кардиналов и фиолетовые – епископов, страусовые перья, кружева на черном бархате и убеленные сединами головы старцев с иссохшими, как у мумий, лицами. Но чувствовалось, что взоры скользят по этим причудливым одеяниям, ярким краскам и этим лицам как бы мимоходом, в ожидании чего-то более важного, высшего, что сердца и души замерли в напряженной жажде какого-то мгновения, которое бывает раз в жизни и навсегда остается в памяти. Рука Марыни, за которую держал ее Поланецкий, чтобы не потерять в толпе, вздрагивала от волнения, и сам он посреди этих притихших лиц, этого исторического действа, словно бы воскресшей седой старины, этого сосредоточенного ожидания снова испытал странное ощущение, будто становится меньше, меньше – таким ничтожно малым, как никогда еще в жизни.

Вдруг рядом послышался сдавленный шепот:

– Едва нашел вас. Теперь, кажется, уже скоро.

Но оказалось, не так скоро. Тогда Свирский, поздоровавшись со знакомым прелатом, сказал ему что-то, и тот любезно провел их в соседний, обитый красным штофом зал. Поланецкий с удивлением обнаружил, что и здесь полно, только в одном конце, отделенном почетной стражей, где на возвышении стояло кресло, не было никого, кроме нескольких прелатов и епископов, которые непринужденно беседовали между собой. Атмосфера напряженного ожидания чувствовалась тут еще сильней. Все стояли, затаив дыхание, с таинственным и торжественным видом. Голубоватый дневной свет принимал необычный оттенок на пурпурном фоне обоев, и солнечные лучи, проникавшие сквозь оконные стекла, казались тоже багряными.

Еще некоторое время длилось ожидание; но вот из первого зала донеслись глухой шум, гомон, восклицания, и в распахнутых боковых дверях показалась папская гвардия, несущая фигуру в белом. Марыня судорожно сжала руку мужа, он ответил ей пожатием, и, как во время венчания, все теснящиеся мысли, впечатления слились в одно общее чувство исключительной важности и торжественности происходящего.

Один из кардиналов начал что-то говорить, но Поланецкий не слышал и не понимал его. Глаза, сознание, вся душа его прикованы были к фигуре в белом. Ничто не ускользнуло от его внимания. Поражали худоба, изможденность, болезненный вид этого старца, прозрачная бледность лица, как у покойника. Было в нем нечто бесплотное, полупризрачное: как брезжущий сквозь матовое стекло свет, дух сквозил через телесную оболочку, как бы лишь посредствующую между миром бренным и нетленным, человеческим и вместе сверхчеловеческим, еще земным и уже неземным. Плоть представала в этом удивительном единстве словно чем-то нематериальным, а дух – чем-то реальным.

И когда все стали подходить под его благословение и Поланецкий увидел у его ног Марыню, внезапно осознав: к этим коленям, почти уже бестелесным, можно склониться, как к отцовским, – им овладело волнение столь сильное, что глаза затуманились. И впрямь, никогда еще не ощущал он себя до того малой песчинкой, однако же с благодарно бьющимся сердечком ребенка.

Вышли все в молчании. У Марыни глаза были такие, будто она только что проснулась, руки Васковского дрожали. К завтраку притащился Букацкий, но нездоровье помешало ему развлечь общество. Даже Свирский против обыкновения был немногословен за работой и все только приговаривал, возвращаясь к занимавшему его предмету:

– Нет, нет. Кто не видел этого, не поймет. Такое не забывается.

Под вечер Поланецкий с Марыней отправились полюбоваться закатом к Тринита деи Монти. Угасающий день был необычайно хорош. Город весь утопал в рассеянном золотистом сиянии, далеко внизу у их ног, на пьяцца ди Эспанья, уже начинало смеркаться, но в мягком свете сумерек можно было ясно различить сирень, ирисы и белые лилии в витринах цветочных магазинов по обе стороны Кондотти. От всей картины веяло глубоким, невозмутимым покоем, она дышала обещанием мирной ночи и сна. Пьяцца ди Эспанья понемногу погружалась во тьму, только Тринита еще горела пурпуром.

Спокойствие это передалось и Поланецкому с Марыней. С умиротворенной душой спускались они по гигантским ступеням. Разлитый в небе закатный свет словно озарял и события минувшего дня, сообщая им тихую, величавую ясность.

– Знаешь, я вспомнил, что в детстве дома у нас принято было вместе молиться перед сном, – нарушил молчание Поланецкий, заглядывая вопросительно жене в глаза.

– Стах, милый, – ответила она взволнованно, – я не решилась сама тебе предложить… Как я тебя люблю!..

– Помнишь, ты сказала: «А служба божия?»

Она не помнила.

Сказано это было тогда просто и естественно, как нечто самое обычное, и не могло удержаться в памяти.

ГЛАВА XXXVI

У Основской Поланецкий был по-прежнему в немилости. Встречаясь с ним между сеансами у Свирского, она ограничивалась лишь ничего не значащими учтивыми фразами, которых требовала вежливость. Не заметить этого Поланецкий не мог и по временам спрашивал себя: «Чего ей, собственно, надо?» И хотя это в общем мало его трогало, но трогало бы еще меньше, будь ей не двадцать восемь лет, а пятьдесят восемь и если б не эти фиалковые глазки и пунцовые губки. И хотя она вправду была ему безразлична и ровно никаких видов на нес у него не было, но такова уж натура человеческая, не может не соблазняться мыслью: а что, если бы он добивался ее благосклонности, – как далеко могли бы зайти их отношения?

Они совершили еще одну прогулку вчетвером – в катакомбы святого Калликста. Поланецкий не хотел оставаться в долгу, отплатив любезностью за любезность, то есть экипажем за экипаж. Но совместная прогулка ничего не изменила: натянутость оставалась.

Разговаривали они друг с другом только для соблюдения приличий, и Поланецкого это в конце концов начало злить. Из-за Основской между ними установилась какая-то особая таинственность, проистекавшая из того, что их взаимная неприязнь была известна лишь им одним и приходилось ее скрывать. Поланецкий надеялся, что все это прекратится, едва портрет ее будет закончен, но, хотя лицо было написано, оставалось много мелких доделок, требовавших присутствия обворожительной натурщицы.

Сталкивались они по той простой причине, что Свирскому не хотелось даром время терять, и Поланецкие являлись, когда в мастерской еще были Основские. Иногда они немного задерживались, чтобы, поздоровавшись, обменяться впечатлениями о вчерашнем дне; Основская, случалось, отсылала мужа с поручениями, и, уходя, он оставлял экипаж перед домом.

Однажды Марыня села позировать еще при Основской, и та, узнав, что Поланецкие накануне были в театре, и надевая перед зеркалом перчатки и шляпку, принялась расспрашивать об опере и актерах, а потом попросила Поланецкого проводить ее до экипажа.

Накинув мантилью, но не завязав на поясе пришитые сзади к подкладке тесемки, она вышла в прихожую и внезапно остановилась.

– Никак эти завязки не могу в перчатках найти, – сказала она. – Будьте добры, помогите!

Поланецкому в поисках завязок пришлось полуобнять ее за талию. И у него вдруг вспыхнуло острое желание, тем более что она к нему наклонилась и он ощутил вблизи ее дыхание и теплоту ее тела.

– За что вы на меня сердитесь? – спросила она вполголоса. – Это просто нехорошо. Мне так не хватает дружеского участия. Что я вам сделала?

Наконец, отыскав завязки, он отстранился от нее и, придя в себя, с грубоватым торжеством человека прямолинейного, желающего подчеркнуть свой триумф и неудачу другого, отрезал:

– Ничего вы мне не сделали и сделать не можете!

Но она отразила его дерзость, как теннисный мячик.

– Впрочем, мне настолько безразлично чужое мнение, совершенно безразлично.

И, не обменявшись больше ни словом, они дошли до экипажа.

«Вон что, – думал, возвращаясь, Поланецкий. – Значит, тут можно пойти так далеко, как только захочешь».

И снова по всему телу пробежала искусительная дрожь.

«Как только захочешь», – повторил он.

При всем том он безотчетно впадал в ошибку, какую постоянно совершают десятки мужчин – любители поохотиться в чужих владениях.

Кокетка с черствым сердцем и развращенным умом, Основская все же была еще очень далеко от грехопадения.

Вернулся Поланецкий в мастерскую с таким чувством, будто принес ради Марыни огромную жертву, и ему стало немного обидно оттого, что, во-первых, она об этом никогда не узнает, а во-вторых, узнай даже, не сумеет оценить его поступок. Это вызвало у него раздражение, и, посмотрев на жену, на ее чистые глаза, спокойное и красивое лицо добропорядочной женщины, он невольно сравнил обеих и сказал про себя: «Ах, что Марыня! Да она скорее сквозь землю провалится. Такая никогда не изменит!»

И удивительное дело: отдавая ей должное, он вместе с тем испытал как бы некоторое сожаление и разочарование. Она столь безусловно ему принадлежала, что не возникало даже потребности ею восхищаться.

И до конца сеанса он все возвращался мыслями к Основской. Казалось, после случившегося она перестанет подавать ему руку, но он опять ошибся. Напротив, желая показать, насколько безразличны ей сам он и его слова, она стала еще любезней прежнего. Зато у Основского вид был оскорбленный, и он день ото дня держался с ним все суше, – видимо, из-за наговоров своей «Анетки».

Но вскоре иные события вытеснили из памяти этот эпизод. Давно уже недомогавший Букацкий с некоторых пор стал жаловаться на особенно сильную головную боль и странную слабость во всем теле, как будто оно отказывается ему повиноваться. Остроумие его порой еще вспыхивало, но быстро гасло, как бенгальский огонь. Все реже являлся он и в отель пообедать с ними. И вот как-то утром прислал записку, где нетвердой рукой было нацарапано: «Мой дорогой, нынче ночью я понял, что придется скоро отбыть в дальний путь. Если хочешь со мной повидаться перед отъездом, загляни, если, разумеется, у тебя нет более интересного занятия».

Утаив записку от жены, Поланецкий тотчас отправился к Букацкому. Он застал его в постели и при нем доктора, которого тот сразу же отослал.

– Ты меня страшно напугал, – сказал Поланецкий. – Что с тобой?

– Да так, пустяки: левая половина тела парализована.

– Бог с тобой, что ты говоришь!

– Золотые слова! Самое время о боге подумать. Левая рука отнялась и левая нога – встать вот не могу. Нынче утром обнаружил, когда проснулся. Думал, и речи лишился, попробовал произнести вслух: «Per me si va», – оказывается, нет! Язык работает, теперь в голове надо порядок навести.

– Почему ты уверен, что это паралич? Может быть, временное онемение.

– «Что – жизнь? Мгновение одно!?» – продекламировал Букацкий. – Пошевелиться не могу, значит, конец – или, если угодно, начало!

– Это было бы ужасно, но я не верю. У каждого могут руки, ноги онеметь.

– Бывают иногда неприятные ощущения, сказал карась, когда кухарка соскабливала с него чешую. Признаться, мне сначала жутко сделалось. Как будто волосы дыбом встают, – бывало у тебя когда-нибудь такое чувство? Приятным его не назовешь. Но сейчас я уже успокоился немного. Три часа прошло – и будто уже лет десять лежу в параличе. Дело привычки, как сказал рыжик, жарясь на сковороде. У меня времени в обрез, вот и несу всякий вздор. Пойми, дорогой: несколько дней – и Букацкого не будет!

– Ты и правда вздор несешь! И в параличе люди по тридцать лет живут.

– Даже по сорок? – подхватил Букацкий. – Паралич – это в некотором смысле роскошь, а я не из тех, которые могут себе ее позволить. Для здоровяка какого-нибудь с толстой шеей, крепкими плечами и ногами это даже, пожалуй, передышка, возможность в себя прийти после бурной молодости, мозгами пораскинуть, а для меня… Помнишь, ты все над моими тощими икрами издевался? Так вот, по сравнению со мной теперешним у меня тогда слоновая болезнь была! Это неправда, будто человеческое тело трехмерное, я – так просто плоскость, даже линия; кроме шуток, линия, уходящая в бесконечность!..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42