Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без догмата (№2) - Семья Поланецких

ModernLib.Net / Классическая проза / Сенкевич Генрик / Семья Поланецких - Чтение (стр. 2)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: Классическая проза
Серия: Без догмата

 

 


Наконец вышел ксендз. Костел и служба вновь напомнили Поланецкому детство, когда он бывал здесь с матерью. И он с невольным удивлением подумал, как мало все меняется в деревне, кроме разве людей; одни обращаются в прах, другие рождаются, но жизнь новая вливается в старые формы, и оттого приезжему после долгого отсутствия кажется, будто он был здесь только вчера. Все тот же костел; те же серые сермяги, русые мужицкие головы, красные и желтые платки, у девок цветы в волосах, все тот же запах ладана, аира и человеческих тел. За окном та же знакомая береза, чьи тонкие ветки перебирал ветер, клоня их к стеклу, – и костел наполнялся тогда зеленоватым светом. Только люди не те: кто воротился в землю и встал над нею травой; кто согнулся, поник, став словно меньше, будто сходя понемногу в могилу. Поланецкий, гордившийся тем, что ему чужды отвлеченные размышления, на деле, со своей не свободной еще от языческого пантеизма славянской душой, невольно постоянно им предавался. Вот и сейчас задумался он о том, какая зияющая пропасть разверзлась между прирожденным человеку страстным желанием жить и неизбежностью смерти. Не оттого ли, подумал он, и исчезают бесследно все философские системы, а церковная служба правится по-прежнему, ведь она приобщает к жизни вечной.

Воспитанный за границей, он не очень-то верил во все это или, по крайней мере, сомневался. Но и к материализму, как все нынешнее молодое поколение, испытывал непреодолимое отвращение, а где искать выход, не знал; более того, ему казалось, что он и не искал его. Подобно всем, ждущим чего-то несбыточного от жизни, впал он в безотчетный пессимизм, который заглушал, с головой уходя в ставшую второй натурой работу и только в минуты крайнего отчаяния задаваясь вопросом: к чему все это? К чему наживать состояние, трудиться, жениться, обзаводиться потомством, если конец все равно предрешен? Но то были лишь временные настроения, не переходившие в неизменное состояние. От этого спасали его молодость, хотя и не первая, но и не ушедшая, душевное и физическое здоровье, инстинкт самосохранения, привычка к труду, живой нрав и, наконец, та естественная сила, что влечет мужчину в женские объятия. Так и сейчас, отвлекшись от воспоминаний детства, от мыслей о смерти и бессмысленности женитьбы, подумал он, кому же отдать то хорошее, что еще есть в нем, и перед его внутренним взором предстала Марыня Плавицкая в розовом платье, облегающем стройное молодое тело. Вспомнил он, как пани Эмилия, большая приятельница его и Марыни, смеясь, сказала ему перед отъездом: «Смотрите, если не влюбитесь в Марыню, я вас на порог больше не пущу». А он ответил весело, что едет за деньгами, а вовсе не влюбляться, но это была неправда. Он бы и не подумал ехать в Кшемень, если б не Марыня, – тормошил бы Плавицкого по-прежнему письмами или подал на него в суд. Уже в дороге стал он думать о ней, пытаясь представить себе, как она выглядит, и досадуя, что поехал из-за денег. Взяв за правило быть твердым, особенно в такого рода делах, он и теперь решил настоять на своем и скорее пересолить, чем недосолить. Решение это в первый вечер, при встрече с Марыней Плавицкой, только окрепло, потому что она хотя и понравилась ему, но не произвела ожидаемого впечатления. Сегодня же он увидел ее точно другими глазами. «Хороша, как это утро, и знает, что хороша, – подумал он. – Женщины всегда это сознают».

После такого открытия ему захотелось поскорее обратно в Кшемень – продолжить свои наблюдения над обитающим там типом женщин. Плавицкий, не дожидаясь конца обедни, перекрестясь, вышел; его ждали две важные обязанности: во-первых, помолиться на могилах своих жен возле костела, во-вторых, проводить пани Ямиш до экипажа, и поскольку пренебречь ни тем, ни другим нельзя было, приходилось поторапливаться. Поланецкий вышел с ним вместе, и вскоре они остановились перед двумя могильными плитами, вмурованными одна подле другой в стену костела. Преклонив колена и сделав строгое лицо, Плавицкий помолился, затем отер слезы, на сей раз истинные, и взял Поланецкого под руку.

– Обеих схоронил, а сам вот живу, – проговорил он.

В эту минуту пани Ямиш вышла из костела в сопровождении мужа, двух помещиков, которые о ней сплетничали перед обедней, и молодого Гонтовского.

– Будет садиться, обрати внимание, какие у нее стройные ножки, – шепнул Поланецкому Плавицкий.

Они присоединились к компании; последовали взаимные поклоны и приветствия. Плавицкий представил Поланецкого.

– Приехал вот дядюшку к груди прижать… чтобы покрепче поприжать, – прибавил он, обращаясь к пани Ямиш, довольный своим каламбуром.

– Разрешаем только первое, в противном случае ему придется иметь дело с нами, – отвечала дама.

– Имение мое недаром называется Кшемень[3], – продолжал Плавицкий, – он, хоть и молод, может себе зубы об него обломать.

– Какое блистательное остроумие… C'est inoui![4] – закатывая глазки, проговорила пани Ямиш. – Как вы себя чувствуете сегодня?

– Возле вас я молод и здоров.

– А Марыня?

– Она у ранней обедни была. Ждем вас к пяти часам. Моя маленькая хозяюшка ломает себе голову, как бы вас получше угостить. Однако какой сегодня чудесный день!..

– Если мигрень моя позволит… и, конечно, муж. Приедем непременно.

– А вы, господа?

– Благодарствуйте, – промямлил помещик.

– Итак, au revoir![5]

– Au revoir! – отвечала дама, протягивая руку Поланецкому. – Очень приятно с вами познакомиться.

Плавицкий подал свою и довел пани Ямиш до экипажа. Оба соседа-помещика укатили, и Поланецкий остался наедине с Гонтовским, который посматривал на него без особого дружелюбия. Поланецкий помнил его неуклюжим мальчиком, теперь же прежний увалень превратился в рослого, быть может, не отличающегося особым изяществом, но, бесспорно, видного мужчину с пышными русыми усами. Поланецкому не хотелось первым начинать разговор, но и Гонтовский, засунув руки в карманы, упорно молчал.

«Однако хорошим манерам он так и не научился», – подумал Поланецкий, в свою очередь почувствовав неприязнь к этому бирюку.

Тем временем вернулся Плавицкий, спросив первым делом у Поланецкого: «Видал?», – а затем обратясь к Гонтовскому:

– Ты, Гонтось, на своей бричке поезжай, у нас только два места.

– Я в бричке поеду, потому что собаку везу для панны Марыни, – ответил молодой человек и, поклонясь, удалился.

Минуту спустя Плавицкий с Поланецким уже катили по дороге в Кшемень.

– Гонтовский, кажется, родня вам? – спросил Поланецкий.

– Так, седьмая вода на киселе. Они совсем обеднели. У этого, Адольфа, хуторок один остался и в карманах пусто.

– Зато сердце есть.

Плавицкий поморщился.

– Тем хуже для него, если на что-нибудь такое рассчитывает. Человек он, может, неплохой, да не нашего круга. Ни воспитания, ни образования, ни состояния. Марыня его привечает, вернее, терпит.

– А! Терпит все-таки?

– Видишь ли: я жертвую собой ради Марыни и сижу в деревне, она жертвует собой ради меня и тоже сидит в деревне. Вот как дело обстоит. А какое в деревне общество? Пани Ямиш много старше ее, молодежи нет, развлечений никаких, что тут делать? Запомни, мой мальчик: в жизни всегда приходится чем-то жертвовать. Надо это понять – умом и сердцем. В особенности тем, кто принадлежит к почтенным, старинным семьям. А что до Гонтовского, он всегда у нас обедает по воскресеньям, а сегодня, как ты слышал, еще и собаку Марыне везет.

Они замолчали, экипаж медленно катил по песчаной дороге. Перед ними с березы на березу – теперь уже в сторону Кшеменя – перепархивали сороки. Сзади ехал в своей бричке Гонтовский, размышляя приблизительно так: «Если он явился выжимать из них деньги, я сверну ему шею, а вздумает свататься к Марыне – тоже сверну».

Он с детства невзлюбил Поланецкого. Когда они изредка встречались раньше, Поланецкий его высмеивал, а то и поколачивал, будучи старше на несколько лет.

Наконец они приехали и через полчаса все вместе с Марыней сидели в столовой. Щенок Гонтовского, пользуясь привилегией гостя, вертелся под столом и без стеснения вскакивал всем на колени, радостно виляя хвостом.

– Сеттер-гордон, – сказал Гонтовский, – глупый еще, но вообще эти собаки умные и очень привязчивые.

– Чудесный песик. Большое вам спасибо! – сказала Марыня, любуясь щенком, его черной блестящей шерстью и желтыми надбровьями.

– Пожалуй, ласков чересчур, – промолвил Плавицкий, прикрывая колени салфеткой.

– И для охоты лучше, чем обыкновенные сеттеры.

– А вы любительница охотиться? – спросил Поланецкий.

– Нет, меня это никогда не привлекало. А вы?

– Да мне редко удается. Я ведь городской житель.

– А у кого ты бываешь? – спросил Плавицкий.

– Почти ни у кого. У пани Эмилии, у Бигеля, моего компаньона, да Васковского, бывшего моего гимназического учителя, большого оригинала, – вот и все. По делам приходится, конечно, и еще с разными людьми встречаться.

– Никуда не годится, мой мальчик. Молодой человек обязан бывать в обществе, особенно если вхож в него по праву рождения. Ты ведь не выскочка какой-нибудь, перед тобой все двери открыты. Нет, ты послушай меня. Вот и с Марыней точно такая же история. Два года назад, когда ей сровнялось восемнадцать, отвез ее на зиму в Варшаву. Просто так это не делается, сам понимаешь, потребовались некоторые затраты и усилия с моей стороны. И что же? Сидела с пани Эмилией по целым дням и книжки читала. Как родилась дикаркой, так дикаркой и останется. Можете пожать друг другу руки.

– Вашу руку! – весело воскликнул Поланецкий.

– Нет, по совести – не могу! – засмеялась она. – Потому что было не совсем так. Книжки мы читали, но я часто и выезжала с папой. Натанцевалась, кажется, на всю жизнь.

– Ну, не зарекайтесь.

– Я не зарекаюсь, но ни капельки не жалею.

– Значит, не сохранилось приятных воспоминаний.

– Одно дело вспоминать, а другое – держать в памяти.

– Что вы этим хотите сказать?

– Память – это как огромный склад, где хранится все прошлое, а воспоминания – крупицы, которые извлекаешь оттуда.

И, словно испугавшись собственной смелости, с какой она пустилась в отвлеченные дефиниции памяти и воспоминаний, Марыня залилась краской.

«Мила и притом неглупа», – подумал Поланецкий и сказал вслух:

– Вероятно! Мне и в голову не пришло!

И взглянул на нее с симпатией. Смущенная и вместе польщенная похвалой, Марыня и впрямь была мила. Еще сильней она покраснела, когда молодой человек продолжил самоуверенно:

– Завтра, перед отъездом, надо будет попросить и для меня оставить на складе хотя бы… местечко.

Но тон был шутливый, так что невозможно было обижаться.

– Хорошо, но тогда и я попрошу о том же… – сказала она не без кокетства.

– Ну, в таком случае и зачищу же я на свой склад, придется мне, видно, насовсем том поселиться!

Для недавнего знакомства это было, пожалуй, несколько нескромно, но Плавицкий воскликнул:

– Молодец! Не то что Гонтось, молчит, как воды в рот набрал.

– Я привык руками работать, а не языком, – уныло отозвался молодой человек.

– Тогда бери вилку и ешь.

Поланецкий засмеялся, но Марыня даже не улыбнулась: ей стало жалко Гонтовского, и она заговорила о вещах более доступных.

«Что это, кокетство или доброта?» – спрашивал себя Поланецкий.

Размышления его были прерваны вопросом Плавицкого, вспомнившего, видимо, свою последнюю поездку в Варшаву.

– Скажи, Стах, ты знаешь Букацкого?

– А как же! Ведь он и мне родня, даже еще более близкая.

– Мы чуть не с целым светом в родстве, буквально с целым светом! Букацкий был самым усердным Марыниным кавалером: все вечера подряд с ней танцевал.

– А теперь в награду отправлен пылиться на склад! – засмеялся Поланецкий. – Хотя этот, положим, не запылится, он так ревностно следит за собой, вроде вас, дядюшка. Первый франт в Варшаве! Что он поделывает, спрашиваете? Воздухом дышит, то есть выходит или выезжает прогуляться в хорошую погоду. А вообще он – порядочный оригинал, голова у него совсем по-особенному устроена. Такое замечает, на что другой внимания бы не обратил. Встречаемся мы как-то после его возвращения из Венеции, спрашиваю, что он видел. «Видел, говорит, плывут по каналу Скьявони пол яичной скорлупы и пол-лимона; встречаются, сталкиваются друг с дружкой, расходятся, опять сходятся, и вдруг – раз! – лимон оказался в скорлупе, и дальше поплыли уже вместе. Видишь, что значит гармония!» Вот все его занятия, хотя человек он образованный и большой знаток искусства.

– Говорят, он не без способностей?

– Возможно, только проку от них мало. Типичный небокоптитель. И был бы при этом хоть весел, а то еще вдобавок меланхолик. Да, забыл сказать: он в пани Эмилию влюблен.

– У Эмилии много бывает гостей? – спросила Марыня.

– Да нет. Я бываю, Васковский, Букацкий, ну, Машко еще, адвокат, – покупкой и продажей имений занимается.

– Ну да, она столько времени Литке уделяет, куда тут принимать гостей.

– Да, Литка, бедняжечка, – вздохнул Поланецкий. – Может, подлечится в Райхенгалле, дай-то бог!

И безработное лицо его омрачилось. Теперь Марыня в свой черед взглянула на него с симпатией. «Да, наверно, он добрый», – подумала она опять.

– Машко, Машко… – повторил, как бы про себя, Плавицкий. – Тоже за Марыней увивался. Но не понравился ей. А что до перепродажи имений, при нынешних жалких ценах…

– По словам Машко, именно сейчас выгодно их покупать.

Между тем обед подошел к концу, и они, перешли в гостиную пить кофе. Плавицкий подшучивал над Гонтовским, что обыкновенно служило у него признаком хорошего настроения, а молодой человек довольно терпеливо сносил насмешки ради Марыни, но с такой миной, которая ясно говорила: «Кабы не она, ты бы у меня запел по-другому!» После кофе Плавицкий стал раскладывать пасьянс, а Марыня села за фортепьяно. Играла она не бог весть как, но было приятно смотреть на ее миловидную головку, которая с такой спокойной грацией вырисовывалась за пюпитром. Около пяти часов Плавицкий сказал, глянув на часы:

– Что-то Ямиши не едут.

– Приедут, – успокоила его Марыня.

Но с этой минуты он беспрестанно посматривал на часы, восклицая: «Что-то Ямиши не едут!» А около шести объявил замогильным голосом:

– Что-то случилось!

– Горе прямо с ним! – тихо сказала Марыня подошедшему к ней Поланецкому. – Ничего там не случилось, но папа весь вечер будет теперь не в духе.

У Поланецкого чуть было не вырвалось: выспится, дескать, и завтра опять повеселеет; но, видя неподдельную заботу на лице девушки, он сказал:

– Насколько мне помнится, это недалеко. Пошлите узнать, что там приключилось.

– Папа, может, послать кого-нибудь к Ямишам?

– Не изволь беспокоиться, – язвительно сказал Плавицкий. – Я поеду сам.

И, позвонив, велел запрягать.

– Enfin[6], – в раздумье проговорил он, – почему бы девушке не остаться наедине с молодым человеком, никто не осудит, даже если застанет, это ведь не город. И потом, ты наш родственник… Гонтось, проводи-ка меня, пожалуйста, ты мне можешь понадобиться.

На лице молодого человека изобразилось крайнее неудовольствие.

– Я панне Марыне обещал лодку на воду столкнуть, садовник никак не может справиться, – сказал он, проведя рукой по светлым волосам. – А прошлое воскресенье дождь лил как из ведра, она мне не позволила.

– Ну так беги сейчас, до пруда тридцать шагов, успеешь обернуться.

И Гонтовскому волей-неволей пришлось отправиться в сад.

– Мигрень! Пари держу, что у нее мигрень! – твердил Плавицкий вслух, расхаживая по комнате и не обращая внимания на дочь и Поланецкого. – Гонтовский в случае нужды хоть доктора привезет, а этот тюфяк Ямиш, конечно, не догадается… Советник этот, которому все надо советовать, сам ничего не сделает. – И, обратясь к Поланецкому, словно ища, кому излить свое раздражение, в сердцах прибавил: – Ты и не представляешь, какой он тюфяк и растяпа!

– Кто?

– Ямиш.

– Папа… – начала было Марыня.

Но Плавицкий не дал ей договорить.

– Не нравится, знаю, не нравится тебе, что она питает ко мне капельку дружеского участия, – с нарастающим гневом сказал он. – Ну и читай на здоровье агрономические трактаты пана Ямиша, боготвори его, превозноси до небес, но и мне позволь самому выбирать себе друзей.

И тут Поланецкому еще раз представилась возможность удостовериться в Марыниной кротости: вместо того чтобы обидеться на отца, она подбежала к нему и, прижимаясь щекой к его крашеным усикам, стала приговаривать:

– Сейчас запрягут, сейчас, сейчас! Может, и мне с тобой поехать?.. Только не сердись, противный папка, а то еще заболеешь.

Плавицкий, видимо, действительно очень к ней привязанный, поцеловал ее в лоб.

– Знаю, знаю, ты у меня добрая девочка, – сказал он. – Но куда же это Гонтовский запропастился?

И, подойдя к открытой двери в сад, он стал звать молодого человека. Тот вскоре явился.

– Слишком далеко на берег вытащили, – сказал он, еле переводя дух, – и полна воды. Попробовал, да ничего не вышло.

– Ну, бери шляпу, и едем. Я слышу, экипаж уже подали.

Минуту спустя Марыня осталась с гостем одна.

– Папе не хватает в деревне общества, – сказала она, – поэтому он и дорожит так дружбой с пани Ямиш, но и муж ее на редкость благородный и образованный человек.

– Я видел его в костеле. У него вид был какой-то удрученный.

– Болен и утомлен: очень много работает.

– Совсем как вы.

– Нет, не как я. Пан Ямиш – образцовый хозяин, к тому же много пишет о сельском хозяйстве. Пан Ямиш – наша слава и гордость. Она женщина тоже хорошая, только, по-моему, немножко претенциозная.

– Экс-красавица.

– Вот именно. Я это отчасти приписываю деревенской жизни, накладывающей свой отпечаток. В городе в постоянном общении все наши странности и чудачества, наверно, больше сглаживаются, а здесь… отвыкаешь понемногу от людей, дичаешь и доходишь в обращении с ними до полной неестественности. Городским жителям все мы должны казаться смешными бирюками и чудаками.

– Не все! Не все! – запротестовал Поланецкий. – Вот вы, например, совсем не кажетесь.

– Это лишь вопрос времени, – улыбнулась Марыня.

– Но время несет с собой перемены.

– У нас мало что меняется, а если и меняется, большей частью к худшему.

– Но в девичьей жизни эти перемены нетрудно и предсказать.

– Для меня важнее всего сейчас, чтобы у папы уладилось все с Кшеменем.

– Значит, единственные цели ваши, главное в жизни – это папа и Кшемень?

– Да. Но я мало смыслю в делах, и помощница из меня плохая.

– Отец и Кшемень – больше ничего? – повторил Поланецкий.

Наступило молчание. Марыня спросила, не хочет ли он пройтись. Они спустились в сад и очутились вскоре на берегу пруда. Поланецкий, занимавшийся за границей спортом в разных клубах, сделал то, что не удалось Гонтовскому: спустил лодку на воду, но кататься на ней было нельзя из-за течи.

– Вот вам образчик моего хозяйства: дыра на дыре! – сказала со смехом Марыня. – И вину свалить не на кого: и сад, и пруд находятся всецело в моем ведении. Ну, да ладно, велю починить еще до того, как спустят пруд.

– Небось еще та самая лодка, на которой мне запрещалось кататься, когда я был мальчишкой.

– Очень может быть. Вещи меньше подвержены переменам и долговечней людей, вы разве не замечали? Грустно это сознавать.

– Авось мы окажемся долговечней этой утлой ладьи, насквозь пропитанной водой. Если это та же самая лодка, мне с ней положительно не везет. Раньше кататься не разрешали, сейчас вот оцарапался о какой-то ржавый гвоздь.

И, вытащив из кармана носовой платок, он левой рукой попытался перевязать палец на правой.

– У вас не получится, давайте лучше я, – сказала Марыня, следя за его неловкими попытками.

И стала завязывать ему руку, а он нарочно поворачивал ее, чтобы продлить удовольствие от этих нежных прикосновений. Затруднясь помехой, она взглянула на него, и глаза их встретились. Поняв его умысел, она покраснела и еще ниже опустила голову, будто целиком поглощенная своим занятием. У Поланецкого от ее близости, от исходившего от нее тепла забилось сердце.

– У меня сохранились очень приятные воспоминания о каникулах, которые я здесь проводил. Но те, что я теперь увезу, будут во сто крат приятней, – сказал он. – Вы так ко мне добры… Вы тут как цветок, в этом Кшемене. Нет, право же, я не преувеличиваю.

Марыня чувствовала, он говорит от чистого сердца, а смелость его приписала непосредственности натуры, а не желанию воспользоваться тем, что он остался с ней наедине, и потому не обиделась, а только сказала с притворной строгостью своим приятным негромким голосом:

– Пожалуйста, без комплиментов, а то я руку плохо перевяжу, это раз. А два – убегу.

– Нет, уж лучше перевяжите плохо, только не убегайте. Смотрите, какой чудесный вечер…

Марыня кончила, и они пошли дальше. Вечер в самом деле был чудесный. Солнце садилось, и зеркальная поверхность пруда пламенела золотым огнем. Вдали, за прудом, темнел ольховник; ближайшие деревья необычайно четко вырисовывались на розовом закатном небе. За домом, во дворе, клекотали аисты.

– Как хорошо! Как здесь хорошо! – повторял Поланецкий.

– Очень! – отозвалась Марыня.

– Теперь я понимаю вашу привязанность к этим местам. И потом, труд… Чем больше его вкладываешь в какое-то дело, тем оно становится дороже. Да, в деревне бывают отрадные минуты, вот как сейчас, например. Да и вообще тут чудесно. А в городе иногда охватывает такая апатия, особенно когда день-деньской проверяешь счета… К тому же я совсем одинок. У Бигеля, моего компаньона, есть дети, жена, ему хорошо! Не то что мне. Порой я говорю себе: ну что проку в этой работе? Допустим, скоплю немного денег, а дальше что? Ничего не ждет, кроме работы. Сегодня, завтра – вечно одно и то же. Видите ли, всякое дело, в том числе и наживание денег, затягивает, и возникает иллюзия, будто это и есть цель. Но иной раз вдруг подумаешь: а может, прав этот чудак Васковский, который говорит: у кого фамилия оканчивается на «-ский» или «-ич», тот не может всю душу вложить в одну только работу и тем удовольствоваться. В нас, по его словам, еще слишком свежа память о нашем предсуществовании – вообще, мол, у славян совсем иное предназначение. Большой оригинал, философ и мистик. Я спорю с ним – и наживаю капитал всеми доступными мне способами. Но вот сейчас, когда гуляю с вами в саду, – начинаю думать, что он прав.

Некоторое время шли молча. Закат отбрасывал на их лица свой румяный отсвет. Они чувствовали взаимную приязнь, углублявшуюся с каждой минутой. Им было хорошо и спокойно вдвоем.

Поланецкий ощутил это, видимо, с особенной силой.

– А правду говорила пани Эмилия, – сказал он, помолчав. – Теперь я сам вижу: через какой-нибудь час к вам начинаешь испытывать большее доверие, чем к иному человеку через месяц. Кажется, будто мы знакомы с вами много лет. Наверно, только доброта располагает так к себе людей.

– Эмилька меня любит, вот и хвалит, – ответила Марыня просто. – Но если даже так, я бываю доброй не со всеми.

– Да, вчера вы производили другое впечатление, но вы устали и вам хотелось спать.

– Пожалуй.

– Что же вы не легли? Чай и слуга мог подать; наконец, обошелся бы и без чаю.

– Что вы, не настолько уж мы негостеприимны. Кто-то из нас, сказал папа, должен вас встретить. Я побоялась, что он сам станет дожидаться – а ему вредно ложиться поздно, – и осталась за него.

«Как бы не так, стал бы он меня дожидаться! А ты – добрая душа, оберегаешь покой этого старого эгоиста», – подумал Поланецкий и сказал:

– Простите, что вчера я сразу же заговорил о деньгах. Привычка делового человека! Потом я страшно ругал себя за это. Право, мне очень совестно, простите меня.

– За что же? Вы ни в чем не виноваты. Вам сказали, что я всем ведаю, вы и обратились ко мне.

Вечерняя заря разгоралась все багровей. Они пошли домой, но вечер был так хорош, что остались на веранде, выходившей в сад. Поланецкий отлучился в гостиную и вернулся со скамеечкой, которую, опустясь на одно колено, подставил Марыне под ноги.

– Благодарю вас, – сказала она, наклонясь и придерживая платье руками. – Вы очень добры!.. Благодарю вас.

– Вообще-то я к людям невнимателен, – ответил Поланецкий. – Но знаете, благодаря кому я немножко научился заботиться о других? Благодаря Литке. Ее постоянно приходится опекать, и пани Эмилия заботится о ней неусыпно.

– Да, она самоотверженная мать, – отвечала Марыня, – и мы все ей будем помогать. Я пригласила бы их к нам, если б они в Райхенгалль не поехали.

– А я бы без приглашения приехал следом за Литкой.

– Приглашаю вас впредь от папиного имени в любое время.

– Не бросайтесь словами, а то я могу злоупотребить вашей любезностью. У вас здесь очень хорошо, и как только мне будет плохо в Варшаве, прилечу сюда под ваш кров…

Поланецкий уже сознательно говорил так, в расчете больше приблизиться к ней, и вместе – совершенно искренне, любуясь этим милым девичьим личиком, которое в лучах заходящего солнца показалось ему еще спокойней, чем прежде. А Марыня, подняв на него голубые глаза, будто спрашивая: «Ты серьезно или шутишь?», – ответила, понижая голос:

– Хорошо.

И оба замолчали, словно связанные незримой нитью этого взаимного обещания.

– Странно, что папы так долго нет, – сказала наконец Марыня.

И в самом деле, солнце уже зашло: в розоватых закатных сумерках бесшумно шныряла летучая мышь, с пруда доносилось кваканье лягушек.

Поланецкий промолчал, словно размышляя о своем.

– Я принимаю жизнь такой, какая она есть, мне некогда ее оценивать, – заговорил он немного погодя. – Когда мне хорошо, вот как сейчас, я доволен, когда плохо – огорчен, вот и все. Но лет пять-шесть назад было иначе. Мы собирались небольшой компанией и рассуждали о смысле жизни. Было среди нас несколько ученых и один писатель, теперь довольно известный в Бельгии. Мы спрашивали себя: куда идет человечество, в чем суть и цель всего этого, значение и конец? Читали философов-пессимистов, теряясь в неразрешимых загадках, доходя прямо до умопомрачения, – один мой знакомый, ассистент на кафедре астрономии, забрался в такие глубины мироздания, что и в самом деле лишился рассудка. Вообразил, будто по параболе уносится в бесконечность. Потом, правда, выздоровел – и стал священником. Мы тоже изнывали в бесконечной погоне за истиной… Как птицы, летящие над морем: негде присесть и передохнуть. В конце концов я отметил про себя две вещи: во-первых, мои друзья бельгийцы не относятся к этому так уж серьезно… Мы гораздо простодушней их… А во-вторых, у меня пропадает всякая охота трудиться, и я становлюсь тряпкой, бессильным размазней. Тогда я взял себя в руки и занялся всерьез красильным делом. Жизнь, сказал я себе, – это веление природы, и не в том суть, хорошо это или плохо, а в том, что она тебе дана. Значит, живи и бери от жизни, что можно. И я хочу взять. Правда, Васковский считает, будто мы, славяне, не можем удовольствоваться этим, но это еще не факт. Если он имеет в виду деньги, тогда еще куда ни шло, можно с ним согласиться. Но я, кроме денег, ценю в жизни спокойствие, и… знаете, еще ради чего стоит, по-моему, жить?.. Ради женщины. Надо иметь близкое существо, чтобы делиться с ним печалью и радостью. Все мы смертны – это верно! Перед лицом смерти человек бессилен. That's not my business[7], – как говорят англичане. Но пока ты жив, надо с кем-то поделиться своим достоянием, своим добытком – деньгами, почетом или славой… Будь на Луне даже алмазные россыпи, какой в них толк, если некому их оценить? Так и человек: надо, чтоб кто-то его оценил. Вот я и думаю: кто же оценит меня, как не женщина – бесконечно добрая, преданная, горячо любимая и безраздельно мне принадлежащая. Без этого душевный покой невозможен, а без него жизнь теряет всякий смысл. Это вам говорит не романтик, не поэт, а коммерсант, человек практического склада. Иметь рядом близкое, дорогое существо – это и есть цель в жизни. А там что бог даст. Вот моя жизненная философия.

Хотя Поланецкий утверждал, что говорит, как коммерсант, он размечтался; летний вечер и присутствие молодой девушки, которая во многом соответствовала его идеалу, подействовали на него. Видимо, он и сам это почувствовал.

– Вот как я смотрю на жизнь, хотя далеко не всем это высказываю. Но сегодня вот потянуло на откровенность; права была пани Эмилия: с вами за день ближе сойдешься, чем с другим за год. Это все ваша бесконечная доброта, наверно. Ах, как было бы глупо не поехать в Кшемень! А теперь с вашего позволения буду часто сюда приезжать.

– Приезжайте, пожалуйста… когда захотите.

– Спасибо.

Они протянули друг другу руки, словно заключая союз между собой.

Ведь и он ей очень понравился – энергичный, с живыми глазами и обрамленным темной шевелюрой открытым, мужественным лицом. С ним повеяло в Кшемене чем-то новым, чего ей так не хватало, – словно раздвинулись горизонты, замкнутые до той поры прудом да ольховником. И за один этот день они сблизились, насколько это вообще возможно за день.

Наступило молчание, но и молча они, казалось, шли и шли вперед. Марыня подняла руку, указывая на встающий из-за ольховника свет.

– Луна, – сказала она.

– Да, луна! – повторил Поланецкий.

Красная, с колесо, луна медленно выкатывалась из-за деревьев. Но тут залаяли собаки, из-за дома донесся стук экипажа, и минуту спустя в гостиной, куда перед тем внесли лампу, показался Плавицкий.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42