Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кумиры. Истории великой любви - Пушкин и 113 женщин поэта. Все любовные связи великого повесы

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сборник / Пушкин и 113 женщин поэта. Все любовные связи великого повесы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Сборник
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Кумиры. Истории великой любви

 

 


Пушкин и 113 женщин поэта. Все любовные связи великого повесы

© ООО «Издательство Астрель», 2010

©Атачкин Е.Ф. Женщины в жизни А.С. Пушкина, 2010


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

О Петре Губере и его книге

«Скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях, – обычная поза биографов. Чтобы понять его, нужно к нему подходить не с благоговейным трепетом поклонника, а с не смущающейся смелостью исследователя».

В. В. Вересаев

Сфера интимных отношений Пушкина с окружавшими его женщинами неизменно привлекает к себе повышенное внимание. О сексуальности первого русского поэта публикуется немало претендующих на сенсационность материалов. Как ни банальны рассуждения о бурном «африканском» темпераменте Пушкина, но по сути все его творчество – гимн чувственной любви.

Список сердечных привязанностей Пушкина впечатляет. В апреле 1830 г. в письме В. Ф. Вяземской он писал о Наталье Гончаровой как о своей сто тринадцатой любви. И, как мы знаем, не последней. Примерно за полтора года до свадьбы в альбоме Елизаветы Ушаковой поэт перечислил имена своих любовниц. Пушкинисты называют этот перечень «Донжуанским списком». К сожалению, альбом сохранился не полностью. Многие десятилетия исследователи пытаются соотнести имена из «Донжуанского списка» с реальными женщинами в пушкинском окружении. Одним из таких исследователей был Петр Константинович Губер. Его книга «Донжуанский список А. С. Пушкина» – пожалуй, лучшее на сегодняшний день из всего написанного на эту тему.

Интересна судьба самого П. К. Губера. Он родился 16 сентября 1886 г. в Киеве. Получил высшее образование, весьма далекое от филологии (в 1909 г. в Петербурге окончил экономическое отделение политехнического института, а спустя пять лет – юридический факультет университета). В годы первой мировой войны был на фронте сотрудником Красного Креста, позднее служил военным переводчиком. Демобилизовавшись в конце 1916 г., Губер устроился помощником коменданта биржи труда в Петрограде и с этого времени занялся журналистикой. Активная литературная деятельность началась в 1919 г., когда он стал работать переводчиком в издательстве «Всемирная литература». В 1920–1930 гг. этот литератор опубликовал немало работ под псевдонимом П. Ф. Арзубьев. В 1934 г. он был принят в Союз писателей, а спустя четыре года репрессирован. Умер в заключении весной 1940 г. Посмертно реабилитирован.

Книга П. К. Губера «Донжуанский список А. С. Пушкина» впервые опубликована в 1923 г. О существе своего исследования автор писал: «Самостоятельной разработки источников производить почти не пришлось, и заняться подлинными рукописями Пушкина я также не имел возможности… Я имел дело только с печатным материалом и во многом вынужден был полагаться на выводы и обобщения пушкинианцев-специалистов». В его книге обобщены материалы по «Донжуанскому списку», накопленные к началу XX века. Губер одним из первых попытался идентифицировать имена, перечисленные в ушаковском альбоме. Правда, некоторые из них так и остались нераскрытыми, что объясняется недостатком имевшегося тогда документального материала. Ничего не сказано о Настасье, двух Варварах, Анне, Елизавете, Надежде, Любови, Ольге, Евгении, Александре, Елене. В книге Губера не нашлось места таким близким поэту женщинам, как Е. И. Бароцци-Пущина, Е. М. Истомина, А. М. Колосова, С. С. Киселева, С. М. Дельвиг, А. И. Смирнова-Россет, Д. Ф. Фикельмон.

Уже после гибели Губера стало известно еще об одной странице альбома Ушаковой, где на небольшом оставшемся от рисунков месте рукою Пушкина были дописаны три имени: Елена, Татьяна, Авдотья. Вполне возможно, что в альбоме имелись еще листы, на которых поэт мог записать и другие имена. Таким образом, известный в настоящее время список состоит из тридцати семи имен. До сих пор не все они разгаданы. Например, не ясно, кто скрыт под именем «Любовь». Относительно недавно появилось предположение, что Пушкин имел в виду Любовь Полуектову, сестру Веры Федоровны Вяземской. Понятно, что в списке не упомянуты имена женщин, с которыми поэт сблизился после своей женитьбы. Почему-то он не упомянул в своем любовном списке некоторых женщин, к которым испытывал, и не безответно, серьезные чувства (например, З. А. Волконскую и К. А. Собаньскую).

Некоторые сведения, приведенные Губером, ошибочны. Скажем, Амалия Ризнич вышла замуж не в 1822 году в Вене, а в 1820 в Триесте, где и умерла. Вопреки утверждению автора книги стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты» посвящено не ей, а Каролине Собаньской, о которой Губер, скорее всего, ничего не знал. Строфа из 1-й главы «Евгения Онегина»:

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам…

посвящена Вере Федоровне Вяземской, а не Марии Николаевне Волконской, как считал Губер. Имеются и другие неточности.

Статья П. Е. Щеголева «Любовный быт Пушкинской эпохи», выдержки из дневника А. Н. Вульфа и краткие сведения о женщинах пушкинского круга в изложении современного исследователя Е. Ф. Атачкина дополняют материал книги П. К. Губера.

Петр Губер[1]

Донжуанский список А. С. Пушкина

Предисловие

Пушкин и русская культура

Вошло в обычай называть Пушкина великим национальным поэтом преимущественно перед всеми другими русскими поэтами.

Нам говорят: Пушкин является в России самым любимым поэтом. Его читали и продолжают читать иногда больше, иногда меньше, исходя из умственных интересов данного поколения, но, в общем, он всегда имел более значительное количество благодарных читателей, чем любой другой автор, писавший стихами на русском языке.

О творчестве Пушкина были написаны лучшие страницы русской литературной критики. Тургенев, Достоевский называли себя его учениками. Наконец, он основал школу: Майков, Алексей Толстой и даже Фет являются его продолжателями в поэзии.

Со школы мы и начнем: секрет, в наше время уже достаточно разоблаченный, состоит в том, что Пушкинской школы никогда не существовало. Как и у Шекспира, у него не нашлось продолжателей. Майков и Толстой, весьма посредственные стихотворцы, пытались воспроизвести некоторые особенности пушкинского стиха, но это им совершенно не удалось в самой чувствительной и деликатной сфере поэтического творчества – в сфере ритма. Что касается Фета, то он, конечно, примыкает всецело к другой поэтической традиции: не к Пушкину, а к Тютчеву.

Знаменитые критики и великие писатели, говорившие о Пушкине, высказали множество глубоких и плодотворных мыслей по поводу его поэзии. Разбирая «Евгения Онегина», Белинский объяснил русскому читателю, каким должен быть нормальный здоровый брак, а Достоевский в известной речи превознес до небес главнейшую русскую добродетель – смирение.

К несчастью, у Пушкина имелись свои собственные понятия о браке, выраженные, между прочим, и в «Онегине», и отнюдь не согласные с взглядами Белинского, а славянофильского смирения у него совсем не было.

Не ищите у него морали. Его муза воистину по ту сторону добра и зла. В его поэзии нет никакой этической проповеди, никакого учительства, никакого нравственного пафоса. Моральное прекраснодушие ему смешно, а моральный ригоризм чужд и непонятен.

Будучи крайним государственником и воинствующим патриотом, Пушкин, тем не менее, ни при каких обстоятельствах не выражал принципиальной, идейной вражды к Западной Европе. Ему не пришлось ни разу, несмотря на пламенное желание, побывать за границей. И все же, умом он чувствовал себя в Европе как дома. В области литературы исконные европейские сюжеты (например, сюжет Дон Жуана) были ему вполне по плечу. Любое из его произведений можно перевести на иностранный язык, и оно будет одинаково доступно и англичанину, и французу, и испанцу.

Но отчего, в таком случае, Пушкин сравнительно малоизвестен европейскому читателю, гораздо меньше, чем Толстой, Достоевский, Тургенев?

Только потому, что успешно перевести Пушкина на иностранный язык возможно, лишь сделавшись вторым Пушкиным. Не говорю уже, что адекватный перевод его стихов вообще невозможен.

В русской истории XVIII век – век удачи и успеха; век энергичных усилий, увенчанных счастливыми достижениями; век смелости, новизны и внешнего блеска; век, по преимуществу, аристократический и дворянский; жестокий век, не менее жестокий, чем эпоха Великой Европейской войны. Так что XIX столетие представляется какой-то интермедией гуманности между двумя актами кровавой драмы.

То была эпоха чувственная, легкомысленная, дерзкая, скептическая, очень умная и даже мудрая, по своему, но без всякой психологической глубины, без способности к рефлексии и анализу, почти без морали, с религией, всецело приспособленной к государственно-практическим целям. Эта эпоха оглушала себя громом побед и громом литавр; упивалась наслаждениями в полном сознании их непрочности и мгновенности; тратила силы, не считая; не боялась смерти, хотя любила жизнь до безумия.

XVIII столетие оставило в наследие потомкам не только обширную территорию, впоследствии разделенную на тридцать пять губерний. Оно не было чуждо искусства: благодаря ему, мы имеем наши красивейшие здания, до сих пор украшающие Петербург, наши лучшие картины, дворцы Растрелли, полотна Левицкого и Боровиковского. Но в области слова это столетие было немым.

В дипломатии, в светском обиходе и в любви, трех высших планах тогдашней жизни, царствовал французский язык. Литературная русская речь еще не была создана, и XVIII век понемногу выковывал это орудие. Выковывал медленно, терпеливо, упорно, в полном сознании великой важности этой задачи, и выковал окончательно. Но к тому времени на календаре уже успела появиться цифра нового века.

Зато это орудие досталось Пушкину, и в его лице русское XVIII столетие впервые обрело дар слова. Пушкин стоит перед нами не как изолированное явление, не как гениальная загадка, а как законный, правомочный представитель большого и важного периода в истории русской культуры.

Работа, предлагаемая вниманию читателей, первоначально задумана с целью иллюстрировать и обосновать мысли, набросанные в предисловии. Личные обстоятельства не позволили осуществить этот замысел до конца. Вместо большой книги, посвященной жизни, творчеству и мировоззрению Пушкина, были написаны только «Главы из биографии», и притом главы сравнительно второстепенные.

Самостоятельной разработки источников производить почти не пришлось, и заняться подлинными рукописями Пушкина я также не имел возможности, хотя отлично сознавал всю плодотворность этого метода, особенно в спорных и сомнительных случаях. Я имел дело только с печатным материалом и во многом вынужден был полагаться на выводы и обобщения пушкиноведов, поэтому биографические факты, приведенные в книге, с ничтожными изъятиями, не имеют характера новизны. Я лишь стремился представить эти факты в их надлежащей соразмерности и естественной связи, изобразить «education sentimentale» Пушкина, то есть интимную историю его сердечных влечений так, как я их сам понимаю.

Я считал неподобающим затушевывать, обходить молчанием или смягчать что-либо, имевшее место в реальной жизни великого поэта.

Мое изложение не апология, но и не обвинительный акт.

У Пушкина, конечно, были свои слабости и даже пороки, особенно в той области, которая явилась предметом моего рассмотрения.

Но он достаточно велик, чтобы нуждаться в адвокатах. Что же касается до укоров и обвинений, вроде тех, которые позволил себе Владимир Соловьев в нашумевшей в свое время статье о Пушкине, то они были бы здесь еще более неуместны.

Всякие нападки на Пушкина, с точки зрения общепринятых ныне (хотя и редко соблюдаемых) понятий о морали, неизбежно имеют привкус фарисейства, чего я стремился избежать во что бы то ни стало.

П. Губер, 23 января 1923

Глава первая

<p>I</p>

От природы Пушкин был человек вполне здоровый, с огромным запасом энергии и жизненных сил. «Великолепная натура, – сказал знаменитый хирург Арендт, ухаживавший за смертельно раненным поэтом, – mens sana in corpore sano».

Единственным признаком, говорившим о некотором нарушении идеального физиологического равновесия в этой «великолепной натуре» была необыкновенно быстрая чувственная и нервная возбудимость.

Лицом он был очень некрасив. Большинство дошедших до нас портретов, в том числе наиболее распространенные в копиях и репродукциях портреты Кипренского и Тропинина, льстят ему. «Лицом настоящая обезьяна» характеризовал он себя в юношеском французском стихотворении «Mon portrait». Кличка «обезьяна» долго преследовала его в свете. По-видимому, поэт сильно страдал временами от сознания собственной уродливости. В послании к известному красавцу, лейб-улану Ф. Ф. Юрьеву, он утешает себя:

А я, повеса вечно праздный,

Потомок негров безобразный,

Взрощенный в дикой простоте,

Любви не ведая страданий,

Я нравлюсь юной красоте

Бесстыдным бешенством желаний.

Бешенство желаний, несомненно, было ему хорошо знакомо. Но что касается до неведения мук любви, то он сказал умышленную неправду, которую сам постоянно опровергал всеми возможными способами.

О повышенной эротической чуткости и отзывчивости Пушкина единогласно говорят все отзывы современников.

«Пушкин любил приносить жертвы Бахусу и Венере, – пишет лицейский товарищ поэта С. В. Комовский, – волочился за хорошенькими актрисами гр. Толстого, причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской природы. Пушкин был до того женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна».

Комовский, как видно даже из приведенного отрывка, был человек отнюдь не умный и не глубокий. Недаром его рассказ возмутил другого лицеиста М. Л. Яковлева. Послушаем поэтому свидетеля более проницательного, хотя, по складу своего характера, еще более далекого от Пушкина: «В Лицее он превосходил всех чувственностью, а после, в свете, предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий. Должно дивиться, как и здоровье, и талант его выдержали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались и частые гнусные болезни, низводившие его часто на край могилы. Пушкин не был создан ни для света, ни для общественных обязанностей, ни даже, думаю, для высшей любви или истинной дружбы. У него господствовали только две стихии: удовлетворение чувственным страстям и поэзия; в обеих он ушел далеко».

«В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств, и он полагал даже какое-то хвастовство в отъявленном цинизме по этой части: злые насмешки, часто в самых отвратительных картинах, над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над родственными привязанностями; над всеми отношениями общественными и семейными – это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели в самом деле думал и чувствовал… Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в близком знакомстве со всеми трактирщиками, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата».

Автор этих строк – холодный, чопорный бюрократ, барон (впоследствии граф) М. А. Корф – знал родителей Пушкина, учился с ним в одном классе, постоянно встречал его в различных петербургских гостиных и некоторое время снимал квартиру в том доме, где жил недавно обвенчавшийся и мечтавший остепениться поэт. Но, конечно, в нравственном смысле это были два антипода. Во время житья под одним кровом между ними случались частые столкновения, дошедшие однажды до того, что необузданный в гневе Пушкин собственноручно прибил грубияна лакея, служившего у Корфа, и порывался вызвать на дуэль самого благовоспитанного барона. Отголоски глухого, застарелого раздражения чувствуются в рассказе Корфа. Показания лиц, душевно близких к поэту, разумеется, гораздо мягче и выдвигают на первый план более симпатичные черты.

«Пушкин был собою дурен, – сообщает брат поэта Лев Сергеевич, – но лицо его было выразительно и одушевленно; ростом он был мал (в нем было с небольшим два аршина и пять вершков), но тонок и сложен необыкновенно крепко и соразмерно. Женщинам Пушкин нравился; он бывал с ними необыкновенно увлекателен. Когда он кокетничал с женщиной или когда был действительно ею занят, разговор его становился необыкновенно заманчив. Должен заметить, что редко можно встретить человека, который бы объяснялся так вяло и несносно, как Пушкин, когда предмет разговора не занимал его. Но он становился блестяще красноречив, когда дело шло о чем-нибудь близком его душе. Тогда он являлся поэтом – и гораздо более вдохновенным, чем во всех своих сочинениях. О поэзии и литературе Пушкин говорить вообще не любил, а с женщинами никогда ни касался до сего предмета».

Алексей Николаевич Вульф – приятель, собутыльник и сосед по имению – дополняет в своем дневнике этот беглый портрет: «Пушкин говорит очень хорошо; пылкий, проницательный ум обнимает быстро предметы; но эти же самые качества причиною, что его суждения о вещах иногда поверхностны и односторонни. Нравы людей, с которыми встречается, узнает он чрезвычайно быстро: женщин же он знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими большое влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного».

А вот воспоминания женщины, тем более драгоценные, что из всей многоликой толпы красавиц, которым Пушкин посвящал свои помыслы, только две удосужились описать свои встречи и беседы с ним. Но воспоминания А. О. Смирновой, переделанные к тому же ее дочерью, многословны, хаотичны, тенденциозны и неправдивы. Напротив, небольшие по объему мемуары Анны Петровны Керн, хотя и составленные много лет спустя после кончины Пушкина, поражают своею свежестью и живой убедительностью.

«Трудно было с ним вдруг сблизиться, – рассказывает А. П. Керн, – он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен; и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту… Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренне и был неписанно хорош, когда что-либо приятно волновало его. Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностью его речи».

И далее: «Живо воспринимая добро, Пушкин не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное глубокое чувство, им внушенное; сам он почти никогда не выражал чувств; он как бы стыдился их, и в этом был сыном своего века. Причина того, что Пушкин скорее очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалась, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени».

Так запечатлелся облик Пушкина в памяти этих людей, столь несхожих между собою. Но как ни разнообразны, в смысле исходной точки зрения, приведенные нами рассказы знакомых поэта, кое-что общее можно извлечь из них. Не подлежит спору, что в эротическом отношении Пушкин был одарен значительно выше среднего человеческого уровня. Он был гениален в любви, быть может, не меньше, чем в поэзии. Его чувственность, его пристрастие к внешней женской красоте всем бросались в глаза. Но одни видели только низшую, полузвериную сторону его природы. Другим удалось заметить, как лицо полубога выступало за маскою фавна. Нужно ли добавлять, что эти последние наблюдатели были гораздо ближе к подлинной правде.

<p>II</p>

При встречах с женщинами Пушкин мгновенно загорался и порою так же мгновенно погасал. Осенью 1826 г., только что прощенный Николаем I, он из своего Михайловского уединения попадает в Москву, кипящую шумным весельем по случаю коронационных торжеств. Здесь на пути его оказалась хрупкая, миниатюрная красавица С. Ф. Пушкина, его дальняя родственница. Он был ей представлен, тут же влюбился и немедленно задумал сделать предложение. Всего несколько дней понадобилось ему, чтобы решиться на такой важный шаг.

«Боже мой, как она красива, – писал он двоюродному брату своей предполагаемой невесты В. П. Зубкову, избранному им в поверенные, – и до чего нелепо было мое поведение с нею. Мерзкий этот Панин! Знаком два года, а свататься собирается на Фоминой неделе; а я вижу ее раз в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь».

Также стремительно и бурно налетела на него любовь к Н. Н. Гончаровой, которая впоследствии стала его женой и которая в момент знакомства имела всего 16 лет от роду. Не теряя ни минуты, он по своему обыкновению, несколько странному для поэта, просил руки Натальи Николаевны при посредничестве свата, каковым в этот раз оказался известный бретер и авантюрист с сомнительной репутацией, Ф. И. Толстой, прозванный американцем.

Получив холодный и уклончивый ответ от родителей невесты, Пушкин умчался на Кавказ к армии Паскевича в полном отчаянии. А ему шел тогда уже тридцатый год; он изведал всевозможные житейские бури, и его любовный опыт был весьма обширен. «Натали – моя сто тринадцатая любовь», – признавался он жене друга, княгине В. Ф. Вяземской. В другом месте он вспоминает: «Более или менее я был влюблен во всех хорошеньких женщин, которых знал. Все они изрядно надо мной посмеялись; все, за одним единственным исключением, кокетничали со мной».

Совершенно очевидно, что нельзя серьезно любить сто тринадцать женщин. Большинство увлечений Пушкина носит характер мимолетности. Однако не следует делать отсюда тот вывод, будто поэт вообще не был способен к глубокому и прочному чувству. В этой чудесной биографии мы имеем возможность наблюдать самые разнообразные типы любви: от случайного каприза до напряженной, мучительной страсти, от грубой телесной похоти до воздушной, романтической грезы, которая довлеет сама себе и остается неизвестной даже любимому предмету.

Должно, впрочем, заметить, что случаи этого последнего рода довольно редки. Пушкин очень любил легкий флирт, ни к чему не обязывающий обе стороны. Но когда ему не удавалось удержать нарождающееся чувство в должных границах, когда любовь приходила не на шутку, она обычно протекала как тяжелая болезнь, сопровождаемая бурными пароксизмами. Ему нужно было физическое обладание, и он подчас готов был буквально сойти с ума в тех случаях, когда женщина оставалась недоступной.

Одна мелкая, но характерная черта показывает, как сильно плотское начало было выражено в любовных порывах Пушкина: образ женской ноги всего ярче зажигал его эротическую фантазию. Это общеизвестно. Многочисленные памятники этого своеобразного пристрастия сохранились в его стихах; о том же говорят весьма выразительные рисунки, набросанные в черновых рукописях. Ученый пушкинист наших дней, профессор Сумцов, смог даже написать специальную работу о женской ножке в поэзии Пушкина.

Люди, физиологически страстные и наделенные к тому же живым, пластическим воображением, бывают по большей части очень ревнивы. Исключительно ревнивым нравом обладал и Пушкин. Если ему часто приходилось переживать любовь, как болезнь, то ревность являлась злокачественным осложнением этой болезни. Среди лучших лирических произведений его имеются стихи, начинающиеся словами: «Ненастный день потух» и т. д. Можно только поражаться, какой огромный опыт по части ревности, сплошь да рядом не обоснованной и не мотивированной, нужно было иметь, чтобы написать строки:

Вот время: по горе теперь идет она

К брегам, потопленным шумящими волнами;

Там, под заветными скалами,

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует,

Никто ее колен в забвеньи не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных! уст, ни персей белоснежных

. . .

Никто ее любви небесной не достоин.

Неправда ль: ты одна… ты плачешь… Я спокоен.

. . .

Но если…

Красноречивое многоточие, заканчивающее последнюю строку, стоит многих страниц.

Способность испытывать ревнивые муки по самому ничтожному поводу или даже вовсе без повода – нисколько не ослабела с годами. Напротив, она даже возросла после того, как Пушкин женился на Гончаровой. Сестра поэта, Ольга Сергеевна Павлищева, в письме к мужу так изображала терзания своего гениального брата в начале тридцатых годов: «Брат говорил мне, что иногда чувствует себя самым несчастным существом – существом, близким к сумасшествию, когда видит свою жену разговаривающей и танцующей на балах с красивыми молодыми людьми; уже одно прикосновение чужих мужских рук к ее руке причиняет ему приливы крови к голове, и тогда на него находит мысль, не дающая ему покоя, что жена его, оставаясь ему верной, может изменять ему мысленно… Александр мне сказал о возможности не фактического предпочтения его, которое по благочестию и благородству Наташи предполагать в ней просто грешно, но о возможности предпочтения мысленного других перед ним».

Подобные свидетельства при желании можно было бы значительно умножить. Вся история семейной жизни Пушкина есть, в сущности, длинная агония вечно возбужденной и мнительной ревности, которая под конец и привела к кровавому исходу.

Когда привычка к ревности укореняется в нравственном мире человека, то это влечет за собой – в виде естественного следствия – дурное и пренебрежительное мнение о женщинах вообще. Словно в отместку за испытанные муки ревнивец бывает склонен представлять себе женщину существом низшего порядка, лживым, злым, коварным и душевно грубым. Мы видели, как А. П. Керн упрекала Пушкина за его насмешливо-пренебрежительное отношение к женщинам и находила, что в этом виноваты господствующие понятия эпохи. Она была права лишь отчасти. Зачатки мизогинии коренились в самой натуре Пушкина. Он высказывался в этом смысле напрямик, без всяких околичностей. Автор стольких рифмованных комплиментов и стольких страстных элегий готов был в припадке откровенности взять обратно свои слова.

Стон лиры верной не коснется

Их легкой, ветреной души;

Нечисто в них воображенье:

Не понимает нас оно,

И, признак бога, вдохновенье

Для них и чуждо, и смешно.

Когда на память мне невольно

Придет внушенный ими стих,

Я содрогаюсь, сердцу больно,

Мне стыдно идолов моих.

К чему, несчастный, я стремился?

Пред кем унизил гордый ум?

Кого восторгом чистых дум

Боготворить не устыдился?

Поэзия была для Пушкина главное в жизни, и именно об этом главном он избегал говорить с женщинами. В эстетическую чуткость их он совершенно не верил. В одной черновой заметке он признается с горечью: «Часто удивляли меня дамы, впрочем, очень милые, тупостью их понятия и нечистотой воображения». О том же читаем в печатной статье «Отрывки из писем, мысли и замечания» (1827 г.):

«Жалуются на равнодушие русских женщин к поэзии, полагая тому причиной незнание отечественного языка; но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью, самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи, самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия… исключения редки».

Эти сухие, брюзгливые рассуждения шли от ума и были бессильны обуздать сердце, фантазию и темперамент. Пушкин как нельзя лучше понимал всю никчемность советов благоразумия в сердечных делах. «То, что я мог бы сказать относительно женщин, – писал по-французски двадцатитрехлетний поэт своему младшему брату из Кишинева, – будет для вас совершенно бесполезно. Я лишь замечу, что чем меньше любят женщину, тем скорее могут надеяться обладать ею, но эта забава достойна старой обезьяны XVIII века».

Взгляды Пушкина на семейную жизнь и на обязанности замужней женщины очень старомодны и, в сущности, недалеко ушли от Домостроя протопопа Сильвестра. Жена должна слушаться мужа и следовать его указаниям как в важных вопросах, так и в мелочах. Безукоризненная верность супругу, даже старому и нелюбимому, представляет собою наилучшее украшение молодой и прекрасной женщины. Таков идеал, раскрытый в «Онегине» и в «Дубровском» и отлично ужившийся с показным скептическим цинизмом. Пушкин, на глазах которого началась литературная деятельность Белинского, даже не подозревал, что на свете может существовать женский вопрос. В его рассуждениях о женщинах проглядывает что-то восточное.

Не случайно он обмолвился однажды:

Умна восточная система,

И прав обычай стариков:

Они родились для гарема

Иль для неволи теремов.

Действительно, только гарем, охраняемый стражей из вооруженных евнухов, мог явиться достаточно надежной гарантией женской верности для этого мученика ревнивого воображения.

<p>III</p>

Теоретическое пренебрежение к женщине и к любви на практике с необходимостью ведет к половой распущенности. Покорный своей страстной природе Пушкин принес много жертв Афродите. В этом нет ничего неожиданного, особенно если вспомнить нравы и привычки среды, к которой он принадлежал. Гораздо удивительнее, что ему ни разу, и ни при каких обстоятельствах, не пришло в голову усомниться в естественности и законности предоставленного мужчине права покупать женское тело за деньги.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8