Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Год смерти Рикардо Рейса

ModernLib.Net / Современная проза / Сарамаго Жозе / Год смерти Рикардо Рейса - Чтение (стр. 4)
Автор: Сарамаго Жозе
Жанр: Современная проза

 

 


один Бог знает, как их произносить, — повторяется история с детьми на палубе «Хайленд Бригэйд», который в этот час, держа курс на север, уже давно вышел в открытое море, куда в наши времена добавляют горючей лузитанской соли только слезы гибнущих в пучине рыбаков или их близких, рыдающих по ним на берегу [7], нитки же для этих кружев произведены компанией «Coats amp; Clark», и стоящий на каждой катушке фирменный знак — якорек — венчает нашу трагедийно-морскую композицию. Рикардо Рейс прошел уже половину пути и глядит направо — здесь покоится, от неутешных родных, вечная память, мир праху — и если бы взглянули налево, увидели бы то же самое — ангелов со сломанными крыльями, скорбные фигуры, ниспадающие складками одеяния, заломленные руки, сломанные колонны — любопытно было бы узнать, каменотесы ли изготовляют их такими или же право сломать их предоставляется безутешным родичам, вроде того, как в древности воины ломали щиты после смерти своего вождя, — и черепа у подножия крестов: непреложность смерти передается тем покровом, под которым она прячет свое обличье. Рикардо Рейс прошел мимо нужной ему могилы, никто не окликнул его: Эй, это здесь, и ведь еще упорствуют иные, твердя, что мертвые не безгласны, и совсем скверно пришлось бы им без матрикула — имени, выбитого на плите, номера, подобного тем, которые вешают на двери живых, и, право, для того лишь, чтоб отыскать покойника, стоило бы выучиться читать, только вообразите себе, как тяжко приходится кому-нибудь из столь многочисленных у нас неграмотных — его нужно взять за руку, подвести к могиле, сказать ему: Это здесь, а он, вероятно, поглядит на нас с недоверием, опасаясь подвоха — как бы по ошибке или злому умыслу не пришлось ему, Капулетти, молиться за душу Монтекки.

Надпись, свидетельствующая о том, что владеет могилой и занимает ее дона Дионизия де Сеабра Пессоа, выбита на фронтоне склепа, а под выступающим карнизом караульной будки с уснувшим часовым — видите, какой романтический образ навеян нам архитектурой этой усыпальницы — внизу, на уровне нижней дверной петли можно прочесть еще одно имя — и ничего, кроме имени — Фернандо Пессоа вместе с датами рождения и смерти, и позолоченный силуэт урны оповещает: Я здесь, а Рикардо Рейс, не слыша этой подсказки, вслух говорит: Он здесь, и в эту минуту вновь начинается дождь. Он прибыл из такой дали, из Рио-де-Жанейро, столько дней и ночей качался на волнах, Боже, каким давним кажется ему теперь это вчера завершившееся путешествие, и что же ему теперь делать в одиночестве, с раскрытым зонтом, на улице города мертвых, а время уж — к обеду, снова доносится тусклый звон колокольчика: он-то ожидал, что, подойдя к могиле, дотронувшись до ее железной ограды, будет потрясен до глубины растерзанной души, он-то думал, что испытает не потрясение, а настоящее землетрясение, когда беззвучно валятся во прах большие города, рушатся портики и белые башни — и что же? да ничего, чуть глаза пощипало и тотчас прошло, прошло так быстро, что он и не успел подумать об этом и взволноваться от этой мысли. Ему больше нечего здесь делать, да он ничего и не сделал, в этой усыпальнице лежит полоумная старуха, которую нельзя оставить без присмотра и надзора, а она в свою очередь стережет разлагающееся тело стихослагателя, внесшего свою долю в мировое безумие, и огромная разница между безумцами и поэтами заключается как раз в том, какая доля суждена их безумию. Ему стало страшно при мысли о покоящихся там, внутри, бабушке Дионизии и снедаемом беспокойством внуке Фернандо: она водит из стороны в сторону выпученными глазами, а он отводит свои, в поисках щелки, куда проник бы порыв ветра, чуть заметный свет, и Рикардо Рейс, которому минуту назад было всего лишь немного не по себе, теперь испытывает настоящую тошноту, словно огромная волна накрыла и задушила его — его, за две недели плаванья не укачавшегося ни разу. Тогда он подумал: Наверно, это оттого, что я ничего не ел, а ведь и правда, он пришел сюда натощак. Как нельзя вовремя хлынул сильный дождь, давая Рикардо Рейсу, если, конечно, его спросят, все основания ответить: Нет, недолго, потому что ливень начался. Медленно поднимаясь в гору, он почувствовал, что дурнота его проходит, оставляя лишь тупую боль в голове и странное ощущение некоего зияния, словно он лишился какой-то части мозга. У ворот кладбищенской конторы стоял тот самый служащий, который объяснял ему, как найти могилу, и по лоснящимся губам его можно было заключить, что он только что пообедал, а где? да прямо здесь же, расстелил салфетку на столе, поставил принесенную из дому еду, завернутую в газеты, чтобы не остыла, или подогрел кастрюльку на газовой плитке в дальнем углу архива, и трижды приходилось ему прерывать свое жевание, чтобы зарегистрировать покойников, вероятно все же, я пробыл у могилы дольше, чем мне кажется. Ну, что же, нашли? Нашел, ответил Рикардо Рейс и, выходя за ворота, повторил: нашел, он там.

Он взмахнул рукой, подзывая такси, ибо спешил и проголодался, хорошо бы найти какой-нибудь ресторанчик или харчевню да там и пообедать: Площадь Россио, пожалуйста. Шофер методично пожевывал спичку, перекатывая ее языком из одного угла рта в другой, да уж наверно языком, чем же еще, если обе руки лежат на руле, и время от времени с шумом втягивал между зубами слюну, издании прерывистый, сдвоенный, точно птичья трель, звук. Рулада пищеварения, подумал Рикардо Рейс и улыбнулся. Но уже в следующее мгновение глаза его наполнились слезами, какой, однако, странный эффект, какое неожиданное следствие неведомой причины, но, впрочем, может быть, ему представилось, как на белой тележке провезли хоронить ангелочка — какого-нибудь Фернандо, прожившего слишком мало, чтобы стать поэтом, какого-нибудь Рикардо, из которого не выйдет врача и поэта не будет, а, может быть, нашлась для внезапных слез и совсем иная причина — просто время пришло всплакнуть. Физиология — штука сложная, оставим ее специалистам, тем паче, что пришлось бы пробираться по извилистым тропинкам чувств, которые воздействуют на слезные мешки, разбираться, чем по своему химическому составу отличаются слезы радости от слез горя, но уж, наверно, они горше, оттого так и щиплет глаза. Таксист оборвал свои трели, зажал спичку справа между верхними и нижними клыками, тем самым показывая, что уважает скорбь пассажира: это часто бывает, когда с кладбища везешь. Спустились по Калсада-да-Эстрела, свернули на Кортес, по направлению к реке, а потом уже знакомой дорогой покатили по Байше, поднялись на улицу Аугуста, въехали на площадь Россио, и тут Рикардо Рейс, осененный внезапным воспоминанием, попросил остановить у ресторана «Неразлучных братьев»: вот тут, чуть поправей, здесь один вход, а другой — с улицы Шорников, да, это славное заведение, с хорошими традициями, желудки здесь воскресают к жизни, на этом самом месте стояла когда-то больница Всех Святых, но было это в незапамятные времена, порой даже кажется, будто мы рассказываем историю какой-то другой страны: подумать только, стоило лишь где-то посередке нашей стрястись землетрясению, и вот вам результат: все преобразилось неузнаваемо, а уж к добру или к худу эти перемены, судить тому, кто остался в живых и в ком выжила надежда.

Рикардо Рейс заказал себе обед, уже не придерживаясь никакой диеты — это вчера он допустил слабость, вполне понятную и простительную; человек, ступивший на твердую землю после океанского плаванья, что дитя малое: иногда он ищет женщину, чтоб склонить ей на плечо голову, иногда идет в таверну и требует вина еще и еще, пока не найдет счастья, если оно там, конечно, имеется, а иногда вдруг лишается собственной воли и покорно слушается какого-нибудь официанта-галисийца: Рекомендую вашей милости заказать куриный бульон-чик с рисом, он вам наладит желудок. Но здесь, слава Богу, никому нет дела до того, когда именно он причалил к берегу, расстроено ли его пищеварение тропической кухней, какое фирменное блюдо способно исцелить его тоску по родине, если он тосковал по родине, а если нет, зачем тогда вернулся? Оттуда, где сидит Рикардо Рейс, сквозь раздернутые шторы ему видны ползущие по улице трамваи, слышен их скрежет на поворотах и звонки, (›удто вязнущие в насыщенном дождевой влагой воздухе, отчего кажется, что это брякает колокол на башне погрузившегося в воду собора, или со дна колодца доносятся, отдаваясь нескончаемым эхом, звуки клавесина. Прислуга терпеливо дожидается, когда отобедает этот последний посетитель — он припозднился, но учтиво попросил, чтобы его обслужили, и вот, за проявленное им понимание того, что повара и официанты — тоже люди, был вознагражден и накормлен, хотя на кухне уже погасили плиту. Но вот и он, вежливо прощаясь и благодаря, выходит из дверей на улицу Шорников, ту самую, что ведет к железно-стеклянному вавилонскому столпотворению, именуемому рынком, где и сейчас людно и шумно, но, конечно, никакого сравнения с тем, что творится здесь в утренние часы, содрогающиеся от зазывных криков и божбы. Здешний воздух пропитан смесью тысячи запахов — вялых и раздавленных капустных листьев, кроличьего помета, куриных перьев, крови, освежеванных туш. Моют прилавки и проходы между рядами, поливают их водой, трут жесткими щетками, и время от времени доносится скрежет, а следом — грохот: это захлопнулась очередная рифленая железная дверь. Рикардо Рейс обогнул площадь с юга, вышел на улицу Золотильщиков, дождь почти уже совсем перестал, можно сложить зонт, поднять глаза, увидеть высокие пепельно-бурые фасады, ряды окон, перемежаемые через равные промежутки балконами, монотонность каменных блоков, которые уходят в глубь улицы и по мере удаления делаются все уже и уже, пока не превращаются в почти сливающиеся тонкие вертикальные полоски, однако окончательно не исчезают, потому что в глубине, перерезая им дорогу, возносится на улице Непорочного Зачатия дом такого же цвета, с такими же окнами и решетками, выстроенный по тому же проекту и так же источающий мрак и сырость, да еще и запах нечистот из проржавевшей канализации: этой вонью, кажется, навек пропитались приказчики, стоящие у порога лавок в серых халатах, с чернильным карандашом за ухом, со скучливо-раздраженными землистыми лицами, свидетельствующими о том, что нынче — понедельник, а до воскресенья еще дожить надо. Тяжелые тележные железные колеса подпрыгивают на стыках крупных, почти черных базальтовых плит неправильной формы, которыми вымощена улица, а когда на дворе сухо — не как сейчас — повозка же нагружена сверх меры и превыше сил тянущей ее тягловой скотины, то подковы мулов и лошадей высекают из мостовой искры. Но сегодня особенно напрягаться не приходится: двое работяг перетаскивают мешки с фасолью, каждый, судя по объему, килограммов на шестьдесят — верней, не килограммов, а литров, ибо в литрах следует исчислять сыпучие тела, и, стало быть, килограммов выходит меньше, чем было сказано, потому что литр фасоли — субстанции по сокровенной природе своей легкой — соответствует семистам пятидесяти граммам, и будем надеяться, что весовщики, заполняя мешки, приняли в расчет соотношение веса и объема.

И направляет Рикардо Рейс свои стопы в гостиницу. Тотчас вспомнилась ему комната, где провел он, блудный сын, первую ночь под отчим кровом, вспомнилась она как родной дом, да не тот, который остался в Рио-де-Жанейро, и ни один из тех, в которых приходилось ему жить когда-либо, ни в Порто, где, как мы знаем, он появился на свет, ни здесь, в Лиссабоне, где пребывал перед тем, как удалиться в свое бразильское изгнание, нет, ни один из них не приходит ему на память в эту минуту, а ведь это были дома истинные и настоящие, и не странно ли, что человек думает о номере в гостинице, словно о доме, и чувствует легкую тревогу и беспокойство: как давно, с раннего утра, я там не был, иду, иду. Поборов искушение взять такси, он сел на трамвай, доставивший его до самых дверей отеля, и сумел наконец совладать с этим довольно нелепым беспокойством, сумел заставить себя стать самым обыкновенным человеком, неторопливо возвращающимся ну пусть и не под отчий кров, а в гостиницу — без спешки, но и без опоздания, а случись оно, нашлась бы для него уважительная причина, хоть никого она не интересует, ибо никто его не ждет. Быть может, сегодня же вечером, в зале ресторана он увидит девушку с парализованной рукой, не исключена такая возможность, как и то, что встретит он толстяка с часовой цепочкой, и тощего субъекта в трауре, и анемичных детей с их полнокровными родителями, и — как знать? — других таинственных незнакомцев, вынырнувших из мрака, а верней — из тумана неизвестности, и при мысли о них ощутил он, что теплей стало на душе, мир воцарился в ней, возлюбите друг друга, сказано было когда-то, и сейчас самое время начать. По узкой, стиснутой домами улице Аугуста гулял ветер, но дождя не было: лишь с ветвей деревьев шлепались на тротуар тяжелые капли. Может, и впрямь распогодится, такое ненастье надолго не затягивается, но ведь давешний таксист сказал: Сущий потоп, два месяца льет не переставая, и по голосу его можно было понять, что он уже не верит в перемены к лучшему.

Коротко прожужжал шмель над дверью, и словно бы говорили гостю «Добро пожаловать» итальянский паж, крутой пролет лестницы и взглянувший сверху, а теперь почтительно дожидающийся, пока гость поднимется, Пимента, слегка согбенный от учтивости или от постоянного таскания тяжестей: Добрый вечер, сеньор доктор, а теперь на площадке появляется и управляющий Сальвадор, произносящий те же слова, но только отчетливей и разборчивей, и обоим ответил Рикардо Рейс, и в этот миг не управляющий, коридорный и постоялец обменивались приветствиями, а просто три человека улыбались друг другу, радуясь встрече после столь долгой разлуки — с самого утра ведь, вообразите только, не виделись и, Боже, до чего же истосковались. А войдя в свой номер и увидев, как чисто там все прибрано — ни морщинки на туго натянутом покрывале, ни пятнышка на зеркале, если, конечно, не считать тех, что сами собой возникают от старости, и умывальник блещет чистотой — Рикардо Рейс даже испустил вздох удовлетворения. Он переоделся, скинул уличные башмаки, заменив их более легкими, приоткрыл одно из окон — словом, проделал все, что полагается делать человеку, который пришел к себе домой и которому хорошо дома, — после чего уселся в кресло отдохнуть. Да, он пришел к себе, а верней — пришел в себя, да не пришел, а стремительно влетел, можно даже сказать — вломился. Ну-с, спросил он, что дальше? Ну-с, Рикардо или как там тебя, что дальше? спросили бы другие. И внезапно он осознал, что истинной целью его путешествия было вот это самое мгновение и что время, протекшее с той поры, как он ступил на пирс Алкантары, тратилось, с позволения сказать, на причаливание и бросание якоря, на замер глубины, на отдачу швартовов: именно этим занимался он, покуда искал отель, читал газеты сначала и потом, отправлялся на кладбище, обедал на Байше, шел вниз по улице Восстановителей, и тем же самым были внезапная тоска по гостиничному номеру, всеобъемлющий порыв добрых чувств, и радушный прием, оказанный ему Пиментой и Сальвадором, и, наконец, эта безупречная постель, настежь открытое окно — от ветра распахнулось да так и осталось — и легкие, трепещущие, словно крылья, шторы. И что теперь? Вновь пошел дождь, стуча по крышам, будто просеивали песок сквозь сито: от этого монотонного звука человек, как под гипнозом, впадает в сонную истому, и, должно быть, в неизреченном милосердии своем Господь, когда наслал свой великий потоп, усыплял таким вот образом людей, чтобы смерть им была легка: вода, струйками и ручейками вливаясь через рот и ноздри, мягко заполняла легкие, и закупоривала одну альвеолу за другой, и затопляла всю емкость тела человеческого — сорок дней и сорок ночей во сне и под дождем — и люди медленно погружались на дно, отяжелев от воды и наконец-то став тяжелее воды, именно так все это и происходило, вот и Офелия плыла по течению, продолжая петь, но ей-то ведь придется умереть еще до конца четвертого акта, каждый спит и умирает на свой манер, но это мы так считаем, а потоп продолжается, время льет ливмя, время топит нас. Навощенный пол покрылся каплями дождевой воды, натекшей из открытого окна на подоконник, собравшейся на полу лужицей: есть такие беспечные постояльцы, не уважающие чужой труд: они, верно, полагают, что пчелы не только произвели воск, но и покрыли им паркет, а потом и натерли его до блеска, ан нет — это делают не пчелы, на то есть гостиничная прислуга, и не будь ее, сверкающие дубовые шашки очень скоро потускнели бы, стали клейкими и липкими, и не замедлил бы появиться управляющий во всеоружии упреков и взысканий, такая уж у него должность — бранить и взыскивать, на то мы в этом отеле и поставлены, чтобы чтить и прославлять хозяина или полномочного его представителя Сальвадора, о чем нам уже ведомо, и примеры чего нам были уже явлены. Рикардо Рейс подскочил к окну, затворил его, газетами промокнул и растер самую большую лужу на полу и, не имея иных средств для полного устранения этой маленькой аварии, позвонил. В первый раз, подумал он, словно сам перед собой извинялся.

Послышались шаги в коридоре, а потом деликатное постукиванье костяшками пальцев в дверь, и раздавшееся в ответ «Войдите» прозвучало не в повелительном, а в просительном наклонении, и когда горничная вошла в номер, Рикардо Рейс, еще не успев даже взглянуть на нее, сказал: Я не заметил, что окно открыто, а тут вдруг начался ужасный ливень, и вот какая лужа натекла, — и осекся, потому что получились у него три пятистопных стиха: как же это он, Рикардо Рейс, сочинитель логоэдических од, написанных алкеевой или сапфической строфой, опустился вдруг до расхожих размеров, до банальной строфики, едва не прибавив, чтобы уж получился настоящий и самый заурядный катрен, четвертую строку, ломающую в угоду смыслу ритм м метр: Не затруднит ли вас, однако она и не потребовалась — горничная и так поняла, что от нее требуется, вышла и вернулась с ведром и тряпкой, стала на колени и, изгибаясь всем телом в такт движениям рук, вернула, насколько это возможно, паркет в подобающее ему состояние, с тем, чтобы завтра навощить и натереть поврежденное место: Еще что-нибудь угодно, сеньор доктор? Нет, большое вам спасибо, и тут они оба взглянули друг на друга, дождь припустил еще сильней, рассыпая по стеклам барабанную дробь, от которой спящие должны были бы в ужасе повскакать с постелей. Как вас зовут? И она ответила: Лидия, сеньор док-гор, и добавила: К вашим услугам, сеньор доктор, а, может быть, сказано было совсем иное и гораздо громче, ну, например: Вот она, я, и эту недопустимую вольность она допустила с позволения управляющего, сказавшего: Ты вот что, Лидия, прояви-ка побольше внимания к гостю из двести первого, к доктору Рейсу, она и проявила, да он словно не заметил, разве что, как ей показалось — повторил еле слышно, будто прошелестел, ее имя — Лидия — кто его знает зачем, может, чтобы не забыть, когда снова придется ее позвать, есть такие люди, повторяют что им ни скажи, люди-то на самом деле склонны обезьянничать, да и как же им иначе учиться, и вероятно, эта мысль тут уж совсем некстати, ибо пришла она в голову не Лидии, и, раз уж мы дали горничной имя, то дадим ей и выйти из номера, подхватив ведро и тряпку, а сами посмотрим, как иронически улыбается Рикардо Рейс, ибо эта складка губ не обманывает, и когда тот, кто придумал иронию, придумал иронию, он должен был придумать и усмешку, обозначающую это чувство или свойство, что потребовало гораздо большего труда, Лидия, произносит он и улыбается. С улыбкой же роется он в ящике стола, где лежат его стихи, его сапфические оды и, перебирая листки, читает несколько строк: Лидия, сядем рядом, будем следить за теченьем, Розы милы мимолетные, Лидия, Лидия, знанье отринем, Жизнь, Лидия, смерти гнуснее, и уже даже тени иронии не осталось в его улыбке, если позволительно назвать улыбкой раздвинутые над зубами губы, словно это игра лицевых мускулов превратила ее в оскал, свела лицо страдальческой гримасой. Но и это продлится недолго. Склоненное над листом бумаги лицо Рикардо Рейса, будто отражение в дрожащем зеркале воды, обретает знакомые очертания, совсем скоро он сумеет узнать себя и сказать: Это я, сказать безо всякой иронии, без отвращения, удовлетворившись тем, что не ощущает даже удовлетворения и не столько тем, кто он есть, сколько тем, где пребывает — так поступает тот, кто больше ничего не желает, или знает, что больше ничего не может обрести, а потому желает лишь того, что и так принадлежит ему. Гуще полумрак, царящий в номере, должно быть, какая-нибудь черная, чернейшая — вроде тех, что были призваны в свое время для потопа — туча проползает в это самое время по небу, и мебель впадает во внезапный сон. Рикардо Рейс водит рукой в воздухе, будто ощупывает сероватую тьму номера, а потом, едва различая слова, которые выводит на бумаге, пишет: Я прошу у богов, чтоб они даровали мне милость ничего у богов не просить, а написав, не знает, что еще сказать, случается такое: до определенного момента то, что мы говорим или пишем, нам представляется важным и оттого лишь, что невозможно было заглушить звуки, угасить знаки, но вот приходит этот миг, и искушает нас немота, обольщает неподвижность, овладевает нами желание уподобиться богам, безмятежным, безмолвным, безучастным. Рикардо Рейс садится на диван, откидывает голову, закрывает глаза, чувствуя, что может уснуть, а ему ничего другого и не надо, и вот уже в полусне встает, открывает платяной шкаф, вынимает оттуда одеяло и заворачивается в него и вот теперь и вправду засыпает, и видит во сне, будто солнечным утром он идет по улице Оувидор в Рио-де-Жанейро, идет налегке по причине жары и вдруг слышит в отдалении выстрелы и взрывы, однако не просыпается, не впервые снится ему это, не просыпается даже и от того, что раздается стук в дверь и звучит настойчивый женский голос: Звали, сеньор доктор?

Что ж, скажем, что Рикардо Рейс оттого заснул так крепко, что прошлой ночью спал плохо; скажем, что все эти взаимозаменяемые обольщения и искушения, неподвижность и всему на свете созвучная немота — суть обманы, порожденные ложно-духовной глубиной; скажем, что боги здесь совершенно ни при чем, а Рикардо Рейсу по праву давнего знакомства мы могли бы сказать перед тем, как он заснул, будто простой смертный: Сон тебя погубит. Однако на столе лежит листок бумаги, и на нем написано: Я прошу у богов, чтоб они даровали мне милость ничего у богов не просить, и, стало быть, она непреложно существует, и дважды существуют все эти слова — и сами по себе, и в этой последовательности — их можно прочитать, они выражают некое чувство, и вне зависимости от того, есть боги или нет их, заснул или нет эти слова написавший — очень может быть, что все обстоит не так просто, как мы поначалу тщились представить. Когда Рикардо Рейс просыпается, в номере царит ночная тьма. Последний свет, еще проникающий снаружи, сочится сквозь помутнелые от дождя стекла, сеется сквозь шелковое сито полузадернутых штор, а там, где они раскрыты, собирается гуще. Отель, погруженный в безмолвие, похож на замок Спящей Красавицы, который она уже покинула, а, может быть, и вовсе никогда в нем не бывала, и все спят — Сальвадор, Пимента, официанты-галисийцы, мэтр и постояльцы, паж эпохи Возрождения, и замерли стрелки часов над площадкой лестницы, но внезапно слышится жужжание у входной двери: наверно, это принц явился поцеловать Спящую Красавицу, да опоздал, бедняга. Рикардо Рейс отбрасывает одеяло, коря себя за то, что заснул не раздеваясь, не в его привычках потворствовать слабостям, он неуклонно следует приличиям и не позволяет себе распускаться, и даже шестнадцать лет, проведенные под умягчающим воздействием Тропика Козерога, не заставили его поступиться ни природой своей, ни одой, причем до такой степени простирается этот ригоризм, что можно подумать: он старается быть и выглядеть таким, словно боги не спускают с него зоркого взгляда. Рикардо Рейс, как если бы дело происходило утром, и он пробудился после ночного сна, зажигает свет, глядит на себя в зеркало, трогает щеку, раздумывая, стоит ли бриться к ужину, по крайней мере, переодеться надо, не в таком же мятом виде появляться в ресторане. Вполне неуместная щепетильность: разве он еще не заметил, как одеваются прочие обитатели отеля — мешковатые пиджаки, вытянутые на коленях брюки, галстуки, завязанные намертво раз и навсегда, чтобы можно было снимать их и надевать через голову, дурно скроенные и морщинистые от долгой жизни сорочки? И башмаки заказываются попросторнее, чтобы без помехи шевелить в них пальцами, однако конечный итог этой предусмотрительности сводит на нет намерение, ибо ни в каком другом городе мира не цветут в таком изобилии мозоли пяточные и пальцевые, разнообразные волдыри и пузыри вкупе со вросшими ногтями — чтобы разгадать эту загадку, здесь приведенную в качестве курьеза, потребуется глубокое и всестороннее осмысление. Рикардо Рейс решает обойтись без бритья, однако надевает свежую сорочку, подбирает галстук в тон, перед зеркалом приглаживает волосы и поправляет пробор. Собрался спуститься, хоть ужин еще нескоро. Но прежде чем выйти, перечел написанное, перечел, не присаживаясь, не прикасаясь к бумажному листку, и мы бы даже сказали — перечел нетерпеливо, словно записку от человека ему неприятного или раздражающего сильней, чем обычно и чем простительно. Этот Рикардо Рейс — никакой не поэт, а просто постоялец, который, собираясь выйти из номера, обнаружил вдруг листок с недописанной стихотворной строчкой: кто же это оставил его здесь, ну уж не горничная, не Лидия же эта или та, какая досада, раз уж начал, придется завершить, это нечто роковое: А люди и представить себе не могут, что завершитель — это всегда не тот, кто начинает, даже если оба носят одно и то же имя, только оно одно и остается постоянным.

Управляющий Сальвадор стоял на своем посту, и на устах его цвела улыбка, вечная и бесконечная. Рикардо Рейс поздоровался и прошел мимо, а управляющий двинулся следом, осведомляясь, не угодно ли сеньору доктору выпить перед обедом аперитив. Нет, благодарю, даже и этой привычки не приобрел Рикардо Рейс, может быть, с годами появится — сперва вкус к этому, потом потребность, но пока нет ни того, ни другого. Сальвадор помедлил в дверях, чтобы убедиться, не передумал ли постоялец, не выразит ли он еще какого-либо желания, однако Рикардо Рейс уже развернул газету: он ведь целый день провел в неизвестности и неведении относительно того, что происходит на свете, хотя по складу души не относился к усердным читателям газет, скорее, даже напротив, ибо утомляли его большие бумажные листы и многословие, однако здесь, когда больше нечем заняться и надо спастись от навязчивой предупредительности Сальвадора, газета, рассказывающая о мире вообще, способна отгородить нас от мира близкого, от мира здешнего, и новости откуда-то оттуда могут восприниматься как отдаленные и смутные послания, в действенность которых не очень-то верится уже хотя бы потому, что нет полной уверенности, что они вообще дошли до того, кому предназначены: Отставка испанского правительства — вот вам одно — принята кортесами, в своей телеграмме, направленной в Лигу Наций абиссинский негус заявляет, что итальянцы применяют удушающие газы, вот и другое, чего ж и взять с газет, рассказывающих только о том, что уже случилось и произошло, когда уже слишком поздно исправлять ошибки, и невозможно избежать опасности, а хорошая газета — это та, которая первого января девятьсот четырнадцатого года сообщила бы о том, что двадцать четвертого июля начнется война, и вот тогда бы у нас было в запасе почти семь месяцев, чтобы отвести эту угрозу — да хотя бы вовремя смыться, а еще бы лучше — появился бы на газетной полосе список тех, кому предстоит погибнуть, и миллионы мужчин и женщин за утренним кофе с молоком прочли бы в газете известие о собственной смерти, узнали бы день, час и место, когда выпадет им этот неотвратимый жребий, и имя полностью, и что бы, интересно знать, предпринял Фернандо Пессоа, случись ему два месяца назад прочесть: 30 ноября от приступа печеночной колики скончается автор «Послания»: может, к доктору пошел бы и пить бросил, а может, отменил бы уже назначенную консультацию у врача и пить стал вдвое больше, чтобы, не откладывая дело в долгий ящик, поскорее сыграть туда самому. Сложив газету, смотрит Рикардо Рейс в зеркало, являющее собой двойной обман — оно и отображает глубину пространства, и отрицает его, представляя как всего лишь проекцию, где на самом-то деле ровным счетом ничего не происходит, где есть лишь внешняя, призрачная и безмолвная оболочка людей и предметов: вот дерево склонилось над водой, лицо свое в нем ищет отраженье, и образы дерева и лица никак воду эту не взволнуют, не изменят и даже не коснутся ее. Зеркало — и это, и все прочие — всегда отображает лишь видимость, а потому всегда защищено от человека, и перед ним мы теряем свою суть, становясь такими, каковы были или есть в данный момент, уподобляясь тому, кто, отправляясь на войну девятьсот четырнадцатого, не столько смотрел на себя, сколько суетно любовался собой в новеньком, необмятом еще обмундировании, того не зная, что в это зеркало ему больше не смотреться, что минута эта минула навсегда. Так уж устроено зеркало: мы отражаемся в нем, но, может быть, оно отражает нас, как отражают удар? Рикардо Рейс отвел глаза. Он пересаживается, он — а кто он-то? — сейчас повернется к нему спиной. Да наверно, я — то, что отражает, я тоже в известном смысле зеркало.

Часы на лестничной площадке пробили восемь, и не успел еще стихнуть последний отзвук, как ударил гонг — слабенько, только вблизи его и расслышишь, а уж к постояльцам с верхних этажей этот призыв не долетит — однако надо чтить традицию, нельзя же только делать вид, что веришь, будто бутыли, в которых подают нам вино, оплетены ивняком, хотя ивняк давно уж не в ходу. Рикардо Рейс складывает газету, поднимается в номер вымыть руки, пригладить пробор, поправить галстук и сразу же идет назад, садится за тот же стол, где сидел в первый раз, и ждет. Так со стороны посмотришь на поспешные его эволюции, подумаешь — должно быть, аппетит у человека разыгрался или он торопится куда-нибудь, наверно, обед-то у него сегодня был ранний и скудный, в театр, например, и билет уже купил. Полноте, мы-то с вами знаем, что отобедал он поздно, и на скудость не сетовал, и в театр, равно как и в кино, не собирается, а в такую погоду, вернее, в такую непогоду, только слабоумный или чудак отправится гулять по улицам. Рикардо Рейс — всего лишь сочинитель од, а не чудак и тем более — не слабоумный, да и вообще он — не отсюда. Так зачем же тогда я так спешил — постояльцы только еще подтягиваются к дверям ресторана: и сухопарый господин в трауре, и благодушный толстяк с хорошим пищеварением, и все прочие, кого я не видел вчера вечером, не хватает лишь безмолвных детей и их родителей, должно быть, они были здесь проездом, нет, решено — с завтрашнего дня раньше половины девятого не приходить, это будет самое время, а то что же это за нелепый провинциализм?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30