Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Год смерти Рикардо Рейса

ModernLib.Net / Современная проза / Сарамаго Жозе / Год смерти Рикардо Рейса - Чтение (стр. 19)
Автор: Сарамаго Жозе
Жанр: Современная проза

 

 


А если он и вправду поцеловал некую особу, которую, как ему сегодня кажется, сроду в глаза не видал, то воспоминание об этом поцелуе будет постепенно гаснуть в дремучей чащобе дней, и ни в какой библиотеке не вычитаешь о средстве, способном вернуть ему первозданную яркость, руководства хороши только для определения сердечно-легочной недостаточности, да и то — принято ведь считать, что лечить надо не болезнь, а больного, и, если перефразируем мы это речение, подогнав его к нашему контексту, получится, что нет поцелуев, а есть люди. Вот хоть Лидию взять, что, впрочем, и происходит почти что в каждый ее выходной: по внешним признакам и внутренним свойствам она — человек, но уже достаточно было вам доложено о стойких убеждениях — вернее, предубеждениях — Рикардо Рейса, чтобы вы и сами могли сообразить: Лидия — человек, да не тот.

Погода улучшается в отличие от мира, который портится. Если судить по календарю, на дворе — весна, ветви деревьев — в молодой зелени, расцвело кое-что, но зима время от времени предпринимает вылазку, и тогда хлещут проливные дожди, сбивающие наземь листочки и цветочки, а потом вновь проглядывает солнце, и с его помощью постараемся мы позабыть недавние протори и убытки — погибший урожай, раздутую и разлагающуюся бычью тушу, плывущую по течению, рухнувший под напором паводка дом, внезапное наводнение, которое тащит по черным трубам канализации двоих утопленников вместе с экскрементами и крысами, а ведь смерть должна быть простым уходом, подобным тому, как покидает сцену актер на амплуа «кушать подано»: он не успел произнести финальную реплику, да и не ему она принадлежит, просто ушел за кулисы, надобность в нем отпала. Ио мир — велик, и потому живет более значительными событиями, и мало внимания уделяет вполголоса произнесенным жалобам на нехватку в Лиссабоне мяса, да и не такая это новость, чтобы делать остоянием мировой общественности, делать, так сказать, предметом экспорта, другие нации не традают лузитанской скромностью: поглядите-ка на выборы в Германии, где в городе Брумсвике моторизованные национал-социалисты провезли по улицам тушу быка — другого! — с прикрепленным к ней плакатиком: Он — бык, потому и не голосует, мы доставим его на выборы, а потом съедим всего без остатка, пустим на бифштексы, а из хвоста суп сварим. Конечно, в Германии — народ другой. Там люди бьют в ладоши, маршируют на парадах, вскидывают руку в древнеримском салюте, мечтают одеть всех штатских в форму, но мы-то ведь на мировой шахматной доске — даже не легкие фигуры, а пешки, мы — статисты, хор, массовка и никогда толком не знаем, как ступить, куда руки девать, и если выйдем на проспект и возденем руку в приветствии марширующему юношеству, дитя на руках у матери решит в невинности своей, что может поиграть с нашим патриотическим жаром и ухватит нас за средний палец — это ему сподручней всего — нет, такой народ не может быть ни непреклонно-убежденным, ни беззаветно-преданным, живот на алтарь отечества не положит, нам бы поучиться у тех же немцев, поглядеть, как они, собравшись на Вильгельмплац, объятые страстью, кричат: Мы хотим видеть фюрера! — пока не охрипнут и не взмокнут, а седые старушки льют слезы умиления, а зрелые женщины трепещут набухшими матками и напрягшимися грудями, а у мужчин — стальные мускулы и воля еще стальней, и все они выкликают «фюрер! фюрер!», и когда фюрер появится наконец в окне, восторг, прорвав последние дамбы, хлынет потоком, и вся толпа изойдет в едином крике: Хайль! — вот это другое дело, ах ты, доля моя португальская, судьбина горемычная, почему не родился я немцем? Впрочем, мы можем, и не претендуя на столь многое, уподобиться хоть итальянцам, до которых нам тоже — как до неба: они-то уже выигрывают войну, совсем недавно разбомбили город Харрар, послали туда самолеты и обратили его в пепел и руины, и если уж вон куда метнуло народ тарантеллы и серенады, то, может, и нам не станут помехой фадо и вира [42], беда в том, что возможностей нам не предоставляется, у нас уже есть империя, и недурная, там всей Европе места хватит и еще останется, и не можем покорять чуждые — соседские то есть — пределы, даже Оливенсу [43] вернуть не в силах, впрочем, что это мы, и не много ли мы на себя берем, устремим лучше свои взоры к происходящему на ближних наших рубежах и приютим в наших ларах, пенатах и отелях состоятельных испанцев, сбежавших от смут и потрясений, ибо таково наше исконное португальское гостеприимство, а если когда-нибудь начнут прибегать к нам и к нашей помощи другие, то сдадим их властям, чтобы правосудие было исполнено, пусть понимают, что закон должен быть соблюден: Но сильна в нас, португальцах, тяга к мученичеству, жажда самоотречения, дух самопожертвования, сказал некогда один из тех, кто повелевает нами: Ни одна мать, дарующая жизнь своему сыну, не сыщет ему удела выше и благородней, чем смерть за отчизну, в бою по защите священных рубежей нашей родины, сказал этот сукин сын, когда посещал родовспомогательное заведение и щупал животы роженицам, спрашивая, когда придет срок опростаться, ибо уже не хватает солдат в окопах, а любопытно бы спросить его, в каких это окопах, но ему видней — может быть, он провидит будущее. Итак, мир, сколько можно судить по этим примерам, не сулит особенного счастья: Алькала Самора смещен с поста президента республики, и тотчас пошел гулять слух, будто наблюдается передвижение испанских воинских частей, и если справедлив)тот слух, печальные дни ожидают очень и очень многих. Впрочем, люди эмигрируют не поэтому. Нам все равно — что родина, что весь прочий мир, главное — найти место, где можно прокормиться и прикопить деньжат, будь то Бразилия, куда только в марте уехало шестьсот шесть человек, или Североамериканские Соединенные Штаты, куда тронулись пятьдесят девять, или Аргентина, куда отправились шестьдесят пять, или в другие страны, куда в общей сложности переселились двое, а Франция, к примеру, вообще никого не пустила, это страна не для португальцев, неотесанных и грязных, там другая культура.

Близится Пасха, и правительство распорядилось развернуть по всей стране благотворительную кампанию, присоединив таким манером католическую память о страданиях и триумфах Господа нашего к временному удовлетворению протестующих желудков. Бедняки-бедолаги выстраиваются в очередь — и не сказать, чтобы всегда вели они себя кротко и терпеливо — к дверям муниципалитетов и богоугодных заведений, и уже распространился слух о том, что будто бы в конце мая на территории Жокей-клуба будет устроен блестящий праздник в пользу пострадавших от наводнения в Рибатежо, этих несчастных, на протяжении стольких месяцев разгуливающих в мокрых портках, и уже образован попечительский совет, куда вошло все лучшее из нашего бомонда и хай-лайфа, дамы и господа, принадлежащие к самым-самым сливкам нашего общества, и несказанно повезет жителям Рибатежо, если, конечно, сумеют они дотянуть до мая. Верховная же власть, именно в силу своего возвышенного местоположения, страдает от глазных болезней, вызванных переутомлением недреманного ее ока — вероятно, чересчур усердно следит она, бдит и караулит. Да, оттого что на высотах пребывает она, и отчетливо различает лишь то, что находится поодаль, и не замечает, что спасение — вот оно, только руку протянуть или прочесть в газете рекламное объявление, а если оно укрылось от ее внимания, то это не оправдание, ибо снабжена реклама даже картинкой, на которой в рубашке, открывающей великолепный бюст, наверняка обязанный своим совершенством усилиям мадам Элен Дюруа, представлена лежащая дама, прекрасная, хотя и несколько болезненная, этакая бледненькая немочь, но поразивший ее недуг не приведет к роковому исходу, ибо в изголовье сидит доктор — лысый, в усах и эспаньолке — и, вселяя надежду, говорит со снисходительной укоризной: Вот и видно, что вы не знали об ЭТОМ, а принимали бы ЭТО, ничего подобного бы не было — и протягивает пациентке спасительный флакон, чудо-средство «Бовриль». А читало бы с должным вниманием правительство те газеты, на которые устремляет оно по утрам, вечерам и на заре свои бдительные взоры — поняло бы, отметя в сторону другие советы и рекомендации, как просто решить в Португалии проблему голода — острого или перешедшего в хроническую стадию: надо всего лишь выдать каждому португальцу по склянке «Бовриля», в «Бовриле» — спасение, а многодетным семьям — по пятилитровой бутыли, замена супа и второго, универсальная еда, всеисцеляющее лекарство, принимали бы мы его, дона Клотильда, вовремя да по часам, не были бы такими тощими.

Рикардо Рейс принимает все эти полезные советы к сведению, мотает на ус, не в пример правительству, которое упрямо пялит глаза лишь на то, что можно вычитать между строк, теряя непреложность в погоне за мнимостью. Если погода хорошая — он выходит из дому, остающегося мрачноватым, несмотря на все заботы и старания Лидии, читает при ярком свете дня газеты, присев на солнышке, под охранительной сенью Адамастора: теперь окончательно ясно, что Луис де Камоэнс сильно преувеличил, живописуя его нахмуренное чело, неопрятную бороду, запавшие глаза — ничего зловещего или пугающего нет в его облике, это гигантское чудовище терзается лишь любовными муками, плевать оно хотело, минуют португальцы вверенный его попечению мыс или нет. Поглядывая на сверкающую гладь реки, Рикардо Рейс вспоминает старинный народный стишок: Выйду, гляну из окошка — в речке прыгает кефаль, и, может быть, волны посверкивают и блистают от рыбы, прыгающей, кувыркающейся, опьяненной светом, нет, верно сказано, что прекрасно любое тело, медленно или проворно выходящее из воды, стекающей по нему струями — вот как Лидия тогда, доступная осязанию, или как эти рыбы сейчас, невидимые глазу. Чуть поодаль разговаривают двое стариков, дожидаясь, когда Рикардо Рейс дочитает газету и перед уходом оставит ее по обыкновению на скамейке: они каждый день выходят из дому в надежде, что этот господин появится в сквере, жизнь есть несякнущий кладезь неожиданностей, дожили мы до таких лет, когда только и можем смотреть на корабли на реке, и вот внезапно облагодетельствованы свежей газеткой, а иногда — если погода хорошая — подарки эти получаем несколько дней подряд. Когда-нибудь Рикардо Рейс заметит томление стариков, увидит, как один из них ковыляет, прихрамывая, на дрожащих ногах по направлению к скамейке, с которой он только что встал, и совершит милосердный поступок, протянув ему из собственных рук и с присовокуплением должных слов газету, которую тот, разумеется, примет, хоть и не без досады, поскольку одалживаться не любит. А пока, удобно откинувшись на спинку, заложив ногу за ногу, чувствуя легкий солнечный жар на полузакрытых веках, Рикардо Рейс получает новости со всего бескрайнего мира, обогащается знанием и постижением того, что Муссолини объявил о скором и полном уничтожении эфиопской армии, а Россия направила португальским беженцам, укрывшимся в Испании, крупную партию оружия и боеприпасов, предназначенную для установления в Пиренеях Союза Советских Иберийских Независимых Республик, а Лумбралес счел, что Португалия благодаря многим поколениям ее героев и святых стала истинным творением Божьим, а вестовое судно первого класса «Афонсо де Албукерке» вышло из лиссабонской гавани, взяв курс на Лейшоэнс, чтобы принять участие в рабочем празднике, имеющем быть в этом городке, узнал также и о том, что следует перевести часы на час назад, а в Мадриде началась всеобщая забастовка, а сегодня выйдет очередной номер газеты «Преступление», что в озере Лох-Несс снова было замечено пресловутое чудовище, что скончался Отторино Респиги [44], автор «Фонтанов Рима», как славно, что мир способен удовлетворить любой вкус — эта мысль принадлежит Рикардо Рейсу, который не может столь же одобрительно отозваться о том, что читает: у него, как и у всякого, имеются свои пристрастия и предпочтения, однако газетные новости отбору не подлежат — лопай, что дают. Да, совсем в другом положении пребывает тот американский старец, который каждое утро получает свежий номер «Нью-Йорк Таймс», любимой своей газеты, питающей такое уважение к давнему своему подписчику, к девяноста семи веснам у него за плечами, к не слишком крепкому по этой причине здоровью и к обретенному им праву на спокойствие под конец жизни — что ежедневно готовит и печатает для него тиражом в один экземпляр специальный выпуск газеты, сфальсифицированной от первого до последнего слова, заполненной исключительно отрадными новостями и лучезарными статьями, призванными оградить бедного старика от кошмаров, уже случившихся в мире, ныне творящихся и еще только ожидаемых: и на убедительных примерах доказывает газета, что экономический кризис резко пошел на спад, что безработица исчезла, и в России коммунизм эволюционирует в сторону капитализма, дрогнули и сдались большевики перед самоочевидными достоинствами американской системы. Да, именно эти приятные новости читают Джону Д. Рокфеллеру за завтраком, а потом, отослав секретаря, смакует он их собственными утомленными глазами, наслаждаясь жизнеутверждающими абзацами: наконец-то в мире воцарилась гармония, война, даже если и разразится, будет полезна и выгодна, дивиденды солидны, прибыль гарантирована, жить ему, вероятно, не очень долго, но свой смертный час он встретит как праведник, так что «Нью-Йорк Таймс» может по-прежнему ежедневно печатать для него в единственном экземпляре счастье, и будет он единственным обитателем нашей планеты, обладающим счастьем строго личным и передаче не подлежащим, всем остальным придется довольствоваться остатками. Рикардо Рейс, слегка ошеломленный тем, что только что узнал, опускает на колени португальскую газету, пытается представить себе, как дряхлый Джон Д. дрожащими иссохшими руками листает волшебные страницы, ни на миг не засомневавшись, а не ложь ли это от первого до последнего слова, и вот уже расходится тысячеустая молва по миру, передается телеграфными агентствами с континента на континент, попадает в редакцию «Нью-Йорк Таймс», однако ее сотрудникам строго-настрого приказано скрывать скверные новости, беспощадно выбрасывать их из экземпляра, предназначенного для Джона Д., который в отличие от обманутого мужа, все узнающего последним, вообще никогда ничего не узнает, вы подумайте, такой богатый, такой могущественный человек — и вот дает себя провести и обмануть, позволяет учинить над собой этакое двойное издевательство: ведь мало того, что мы знаем, что под видом известий ему подсовывают брехню, знаем мы также, что он никогда не узнает, что мы это знаем. Старики, делая вид, будто заняты неторопливым разговором, косятся в сторону Рикардо Рейса в ожидании своего собственного «Нью-Йорк Таймс», на завтрак у них сегодня был ломоть черствого хлеба и кружка ячменного кофе, зато скверные новости гарантированы, поскольку у них появился замечательный сосед — богач, который просто бросает прочитанную газетку на садовой скамейке. Рикардо Рейс поднялся, сделал знак старикам, а те воскликнули: Ах, спасибо, сеньор доктор! — и вот приземистый толстяк приближается с улыбкой на устах, берет, словно серебряный поднос, сложенную газету, а она — как новая, вот что значит — по-женски деликатные руки врача, возвращается на прежнее место, рядышком с сухопарым верзилой: чтение начнется не с первой страницы, прежде всего следует осведомиться о грабежах и кражах, о несчастных случаях, ознакомиться с извещениями о смерти, с хроникой происшествий, первое место среди которых по-прежнему занимает в дрожь бросающая и остающаяся таинственной гибель Луиса Уседы, равно как и омерзительная история о замученном ребенке на Эскадиньяс-дас-Олариас, дом восемь, полуподвал.

Войдя в дом, Рикардо Рейс видит на коврике в прихожей конверт нежнейшего лиловатого тона, ни адреса, ни имени отправителя не значится на нем, да и не нужно — на черном штемпеле, погасившем марку, едва можно разобрать слово «Коимбра», но если бы даже значилось на нем неведомо почему «Визеу» или «Кастело Бранко», это не имело бы ровно никакого значения, ибо город, откуда пришло это письмо, называется на самом деле — «Марсенда», а все прочее — не более чем географическое недоразумение или просто ошибка. Промедлила Марсенда с ответом — через несколько дней будет месяц, как побывала она здесь, в этом доме, где, если верить собственным ее словам, ее в первый раз поцеловали, а вот поди ж ты — даже это потрясение, вероятно, глубокое, вероятно, затронувшее самые тайные фибры души, самые сокровенные чувства, не подвигло ее броситься, чуть перешагнув порог отчего дома, к перу, к бумаге и вывести две строчки, пусть даже тщательно скрывающие истинные ее чувства, которые проявят и выявят разве лишь два слова, стоящие слишком близко одно к другому, ибо задрожавшая рука не смогла соблюсти должный интервал. Да-с, не поторопилась она с ответом, а теперь вот написала и, любопытно знать, что же такое она нам написала. Рикардо Рейс, не вскрывая, держит письмо в руке, а потом кладет его на освещенный настольной лампой столик возле кровати, на бога в лабиринте, так захотелось ему поступить с ним, здесь его оставить, а почему? может быть, устал за день, выслушивая похрипыванье, иначе называемое крепитацией, прохудившихся мехов, кавернозных португальских легких, устал и бродить в замкнутом, необновляемом пространстве квартала, подобно кляче, что качает воду, и, подобно кляче, на глазах его шоры, но, несмотря на это или именно благодаря этому, время от времени он чувствует — кружится голова от лета времени, угрожающе качаются дома и дворцы, вязко липнет к подошвам почва, оскальзывается на мокрых камнях нога. Что ж, если не вскрыл конверт, так уж, наверно, и не вскроет, а спросят — скажет, солгав, что никакого письма не получал, скорей всего, оно затерялось на долгом пути из Коимбры в Лиссабон, пропало, выпало из сумки трубящего в рожок курьера, галопом вскакавшего на продуваемый ветрами пустырь: Лиловатый конверт, скажет Марсенда, такие нечасто встречаются. Ах, ну если оно не выпало и не затерялось среди цветов, тогда кто-нибудь его наверняка найдет и отправит по назначению, не перевелись еще на свете честные люди, не способные присвоить себе чужое. Но если до сих пор не пришло письмо, может быть, этот кто-нибудь его вскрыл и прочел, и, хоть не ему было оно адресовано, написанные там слова скажут ему как раз то, что он должен был услышать, и, может быть, он идет куда глаза глядят с этим письмом в кармане и перечитывает время от времени. Это удивительно, ответит нам Марсенда, потому что в моем письме ни о чем таком не говорится. Мне очень хотелось быть похожим на самого себя и потому я так долго не вскрывал его, говорит Рикардо Рейс. Он сел на край кровати и прочел: Друг мой, я узнала о переменах в вашей жизни и очень обрадовалась им, особенно тем, которые изложены во втором письме, где вы пишете, что возобновили практику, но и первое ваше письмо мне тоже понравилось, хотя я не все там поняла или побоялась понять, но мне совсем не хочется выглядеть неблагодарной, вы ведь неизменно относились ко мне очень внимательно и уважительно, но я бы хотела только знать, что это значит, какое будущее ждет, нет-нет, не нас, а меня, не знаю, чего хотите вы и чего хочу я сама, о, если бы вся жизнь была такой, какой бывают лишь редкие ее мгновения, я не слишком опытна, но опыт подобных мгновений теперь усвоила, о, если бы жизнь была такой, но моя жизнь — это моя левая рука, она безжизненна и уже не оживет, жизнь — это еще и разделяющие нас годы, один из нас пришел слишком поздно, другой — слишком рано, и не стоило вам плыть за тридевять земель из Бразилии, это расстояние сократить нельзя, но ни за что на свете мне не хотелось бы потерять ваше дружеское расположение, само по себе для меня — бесценное, ибо я не вправе претендовать на большее. Рикардо Рейс провел рукой по глазам и продолжил чтение: На днях я, как обычно, буду в Лиссабоне и зайду к вам — в поликлинику — мы немного поговорим, я не отниму у вас много времени, вероятно, мы больше не приедем сюда, мой отец, кажется, потерял к этому интерес и не надеется на успех лечения, допуская, что болезнь неизлечима, и я полагаю, что он говорит искренно, ибо он может и без этого предлога бывать в Лиссабоне, когда захочет, теперь он загорелся идеей совершить в мае паломничество в Фатиму, верит он, а не я, но, может быть, в глазах Господа этого достаточно. Письмо кончалось обычными дружескими словами: До скорого свидания, друг мой, немедленно по приезде я дам вам знать о себе. Ах, если бы письмо затерялось по дороге, где-нибудь в цветущих лугах и долинах, и ветер бы нес его, словно огромный лиловый лепесток, Рикардо Рейс мог бы сейчас склонить голову на подушку, дать волю воображению — что скажет Марсенда, чего не скажет? — и воображение нарисует ему самое лучшее, ибо именно так поступает каждый, кто в этом нуждается. Он закрыл глаза, подумал: Хочу спать, и произнес настойчивым шепотом: Спи, спи, спи, а письмо все еще было зажато в ослабевших пальцах, и, чтобы придать правдоподобия обману, которым он, притворяясь, что верит, тешил себя, Рикардо Рейс выронил его и мягко погрузился в сон, но глубокая складка тревоги пересекает лоб, показывая, что все же он не спит, вот и веки вздрагивают, хватит притворяться, все это неправда. Он подобрал письмо, вложил его в конверт, спрятал между книг, но это — пока, надо будет непременно найти более надежный тайник, на днях придет прибираться Лидия и обнаружит письмо — ну, и дальше что? да, разумеется, у нее нет никаких прав на него, она приходит сюда, потому что сама этого хочет, я же не прошу ее приходить, но, впрочем, пусть лучше приходит, о, неблагодарный Рикардо Рейс, ведь как ему везет: женщина по доброй воле и собственному желанию ложится к нему в постель, избавляя его от определенного рода забот и риска подцепить какую-нибудь пакость, а он, видите ли, недоволен и потому лишь, что не получил от Марсенды любовного письма, «нелепого, как и все любовные письма» [45], последние слова были написаны, когда смерть уже поднималась по лестнице и внезапно стало совершенно ясно, что нелепо другое — за всю жизнь не получить ни одного любовного письма. Отражаясь с ног до головы в зеркале платяного шкафа, произносит Рикардо Рейс: Ты прав, я никогда не получал ни одного любовного письма, письма, где говорилось бы исключительно о любви, и сам никогда не написал ни одного, если те бесчисленные, кто живет во мне, не помогут мне, когда я пишу, руки опускаются, падают безжизненно, как тут напишешь. Вслед за тем он взял свой черный докторский саквояж и направился в кабинет — сел за стол и целых полчаса заполнял истории болезней нескольких новых пациентов, потом вымыл руки — медленно и тщательно, словно только что завершил осмотр, смотрясь при этом в зеркало над умывальником: Утомленный вид, подумал он. Вернулся в столовую, приоткрыл ставни. Лидия обещала в следующий раз принести занавески, без них никак не обойтись, комната какая-то голая. Уже вечерело. Спустя несколько минут Рикардо Рейс отправился ужинать.

Когда по прошествии времени кто-нибудь полюбопытствует, каковы манеры были у Рикардо Рейса — не дул ли он, избави Бог, на ложку, не слишком ли звучно прихлебывал, не перекладывал ли из руки в руку вилку и нож, не забывал ли промокнуть губы салфеткой, прежде чем поднести ко рту стакан, не чересчур ли откровенно орудовал зубочисткой, не расстегивал ли жилет по окончании трапезы, не с чрезмерной ли дотошностью проверял поданный ему счет, галисийско-португальские официанты скажут, скорей всего, что никогда не обращали на это особенного внимания: Знаете, ваша милость, со временем перестаешь уж как-то смотреть, кто как ест, как приучили, так и ест, но запомнилось разве что, что сеньор доктор был человек культурный, войдет, сядет, поздоровается, сделает заказ, а потом его вроде бы уж и не замечаешь, словно его и нет. Всегда один? Всегда, но была у него такая вроде бы особенность, что ли. Какая же? Захочешь, бывало, убрать, как полагается, второй прибор со стола а он попросит оставить, ему, дескать, так больше нравится, а однажды — как раз я его тогда обслуживал — случай вышел. Какой случай? Я наливал ему вино и машинально наполнил два бокала — ему и тому, кого не было за столом, не знаю, понятно ли я объясняю? Понятно, понятно, и что же было дальше? А он сказал, чтобы я так и оставил, и с того дня всегда перед ним стоял полный бокал и после обеда он залпом его выпивал — закроет глаза и выпьет одним духом. Странно. Я вам так скажу, сударь, мы, услужающие, много странного видим. И что же — в других ресторанах он вел себя так же? Чего не знаю, того не знаю, могу только догадываться. А вы не помните, никогда не приходил с ним какой-нибудь приятель или знакомый, пусть даже они обедали за соседним столом? Нет, никогда, он словно бы только что приехал из заграницы, в точности как я, когда перебрался сюда из Шункейры-де-Амбиа, не знаю, понятно ли объясняю? Понятно, понятно, каждый из нас через это прошел. Не угодно ли вам еще чего-нибудь, а то мне надо обслужить вон того посетителя за угловым столиком. Да-да, конечно, идите, спасибо за исчерпывающие сведения. Рикардо Рейс допил остывший кофе и спросил счет. В ожидании обеими руками взял второй бокал, наполненный почти доверху, поднял его на уровень глаз, словно пил за чье-то здоровье, и, опустив веки, медленно осушил. Расплатился, не проверяя счет, оставил чаевые — не слишком щедро, не слишком скупо, а ровно столько, сколько должен оставлять постоянный клиент — попрощался и вышел. Заметили, сударь, и вот так — каждый раз. Остановясь у дверей, Рикардо Рейс в нерешительности оглядывается по сторонам: небо хмуро, воздух влажен, но тучи, хоть и низко нависли, дождя не сулят. Неизменно в эту минуту просыпаются в нем воспоминания об отеле «Браганса»: вот он отобедал, сказал: До завтра, Рамон, и сел в гостиной на диван, спиной к зеркалу, и сейчас появится управляющий Сальвадор, осведомляясь, не угодно ли еще кофе, рюмку фруктовой или иного напитка, способствующего пищеварению, наш фирменный ликер, сеньор доктор, а он откажется, он почти никогда не пьет, и прогудит майский жук под лестницей, а паж поднимет фонарь повыше, освещая входящего — это Марсенда, сильно запоздал сегодня поезд из Коимбры. Приближается трамвай со светящейся надписью «Эстрела», как удачно он вышел, прямо к остановке, и вагоновожатый увидел на тротуаре этого господина, он хоть и не подает никаких знаков, но для вагоновожатого с опытом совершенно ясно, что ждет трамвая. Рикардо Рейс поднялся в полупустой в этот час вагон, сел, кондуктор позвонил в звоночек, это долгий маршрут: вверх по Проспекту Свободы, потом по улице Алешандре Эркулано, пересечет Площадь Бразилии, снова вверх по Тутовой улице, по улице Сильвы Карвальо, это уже квартал Кампо де Оурике, по улице Феррейры Боржеса, там свернет, и на углу улицы Домингоса Секейры Рикардо Рейс выйдет из трамвая, а уж одиннадцатый час, народу на улице мало, и редко где светится окно: ну, это как водится, жильцы — в задних комнатах, женщины на кухне домывают посуду, детей уже уложили, мужчины зевают над газетой или пытаются сквозь треск и вой статических разрядов поймать «Радио Севильи», ни для чего, просто так, а скорей всего потому, что ни разу не смогли туда съездить. Рикардо Рейс шествует по улице Сараивы де Карвальо в сторону кладбища, и чем ближе к нему, тем реже встречаются прохожие, он еще далеко от цели, а уж идет совсем один, скрывается в темноте между фонарями и вновь оказывается на желтоватом свету, а впереди из тьмы доносится звон ключей — ночной сторож начал свой обход. Рикардо Рейс пересекает обширный пустырь перед запертыми кладбищенскими воротами. Сторож смотрит на него издали и продолжает путь, решив, что у бедняги, наверно, умер кто-нибудь из близких — жена или сын, вот он и пришел сюда в такую пору выплакать свое горе. А, может быть, матушка, вполне может статься: есть у матерей такое свойство — помирать, старенькая уже, наверно, была, не дождалась сыночка, не повидалась перед смертью: Где же он? — подумала и закрыла глаза навеки, теперь им с сыном суждена вечная разлука, нечасто бывает, чтобы должностное лицо, несущее ответственность за порядок на улицах, было столь склонно к сентиментальным размышлениям, этот сторож и родную-то мать не вспоминает — подобное часто случается: жалеем других, а не себя. Рикардо Рейс подходит к решетке, прикасается к прутьям, а изнутри доносится чуть слышный вздох: это ветер прошумел в ветвях кипарисов, бедные деревья, у них и листьев-то в сущности нет, но нет, все это — обман чувств, услышанный нами шум — это всего лишь дыхание тех, кто спит в высоких домах и в приземистых домиках по эту стороны кладбищенской стены, это всего лишь обрывок музыкальной фразы, дуновение речи, это слова, произнесенные женщиной: Я устала, пойду лягу, и опять же нет, эти слова, пусть и не все, произносит Рикардо Рейс: Я устал, и он просовывает руку сквозь прутья ограды, но ничья рука не протягивается навстречу, не пожимает его, до чего дошли здешние обитатели, руки поднять не в силах.


* * *

Фернандо Пессоа объявился два дня спустя, когда Рикардо Рейс возвращался из ресторана после ужина — суп, рыба, хлеб, фрукты, кофе, два бокала на столе — и продолжал ощущать вкус вина, залпом выпитого перед уходом, что, впрочем, нам уже известно, однако про этого посетителя ни у кого из официантов язык не повернется сказать: Перебрал, совсем хорош, смотреть противно, забавная штука — язык, искрящийся этими вопиющими, казалось бы, неодолимыми противоречиями, ибо что ж хорошего, если противно? — а вместе с тем сколько раз наблюдали мы или даже сами испытывали подобное, но о Рикардо Рейсе в истории пьянства упоминаний нет. Он сохранял ясный рассудок и в прежние встречи с Фернандо Пессоа, в здравом уме и трезвой памяти находится и сейчас, видя на ближайшей к Адамастору скамейке его фигуру со спины — волосы на макушке поредели, да и не так уж много людей ходят в такую погоду без плаща и с непокрытой головой, хоть и апрель, а вечера еще очень прохладные. Рикардо Рейс присел рядом — белели лицо, кисти рук, рубашка, все прочее скрывала темнота, черный костюм тонул в густой тени, отбрасываемой статуей, и никого больше не было в сквере, а на другом берегу реки у самой воды вилась цепочка робких огней — мерцают, как звезды, подрагивают, будто вот-вот погаснут, да все светят. Я уж думал, вы больше не придете, сказал Рикардо Рейс. Несколько дней назад подошел было к вашей двери, но догадался, что вы — с Лидией, и удалился, я никогда не был любителем живых картин, с угадываемой в темноте усталой улыбкой отозвался Фернандо Пессоа. Руки он сложил на колене, и сам принял вид человека, который терпеливо и кротко ждет, когда его позовут или, напротив, — прогонят, а покамест произносит какие-то слова, потому что молчание было бы еще несносней: Я, признаться, не ожидал, что вы проявите столь завидное постоянство, редкое для переменчивого поэта, воспевавшего трех муз — Нееру, Хлою и Лидию, — и так крепко прилепитесь плотью к одной возлюбленной, это истинный подвиг, но ведь две другие не являлись вам, не правда ли?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30