Обошел окрестности, нет ли где раскиданного пера: прилетевшего красного ночью могли схватить барсук на крыше голубятни или лисица. Стал было смиряться с мыслью: утащили голубя воздушные валы, что накатывали с внезапной силой, сбивали в комья облака. Бывало, по полдня проводил красный в небе. Тянувшийся за ним выводной отставал, спускался по спирали, садился, клюв был раскрыт, зоб ходил ходуном, обвисшие крылья подрагивали...
Но вернулся из Тополиной Рощи буровик - посылали с поварихой закупать продукты - и сказал, будто красный сидит гукает в сараюшке. Цвигун взбеленился. Что он несет? Мало того, что Роща вон где, за каким чертом красному старый двор? Голубятник знает, что обживется голубь на новом месте, выведет птенцов, облетается и забывает старый дом, будто его не было. Ну бубнит в сараюшке какой-то голубь, может, даже похож на красного! У дяди Вани шалман был из одних красных, и все голоногие, у всех рубильники - во! Цвигун под нос сунул буровику указательный палец.
В тот день прилетел трехместный самолет - главный гидрогеолог комплексной экспедиции облетал отряды, с ним лаборант, брал на анализ воду из скважин, с тем чтобы к вечеру вернуться в город и сдать пробы в лабораторию. Цвигун посидел, покурил с летчиком. Они были с одной улицы, больше того - летчик в прошлом, до отъезда в авиационное училище, держал голубей, а ныне еще захаживал к старым товарищам поглядеть птицу.
- ...Зайдешь к моему братану, - сказал на прощанье Цвигун, - скажешь, чтоб держал дверь голубятни открытой. День и ночь.
- Обокрадут ведь... - Летчик в далекие времена, когда начинали они с Цвигуном ходить в городской сад и глядеть сквозь ограду танцплощадки, взял за правило ничему не удивляться. Подобное самообладание, считал он, создавало образ мужественного человека. До сего дня летчик держался этого правила.
- А нехай! - весело сказал Цвигун.
- Давай записку напиши, а то братан не поверит.
Недели через две летчик вновь был в долине. Потолковали о старых товарищах, о новых временах, при прощании летчик невозмутимо сказал:
- Говорил тебе - не дразни открытыми дверями, заберут птицу.
Протянутая для рукопожатия рука летчика повисла: Цвигун не видел ее.
- Забрали?..
- Выгребли вчистую. Твой братан в милицию заявил.
Цвигун бросился было к подруливающей к палаткам машине, вернулся:
- Кинешь меня в город!..
В минуту Цвигун договорился с начальником отряда о подмене, с главным гидрогеологом - о месте в самолете. Вечером, в городском саду, за танцплощадкой, где собирались голубятники, он получил нужные сведения: обокрали его двое пацанов, личности в мире голубятников ничтожные, владельцы беспородных шалманов. Их невежество было главным злом: птиц Цвигуна они только что по гривеннику не пускали - тех птиц, за которыми он ездил в Самарканд!..
С утра Цвигун, с ломиком в одной руке, с мешком - в другой, обходил дворы голубятников. Сбоку трусили оба грабителя, льстиво, со страхом заглядывали в глаза Цвигуну, жалко, наперебой каялись, молили о прощении. Мир рухнул, обнажив свои истинные связи: те, что на вечерних сборищах за танцплощадкой поощряли их обокрасть Куркуля (такое было голубятницкое прозвище у Цвигуна), его хулители, завистники, любители легкой наживы, все выдали их, едва явился в город этот парень с руками как бревна и могучим загривком.
За день Цвигун собрал без малого всех своих птиц. Он разыскал даже тех, что через третьи руки попали к знатокам, молчаливым людям с хорошими запорами. Пацаны наперебой умоляли нового хозяина, пытались втиснуть ему в руку комочек рублевки. Из комочка выскальзывала монетка, другая. Хозяин увещевал пацанов не наговаривать напраслины на хороших людей, за такое дело бьют, и замолкал, белея лицом: Цвигун просовывал свой толстый короткий лом между полотном двери и кованой полосой засова. Хруст, вываливалась скоба с пучком ярко-белой щепы в клешнях. Хозяин глядел на дырищу в брусе, оцепенение сменялось угрозами и ругательствами. Цвигуна поносили или же требовали выкуп - иные заплатили за его птиц по пятнадцать, по двадцать рублей, - но кричали все это вслед, бессильно.
Цвигун повесил на двери сарая еще один замок в добавление к винтовому. Вернулся на буровую, трижды сменив машину, измученный дорогой, еще не остывший после схваток с охотниками до его добра.
На второй день Цвигун сходил к голубятне. Выводные, и плёкая с ними, бродили на площадке, поклевывали белое очищенное просо. Прятавшийся за выступом голубятни пацан, пригнувшись, побежал было прочь.
Цвигун подозвал его и, когда тот приблизился, глядя вбок, сказал:
- Уезжаем на новое место. Птица твоя, держи, гоняй. А просом из магазина не корми и хлебом тоже не корми.
Поздней осенью по пути в город отряд заночевал в Тополиной Роще. На месте сараюшки, в которой дядя Ваня держал голубей, стояло строение из шлакобетона с шиферной крышей. Рядом с ним саманный домик дяди Вани выглядел бедным родственником. Строение возвел расторопный племянник. Расчет его оправдался: геологи устроили склад в новом сарае и увеличили сумму аренды.
Цвигун поднял голову на стук крыльев: над двором, выруливая против ветра, снижалась красная птица.
На последнем круге птица сложила крылья, скользнула под ветер Цвигун увидел знакомый белый мысик на брюхе, - исчезла в зарослях на крыше саманушки.
Цвигун забрался на крышу, походил среди черных от дождей, слипшихся кустов, называемых в здешней степи "вениками": красный исчез.
Цвигун спросил у племянника дяди Вани, заполошного болтливого мужика:
- Померещился мне голубь, что ли?
- Какое померещилось, их в кладовке набилось!.. Соседи жалуются: курей объедают. Я дверь кладовки заколотил - они через дыру в крыше, я дыру заткнул - они в другую! Крышу мазать надо! Глину, солому привезли, червонец-полтора, мазать найми... - Племянник стал загибать пальцы. Осознал, что перед ним всего лишь бурмастер (недавно Цвигун стал бурмастером), хоть до вечера ему жалуйся, не ему решать насчет платы за аренду с нового года. Отмахнулся, пошел прочь.
Цвигун догнал его:
- Слушай, напомни мотив!.. Дядя Ваня все пластинку шукал, - и видя, что племянник не понимает его, неумело, стесняясь, пропел музыкальную фразу. - Дальше не знаю.
- Мне он не пел, а стонал. Ползимы я его выхаживал, а он с того света что смастырил? Похоронили, месяц проходит, бац: по завещанию половина наследства другой племяннице. Ни он, ни я в глаза ее не видали, живет в Караганде!.. Выплатил ей тысячу четыреста как одна копейка! На мне последние штаны!..
Ночью мороз обжег тополя. Листва стекала косами, стелилась с чуть слышным звоном.
Из медальона, врезанного в железную пирамиду, глядел дядя Ваня, молодой усач с неизвестным Цвигуну значком на гимнастерке. Цвигун разорвал кулек, хлынуло красное просо, потекло по бугру могилы, мешалось с листвой.
__________
Д О Л Г О Е П Р О Щ А Н И Е
Чеченец Муса, наш сосед, был другом моего отца. Их дружба пошла со стычки. Они, вероятно, забыли о ней с годами, размылось в памяти.
Когда спускаюсь к речке и прохожу мимо белеющего в бурьяне, как скелет, огромного пня, вспоминаю, как на этом месте в феврале сорок четвертого схватились отец и Муса. Чеченец был в распахнутой фуфайке, из ворота рубахи лезла овечья шерсть, дышала морозным воздухом грудь, ноздри огромного носа толчками выбрасывали пар. Он держал отца за отвороты шинелки, твердил одно слово - это горловое слово чужой речи было как рык, - встряхивал отца, а тот был усохший после госпиталя, кирзовые сапоги разъезжались в снегу, перемешанном с корой, с опилками, с сучками. При рывке качались обитые полы отцовской шинели и подлетал за спиной мешок.
Тогда я готов был вцепиться зубами в волосатое запястье Мусы, а сейчас - сейчас, вспоминая спокойно и печально ту минуту, как бы стою между ними. У обоих в глазах растерянность: разошлись бы, да что-то не пускает.
Муса с семьей сам-восьмой очутился в нашем поселке, все свое на себе. К тому времени в поселок натекло голодного раздетого люда: беженцы с Буковины, из Молдавии, ленинградские дамы с муфтами, которые они тут же пустили на воротники, на безрукавки для своих детей, а себе сшили огромные, на вате, варежки.
Поселок был погружен в снега по переплеты рам. Метели заваливали его с крышами. Набегали ночами волки, хватали жавшихся к трубам собак.
В зимнем рассвете глухо тюкали - будто кого-то откапывали после ночного бурана, а он колотился в придавленную дверь: то рубили осокорь. Люди выбирались из выстуженных землянок с веревками в руках, с самодельными санками, брели на стук топора.
Отец вернулся в тот день, когда рубили последний осокорь, матерый.
Одни мы, Первушины, знали, что вырос осокорь из черенка, срезанного прадедом-переселенцем в его родном дворе в уральской деревне, что пошла от него роща. Ни старожилы того не знали, беженцам вовсе не знать, но люди обходили осокорь с пилами до последнего дня: когда тополиная роща накрывала поселок шатром, осокорь был шатровым столбом.
Отцу в тот день повезло: с поезда - прямо в сани; в городе он перехватил обоз, соседний колхоз посылал людей сдавать мясо.
Везли сколько могли фронтовика, дальше отец пошел по чуть видной колее, она строчкой тянулась к увалу.
С изгиба увала видна роща. За два года войны сколько раз в снах отец всходил на увал. Видел рощу черной горой в снегах, видел летнюю, в крепкой листве.
Мела поземка, отца пробирало; он был слабый, из госпиталя. Его отпустили в отпуск по личному приказу генерала: подвиг отца был в том, что он выжил в холоде, не замерз. Отцова часть - он воевал на тракторе, пушки таскал, - ночевала на степном хуторе. Было это перед Сталинградской битвой. Из метели вылетела вражеская танковая колонна, взяла хутор в кольцо. Посыпались с танков автоматчики, застрочили. Пленных фашисты затолкали в сарай. Отец успел укрыться за своим трактором, лежал в снегу без шапки, в гимнастерке.
Хутор, забитый вражескими танками и пехотой, пересекал ручей. Отец пробил лед гаечным ключом, протиснулся в русло. Оно было пусто, ручей промерз до дна. Полз отец в черной темени, в кровь рассекал руки колким, как стекло, льдом, пробивал решетки мерзлых коряг. Стих над головой гул танков, он выломал во льду окно, выбрался наверх, в метель. Он дошел до своих. Бросился в метель батальон. Доложили, что хутор занят, фашистская танковая колонна не успела уйти, а отец все не мог согреться. Дивились, как отец дошел в гимнастерке, а он не мог рассказать, как дошел. Не потому, что не слушался его язык, что не мог согреться и колотило его, ведь надо было рассказывать про субботний предвоенный вечер. Как вечеряли во дворе, как в глубине осокоря ворковала горлинка, будто горошки сыпала. Ступая босыми ногами, мама бесшумно сновала из летней кухоньки к столу. Мимоходом она посадила отцу на руки мою младшую сестренку, девочка прохладными ладонями закрыла отцу глаза. Стихла боль в веках, воспаленных, истерзанных солнцем, пылью за долгие горячечные дни посевной, наплыла мягкая, цветастого ситца подушка.
Строчка колеи вывела отца на увал. Он глянул: клочьями по дворам кусты тополиного подроста. Стоит одинокой свечой матерый осокорь.
Чернели остатки рощи, как затоптанное кострище, кружили над ним вороны.
Не узнал я тогда отца в солдате, который бежал к осокорю, проваливаясь в снегу, как-то жалко взмахивая руками. Я помнил отца большим, плечистым человеком. Вновь я вернулся взглядом к могучему чеченцу, боясь пропустить миг, когда осокорь качнется и станет падать. Муса перебросил топор с руки на руку. Подступил к вырубленной в теле тополя белой ямище. Наскочил на него солдат, вырвал топор.
"Отец!.." - выговорила мама, не веря себе и оглядываясь на меня: она плохо видела, да и стояли мы далеко.
Так медлили мы, и только когда солдат под напором Мусы с криком: "Не дам!" - забороздил сапогами растолченный снег, мы поверили: отец, его голос! - и побежали. Муса уж подтащил отца к кучке чеченских женщин и ребятишек, указывал на них. Отец вырвался, расшвырял их санки, отбежал к молдаванам. Тетка в цветастой шали закричала на него, толкнула в грудь. Тут подбежали мы с мамой. Он увидел у меня в руках веревку, понял, что и мы пришли за своей долей дров, и стих.
Мы отошли недалеко, крики ребятни остановили нас: дрогнула в небе верхушка тополя. Неслышно пошла от нас крона, все убыстряя свое падение. Ахнул осокорь о каменную землю. Просекло ветвями снега, обломанными сучьями вырвало мерзлые комья.
Мы стояли, глядели, как оседает снежная пыль. Бросились к осокорю люди с пилами, топорами.
Через час Муса привез к нам во двор двухметровый, отпиленный от комля чурбан. Вышел на порог отец, позвал: "Заходи".
В доме было натоплено.
В нательной рубахе, в шерстяных носках отец сидел возле печки, глядел в огонь. Муса сидел рядом, мама подала им кружки с чаем.
Молчали они, будто знали о своей будущей дружбе, о работе в МТС, будто знали, что наговорятся еще. Что весной под напором соков осокоревые пни выбросят зеленые иглы, что вернется отец летом сорок пятого и во дворах увидит, на улицах тополиные шары, а в них будут прятаться дети. Что предстоит Мусе уехать на работу в шахты, а его жене и моей матери спасать, выхаживать их младшенького.
Тридцать лет Муса прожил со своей семьей в Тополиной Роще. Они уезжали на родину последними из чеченцев.
В кузове на узлах сидела в окружении детей, невесток, внуков жена Мусы в своем черном платке.
Ждали.
Муса подарил моему отцу бахчу, они пошли ее глядеть. Час их не было, и два, и четыре.
Вернулись наконец, отец сел за руль своей летучки. Выехали из поселка, стали. Вылез Муса, отец заглушил мотор, соскочил на землю. Сошлись они. "Дыруг", - говорил Муса, обнимая отца и кладя ему голову на плечо.
Они пошли к поселку, а мы вновь остались ждать; моя мама принесла еды, чаю, дети спали на руках. Сидела маленькая черная старушка, жена Мусы, неподвижная, будто она сама один из этих узлов. Ждали стариков с грустью, с кротостью: чужая дружба тайна.
В сумерках они спустились с горы. Их увидели, застучал мотор, фары выбросили свет, обнажился бок горы, дорога. Я сидел на ступеньке темной летучки, они прошли мимо. Они хрипло дышали, кожей лица я ощутил жар их тел. Какие места они обходили, чьи могилы навещали?.. Не спросишь, нет уж ни того, ни другого на свете.
__________
Д А В Н И Й С Т Е П Н О Й В Е Ч Е Р
1
То были наши первые заработанные рубли: мы ходили по поселку с метелками, с мешками, сметали в кучки беловатые лепешечки карагача, обдирали акации, лущили стручки и сдавали все добытое на станцию "Живая защита". Станция была вроде филиала лесопитомника. Тогда в степи закладывали лесополосы.
Однажды мой дружок Коля явился с мыслью подсыпать в семена карагача песок, а ядрышки акации держать в воде, чтобы намокли. Кто-то научил его, не одни мы сдавали.
В страхе я непроизвольно взглянул в сторону станции "Живая защита": два ее саманных домика лежали, как оброненные, в чаще красных мальв. Я вообразил, как кладовщица, она же сторожиха Путилова, по-уличному Путилиха, рослая рябая баба, хватает меня своими мужицкими руками. Недавно Путилиха ходила с нами глядеть корову - ни отец, ни мама не могли решить, покупать ее или нет. Путилиха, считалось, унаследовала знания своей матери-знахарки, - она отбирала яйца под несушку так, что выводились курочки и петушок к ним. Корову мы не купили: Путилиха положила одну руку корове на хребет с такой силой, что та присела, а другой размашисто провела по ребрам, как махнула. Задержала руку, пальцы с силой ушли корове в бок, сказала: "Хвакт, не дюже молочная".
Ее грубые движения меня напугали не меньше, чем корову, и, хотя мама мне потом объяснила: она глядела под ребрами "колодези" - ямки такие, по которым узнают молочную корову, - я не перестал бояться ни крупных, всегда оголенных по локоть рук Путилихи, ни ее косящих глаз.
Я отказался решительно мухлевать с семенами.
- Мы в воскресенье пойдем, - убеждал Коля меня, - когда Путилов принимает.
Я продолжал упираться, уже с меньшей уверенностью. Путилов был безобидный человек, не страшный, даже нелепый: коротконогий, маленький, часто пьяненький. До воскресенья оставалось несколько дней, мысль о мухлеже с семенами пугала, но и манила. С особенной пристальностью я разглядывал Путилова, слушал его. Он был с Урала (Путилиха привезла его почему-то из Каракалпакии), говорил: "куриса", "молодес", "сястриса".
В те дни, когда я подсматривал, подслушивал его, я услышал слово "рай" - бывает, до поры иные слова не слышишь. Мы купили корову, опять же по совету Путилихи, отмечали покупку за врытым во дворе столом, и тут Путилов сказал: "Пусти бабу в рай, она и туды корову с собой потащит".
Вновь слово "рай" я услышал от него на другой день. Зашел за отцом в мастерские. Отец и еще двое стояли возле тракторного прицепа, глядели, как Путилов зубилом вырубал трещину. Я также глядел завороженно: страх брал при мысли, что промахнется он, с такой силой он бил кувалдой по блестевшему в кулаке зеркальцу зубила. Когда он залил шов, снял маску и бросил держатель с обрезком электрода себе под ноги на жирный земляной пол, мужики заговорили, как мне показалось, с облегчением:
- Как бороду не спалил!
- Сбрей ты ее!
Путилов единственный в поселке носил бороду.
Он расстегнул брезентовую куртку - на нем, коротконогом, она гляделась вроде как пальто. Из внутреннего кармана достал металлическую расческу, длинную и узкую, как бритва, расчесал бороду и сказал весело:
- Я вроде из старообрядцев, а их без бороды в рай не пускают.
На этот раз, терзаясь грешной мыслью о намоченных отяжелевших семенах, я дослушал "концерт" Путилова. Такие "концерты" на своем крыльце он устраивал выпивши и запозднившись: Путилиха запирала входные двери. Ночью слыхать далеко, а спят во дворах: после горячего, с ветром дня с политых огородов тянет укропом, холодком влажной ботвы.
Путилов некоторое время возился на крыльце, скребся в дверь. Пускал просительно:
- Ну сколь я там выпил... сама понимаешь... Пусти давай, соседи што скажут. Ты меня попытай, я тебе все, все доложу.
Соседи укладывались поудобнее, как бы настраиваясь на волну, эта настройка сопровождалась скрипом топчанов.
- Другой-то давай тебя ругать, а я культурно... чутко, - распевался Путилов, - у меня вон мать с отцом сколько жила, а "наплевать" ему не говаривала. Ну выпьет отец, мать скажет бабам утром: мой-то опять вдвоем пришел, - скажет, правда, не без этого, но ничо боле.
Этот первый период обращения к недоброй жене заканчивался несмелым ударом в дверь.
- Не открываешь... так. Другой вон... ноги через порог не несут, а ему ни-че-го! Да ведь я что, патетя, заступиться за меня некому: сирота... Была бы мама жива, разогнала бы она эту женитьбу. Родители бы мне сказали, предупредили, что затеваю это дело с негодным элементом. Все умерли, один я болтаюсь. А ведь могу найти супротив тебя, могу!
Уверенный удар обозначал переход к новому состоянию:
- Куда ты меня завезла? Утопиться негде! Я сейчас ножик в сердце, и готово дело: люди, не оставьте помином!
Удар ногой в дверь, и тут уж Путилов расходился:
- Зверь ты ужасный! Лапоть исковыренный! Ничо те не делается, ерахта косая!
Я сдался, ночь семена акации мокли на подносе.
Путилов, шумный, в отглаженной рубахе, стоял в пристройке перед столом с весами. Побросал гирьки, взвесить мешок из-под карагачинных семян забыл: Коля заговаривал его, я-то был нем. Выбросил на стол несколько зеленых трешек, отщелкал мелочь.
Пошло с тех пор: всякий раз бессовестно мы мочили семена акации. Мухлеванье наше забылось бы нынче - вскоре семена принимать перестали, как забылось многое из той поры, если бы не встреча с Путиловым в степи осенью того же года. Мы с Колей вышли к трассе с мешком, где возилась, мяукала их кошка.
Приближался грузовик с прицепом, мы замахали. Остановился он вовсе не по нашим знакам: из кабины вылез Путилов.
- Кошку возьмите! - крикнул Коля шоферу. - Не то завезите куда!
Шофер помотал головой.
Коля вытряхнул на землю небольшую черно-пегую кошку. Она сделала прыжок, другой. Тут грузовик взревел, выбросил вбок черный крученый дым. Скрипела щебенка под чугунно-тяжелыми скатами. Кошка пригнула уши, вжалась в землю. Бензинные пары, газ жгли ее влажно-розовые ноздри, рев наполнял раковины ушей. Вздымало шерсть на боку движение горячего воздуха, пропитанного духом железа. Кошка бросилась к Кольке, притиснулась к его ноге. Штанина у него была повернута, открывала смуглую голень и перехваченную ремешками сандалий ступню.
Стихло вдали громыханье прицепа.
- Не жалко? - спросил Путилов.
Коля ответил:
- Таскает цыплят у соседей. Устали мы от котят. Носит, носит.
Набегали машины. Коля замахал:
- Стойте!
- Не бросай, пожалеешь! - крикнул Путилов.
- Вот еще!
- Не зарекайся!
С громом и лязгом пролетели два самосвала.
- Отдай мне, - сказал Путилов. - Хозяйка у меня добрая, дом счастливый.
Коля хохотнул, вскинул подбородок с подковкой шрама. Нагнулся, ухватил кошку за шиворот, сунул в мешок и подал Путилову.
Мы по отворотке пошли к поселку.
Тупоносый самолет тянулся вдоль гор. Пятно его тени чертило голые отроги, вот он приблизился к зеленой щетке осокорей, и легонькое жужжание оборвалось - он исчез, как притянутый, поглощенный кустом шмель.
Пылила, намечая невидимую дорогу, далекая машина, держала - как на маяк - на свечи осокорей.
Осокори веселят глаза, как огонь в ночи. Их зелень в степи молода, радостна. Все живое окрест тяготеет к ним и исходит от них. Пронеслась у меня над головой голубиная пара - птицы правят на осокоря. За балкой ходили два трактора, таскали плуги. Третий трактор стоит. Вот со стороны осокорей появляется мотороллер учетчика - он привез фильтр; трактор зашумел, тронулся и, приподняв горящий жаром ряд надраенных лемехов, разворачивается.
- Зачем вам вторая кошка? - спросил я, догадываясь, что Путилиха вовсе не обрадуется его подарку.
- Мне вот столько лет было, сколь тебе сейчас, кошка у нас жила, Чернушка, - стал рассказывать Путилов. - Мама говорит: "Занеси-ка ее давай". А на другой день сидела-сидела и говорит: "Да не взбесилась кошка, такое и раньше на нее находило".
Я дня четыре ходил, искал кошку. Пристрелили, подобрал ли кто, дрянью какой на свалке объелась и сдохла? До сих пор винюсь. Жалей-пережалей, не переделаешь. На родине все дорого: кошка, семена ли энти, а вы их мочите, ничо ведь из них не вырастет. Думаете, все впереди? Выросли - и вперед, как женихам: где стукнете, там откроют? Родина бремя, и даже если там молоко шилом хлебают, без нее никуда...
Мы не слушали, пораженные тем, что он знает о моченых семенах.
Коля ныне буровой мастер высокой квалификации, бурил на воду в Афганистане, в Ираке. Недавно год пробыл в Латинской Америке - после землетрясений в одной горной стране нарушилось водоснабжение. Приезжал в отпуск; шли мы с речки, в руках - куканы с голавлями, с подусами. Коля рассказал, как летел из Америки. Перелет - долгий, тяжелый сон. Шел самолет в ночном небе, как толкнуло Колю, проснулся, поглядел в иллюминатор - густая ночь. Пошел в кабину к летчикам, спросил: не Казахстан ли пролетаем? И область сказал. Верно, сказали, пролетаем твою область. Дремала глубоко внизу громада осокоревой рощи. Прогнулась ветка под лапой кошки, качнулись листья на тонких черенках.
- ...Сосчитать наезженное - выйдет, что трижды побывал на луне, сказал Коля. - Искал воду в Приаральских Каракумах, на Устюрте, в Тургайской степи, в прикаспийских степях, в Америке... будто вращаюсь вокруг нашей рощи.
Меня поразил рассказ Коли о его внезапном пробуждении в самолете Коля рассказал о том, о чем написал однажды тихий шестиклассник, мой сын, в своем сочинении на вольную тему. Я думал с досадой: что же я тогда не сберег странички, исписанные шариковой ручкой, была бы главка в эту книжку.
Написать сыну? Столько лет прошло, он давно уж офицер. На подходе к дому я уже знал, что главка эта должна завершить книжку о Тополиной Роще. Я отдал Коле свой кукан с голавлями и подусами - когда мне тут чистить рыбу, - сел за письменный стол и пересказал школьное сочинение сына.
2
Космический корабль возвращался на Землю.
Заметались цифры на шкалах приборов, выстреливали кнопки, гудели зуммеры: опасность, опасность!
Из темени космоса вымахнула птицей комета. Солнечный ветер раздувал ее струйчатый хвост. Тряхнуло корабль, завертело, швырнуло. Смешался в иллюминаторе звездный мир.
Космонавт очнулся, добрался до пульта. Выровнял полет корабля.
Корабль, как дробинка, пробил невесомый хвост кометы, свитый из газов и пыли.
Над круглым, затянутым шелком оконцем раз-другой вспыхнуло и зажглось табло "ЗЕМЛЯ". Космонавт нажал кнопку на пульте. Дрогнул корабль: открылись двери в теле корабля, выдвинулась и повисла над черной пропастью платформа с антеннами.
- Ваше состояние, космонавт?
- Нормальное.
- Вам необходим отдых! Рекомендуем уснуть.
- После столкновения с кометой посадка корабля возможна только при ручном управлении.
- Нам это известно. Разбудим вас на околоземной орбите.
- Принято, Земля, - ответил космонавт.
Космонавт лежал под прозрачным колпаком, опутанный проводами и трубками. Переговаривались приборы, стерегли сердце космонавта, слушали его дыхание.
Электрические часы на стенке отсчитывали секунды.
Спокойно было лицо спящего космонавта. И снилось ему: идет по берегу мальчик с удочками, девичий голос выводит вдали: "Улетели гуси-лебеди". Вдруг потемнело вокруг, засвистело - то птицей налетел вихрь, все смешалось. В темнеющем вращении сорванные головки и лепестки цветов стали звездами, и глядь - уже неслась по небу хищная птица вдогонку за кораблем, целилась клювом.
Корабль прошел мимо Луны, где автоматы в карьере блестящими пилами резали породу и грузили в зевы ракет.
Наплыл космический город: металлическое кольцо в защитной оболочке, сотканное из отходов металлургии и удерживаемое магнитными полями.
Навстречу кораблю, как брошенный мяч, летела Земля. Разрастался зеленый шар в раме телевизионного экрана. Выгнутая плоскость планеты кренилась - то рули поворачивали корабль. Ход корабля замедлился. Планета медленно пошла под днище корабля, как полотнище дороги - под колеса машины.
Колпак над спящим космонавтом поднялся, распались сочленения труб, требовательно прозвенел звонок.
Лицо космонавта оставалось неподвижным.
Из затянутого шелком оконца прозвучал голос:
- Я - Земля! Космонавт, проснитесь! Я - Земля!
Космический корабль летел в ночи. Блеснула молния, распорола брюхо облаку. Оно, как рыбина, пролило голубые молоки. Осветилась внизу пустыня океана.
В ливне шло одинокое судно. Погасла молния, вновь черным-черно стало внизу, лишь вспыхивало изредка грозовое облако. В глубине его вращалась воронка: то нарождался смерч. В бушующем море сверкнули огни судна. Смерч коснулся хоботом воды, рванулся за судном. Нащупал его своим хоботом, со свистом втянул и закружил в страшном водовороте.
- Космонавт, вы на орбите, проснитесь! - раздалось в кабине корабля.
Под космическим кораблем скользило и разворачивалось гигантское пшеничное поле. Порхали над полем комбайны, они были похожи на стрекоз со своими слюдянистыми крыльями-мотовилами, длинными, составленными из сегментов телами и тонкими снующими лапами, подгребающими солому.
Затем под кораблем возник стадион. Раковиной он был врезан в геометрию городских парков, башен, автострад. На поле команды тянули - чья возьмет! - канат: этакая сороконожка перебирала ногами. Болельщики стекали с трибун на поле, хватались за канат.
Корабль пересек границу света и тени.
У костра сидел на корточках охотник, свежевал нерпу. В снегу поблескивал транзистор своими никелированными планками.
В Центре управления полетами оператор твердил в микрофон:
- Я - Земля! Космонавт, проснитесь! Я - Земля!
Подошел человек с бородой, взял у него микрофон, щелкнул тумблером:
- Всем жителям Земли!.. Говорит руководитель космических полетов! Автоматическое устройство корабля, управляющее двигателями и системой ориентации, после пятого витка отключается! Продолжаем наши попытки разбудить космонавта!..
Над головой оператора вспыхнуло табло. Сквозь наплывающие улюлюканье и свист донесся прерывающийся голос:
- Говорит капитан торгового судна!..
- Вас не слышу!.. - ответил оператор.
- Шторм!.. - Голос капитана прорезался в полную силу.
- Просите помощи?
- Нет!.. На какой волне работает приемник космического корабля?
- Капитан, ваша радиостанция не годится для связи с космическим кораблем... - начал было оператор.
Руководитель полетов жестом остановил оператора, сказал в микрофон:
- Капитан, космический корабль услышит вас! - Он вытянул из держателя другой микрофон, объявил: - Всем жителям Земли!.. Всем жителям Земли! Центр управления полетами начинает транслировать на приемник космического корабля передачи земных радио- и телестанций!..
Над океаном светилась юла смерча. Грозовое облако, сжимаясь и темнея, как бы вгоняло в него свою энергию. Страшная сила смерча подняла судно, оно завертелось в скрученном столбе воды.
Высоко над судном, в просвете между тучами, блеснуло золотое тело космического корабля. Судно ударило в небо, как из зенитки, залпом слов:
- Космонавт, мы ждем вас на Земле!
Погасли огни судна, крутил его смерч. Но ослепшее судно посылало вслед кораблю:
- Космонавт, ждем!..
Смерч как сдался, он потерял силу. Обвалился, рассыпался водяной столб.
Репродуктор в Центре управления полетами объявил:
- Пошел второй виток.
Метрономом отстукивало в зале сердце космонавта.
На телевизионном экране корабля наплывал дымчатый холм. Блеснуло над ним острие телевизионной башни. Скрытый в смеси пыли, газов, аэрозолей, дышал, пульсировал, грохотал город.