Наверно, это началось у меня раньше. Сразу после болезни я заметил, что смотрю на окружающее не так, как обычно. Мое сознание всегда было чем-то вроде беспрерывно вертящейся мясорубки: все, что попадало внутрь, перемалывалось, чтобы в виде словесного, стихотворного фарша выйти наружу. Теперь ничто не затрагивает меня. Я спокоен. И слова больше не управляют мною. Я пишу тебе письмо, и это дается мне с усилием. Последнее, что я «сочинил» — это несколько блатных песен. Но они — откровенная версификация по заданным образцам. А ведь я был уверен, готов был, ждал, что вот-вот начну третью часть драматических сцен. Но не будет, не будет уже ничего! — больше не хочу ничего.
Я теперь понял. Я всегда лгал. Я предавался пороку. «Писать и писать, только была бы возможность писать!» — и это безумие сделал я своей целью?! А ведь все началось, когда я стал печататься. Никогда себе не прощу, что ступил однажды на эту липкую, осклизлую дорожку.
Жизнь наказала меня справедливо. Слава Богу, теперь покончено с тем ужасом, в котором я жил. Я стал обыкновенным человеком, как все. Впервые со времен юности я стал чувствовать легкость внутри. А когда прочитал рукопись Леопольда и заплакал, наступило облегчение полное, и верю, что окончательное.
Днем и ночью шепчу и шепчу ему, умершему: «Благодарю, благодарю, благодарю».
Прости, что больше ни о чем другом не могу писать.
У нас лето. Ненцы отогнали оленей в тундру. Но как только выпадет первый снег, они вернутся.
Никольский — Финкельмайеру. Телеграмма.
ПОЗДРАВЛЯЮ ПОБЕДОЙ РЕШЕНИЕ СУДА ОТМЕНЕНО ДЕЛО ПРЕКРАЩЕНО ДОКУМЕНТЫ ОФОРМЛЯЮТСЯ ЖДИ СПОКОЙНО ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ — НИКОЛЬСКИЙ.
Никольский — Финкельмайеру.
Костры пылают, гремят барабаны, мы пляшем на костях врагов! Не знаю, как ты, а я, когда встретимся, упьюсь до чертиков. Сказать по правде, я и сейчас почти не просыхаю, слишком много событий. О своих делах распространяться не буду: я уволился, недельки две поваландался без дела, потом поступил в одну шарагу, из которой, наверно, тоже уйду, так как платят мало, а работенка дрянь.
Тебе передает привет Михаил Леопольдович. Ты с ним еще не знаком, как и он с тобой, но скоро вы, конечно, познакомитесь. Это сын Леопольда Михайловича и Веры. Мальчишке еще нет и месяца от роду. Вера сияет тихим счастьем. От нее не отходит ее подружка Женя, командует, будто заведует роддомом. Среди толстушек много дурочек, но и добрых тоже много. Как по-твоему?
Теперь о твоем деле. Судя по всему, адвокат достоин славы Кутузова. Свою победу он готовил исподволь. Когда его на процессе имели, как хотели, он, оказывается, закладывал фундамент будущего доблестного контрнаступления. «Отступить, чтобы победить!» Тут пришлось бы долго излагать все тонкости. Но я тебе писал, что он в своей жалобе перечислил кучу беззаконных действий и нарушений процессуальных норм.To есть он избрал тактику «чем хуже, тем лучше», это был точный расчет. Кроме того, он все-таки не постеснялся тряхнуть Мэтра. Старик вспомнил молодость, он, как сам сказал с гордостью, был когда-то большим скандалистом. В писательском союзе разразился скандал. Замешали всех: и борова, и Пребылова, и Манакина, и издательство. Дьявольский план адвоката заключался в том, чтобы во всю эту петрушку с надзором и проверкой твоего дела замешать солидные организации и титулованных людей. Тогда, мол, они сами начнут бить отбой. Так оно и вышло! Все свалили на Манакина. Издательство не без помощи нашего адвоката обнаружило, что на Манакина не распространяется авторское право, так как (цитирую) «созданные им произведения не были предоставлены издательству в какой-либо объективной, зафиксированной форме, позволяющей воспроизводить результат творческой деятельности этого автора». Руководство союза потребовало, чтобы Манакин представил свои рукописи на тонгорском языке, он ничего не отвечал. Тогда из Москвы позвонили в его райком, где он заведует своей тонгорской культурой, и стали выяснять, кто он есть и откуда он взялся, этот их Манакин. Что уж там в ответ мычали, не знаю, но продолжение было уморительное, и сейчас я тебе опишу это в лицах. А главное, что машинка завертелась в обратную сторону, и, видимо, для всех было к лучшему дело твое похерить. Что благополучно и произошло. Уж как мы тут все ликуем, можешь представить! Ты въедешь в столицу на белом коне, топча копытами поверженного дракона.
Представь себе сейчас в воображении мою комнату. Время идет часам к девяти вечера, я только что поужинал и в одиночестве отметил (уже вторично) торжество справедливости. На столе у меня еще недопитая Столичная, банка маринованных грибочков (тетушка меня не забывает), всякий другой закусон — то да се, в общем, сам понимаешь. Как говорят китайцы, — сизу, пью цяй. Звонит звонок. Иду открывать. На пороге — Манакин собственной персоной! Ах, говорю, неожиданный гость, как я рад, заходите, как раз водочка у меня, садитесь! Что ж ты думаешь? Узнал через справочную мой адрес и заявился. Сел. Я к нему подхожу, в стакан лью, жду, когда остановит. Ан нет, почти полный налил ему, себе только чуток оставил, чтобы чокнуться. И он, гад, не возражал! Сидит и все оглядывается по сторонам. Потом я понял, в чем дело: по его понятиям большой начальник, каким я ему всегда представлялся, не так должен жить. Во-первых, не в однокомнатной квартире, а, во-вторых, не в таком свинюшнике, какой я у себя развел за последнее время. Ну да черт с этим, неважно. Сидим, значит, едим — Манакин голодный пришел. Жрет, как собака, заглатывает колбасу, не прожевывает, мне его даже стало жалко, он и с лица как будто чуток спал. Поел он и начал рассказывать про свои несчастья. Говорит, говорит, говорит, — не то жалуется на кого-то, не то просто душу изливает. Рассказывал он мне, как Пребылов его обманул: опубликовал стихи один раз, и другой, — «совсем паньтеизьм не делал, трудовые будни тогнор тема», — а деньги Манакину шиш с маслом дал! «Арон Мендельч паньтеизьм делал, деньги я получал однако. Пребылов современная жизнь делает, деньги не дает». Ну, я хохочу, Манакин обижается. Но это все присказка. А сказка та, что начались все эти письма, звонки, телеграммы в связи с надзорным расследованием. Манакин, у себя в райкоме сидя, и так пытается объясниться, и эдак, — но начальство уже напугалось: Москва недовольна Манакиным! Как оно бывает? Вознесла Москва человека, она же его и сбросила. Там, на местах, быстро чуют, когда подфартит человеку, а когда перестанет. И Манакина, не дожидаясь никаких решений сверху, хлоп! Освободить от должности! А потом: за развал культработы по району — раз; за аморальное поведение, которое выразилось в систематическом пьянстве — два; за обман руководства и нечистоплотность, связанную с литературной деятельностью — три! — за все за эти грехи исключить Манакина из партии! И тут же его из писателей исключили. Кинулся Манакин в Москву жаловаться — все обошел, но нигде ему нету поддержки. И ты знаешь? Рассказал мне все это Манакин и заплакал! Слезы размазывает и подвывает тихим тоненьким голосочком, черт знает что! Был у меня коньяк в неприкосновенности — хранил для особенных случаев, — пришлось открыть и отпаивать тонгора. Съел он милого армянского три звездочки всю бутылку разом! Малость успокоился и говорит: «Посодействуйте, товались Никоски?» А я говорю, в чем же я могу теперь посодействовать? «Вы, говорит, товались Никоски, не велели мне из писателей выходить, помните?» Ну, говорю, помню, и что же из этого? «Вы, говорит, велели, чтобы книгу с Арон Мендельчем написал. Я теперь, говорит Манакин, писатель быть не могу. Я заведующий культуры быть не могу. Я теперь уже опять назад охотник быть не могу — глаз плохой, рука пальцы дрожит, толстый жиром стал, ходить много плохо». Ну, говорю я ему, кто ж вам виноват? Это я вас в писатели назначал? Нет. И не я вас завкультурой назначал. И вдруг Манакин —мама моя! — такую матерщину понес, что у меня челюсть отвисла! А среди этого невозможного косноязычного мата слышу «Арон Мендельч, Арон Мендельч!» То есть это он тебя поносит! Так сказать, первопричину его нынешних несчастий!
Тут я не выдержал. Ах ты, блядь, говорю, сука! Ах ты!.. И так далее и тому подобное… Он смотрит на меня, как кролик, а я ему выдаю все как есть: что это из-за него, болвана, загремел Арон Мендельч в ссылку; что это он, подлец, дундук-дураком, жил, как царек, за спиной Арон Мендельча; что ты, значит, Арон, мне ближайший друг, и если он, Манакин, еще слово против тебя скажет, то я ему в морду дам; чтоб убирался к этой самой матери из моей квартиры! И чтоб начисто позабыл свое «посодействуйте», потому как этот «товались Никоски», который сейчас перед охламонской рожей Манакина сидит, никакой не начальник из министерства, а обыкновенный работяга, каких в Москве в каждой вонючей конторе как блох недавленных!
Ох, видел бы ты его физиономию! Не знаю, все ли до него дошло. Шляпу и плащ надевал он, как лунатик, Я вызвал лифт, впихнул в него Манакина, и он там, в кабине, торчал, как истукан, пока я ему раз пять не прокричал, чтобы нажал кнопку. Потом провалился Манакин вниз, а я пошел допивать остатки коньяка.
Теперь еще об одном свидании. Я побывал у Фриды. Как только узнал, что приговор отменен, поехал к ней в Кузьминки и сообщил эту новость. Но и мне она, когда выплакалась, тоже кое-какие новости сообщила. Не знаю, как ты все воспримешь, но, по-моему, должен обрадоваться. Фрида со мной поделилась, но была не уверена, надо ли тебе писать об этом сейчас и, вообще, надо ли тебе знать об этом до поры до времени. Я думаю, что надо. Для общей, так сказать, пользы.
Ты мне рассказывал про Фридиного земляка и товарища по детдому, которого зовут Нонка Майзелис. Фрида сказала, что они оба никогда не теряли друг друга из виду, что ты об их переписке знаешь, она всегда писала ему приветы от тебя. После суда Фрида поделилась с ним случившимся, и он, оказывается, узнав, что она с детьми осталась тут одна, сразу же приехал в Москву. Он — инженер, прокладывает сейчас газопровод где-то в Белоруссии, то есть близко к родным местам. Он думал, что Фрида без денег, бедствует и т. д. В общем, приехал в качестве скорой помощи. Фрида ему сказала, что пока есть остатки твоих денег, но он все же всучил ей несколько кусков. И очень хорошо.
Потом он приезжал еще несколько раз. Благо, недалеко. Может быть, остальное тебе и так понятно? Какая-то детская любовь у них была в далекие времена, это ясно. Сам Нонка не был женат, и вроде бы (если не врет) признался Фриде, что всегда помнил ее. Далее, как мы с тобой можем догадаться, откровенность за откровенность, и Фрида призналась ему, что у вас счастливого брака не вышло. Как раз тогда Фрида получила твое письмо, в котором ты именно это и пытался ей втолковать, — что в будущем тебе и ей лучше не жить вместе. Я у нее был тогда же, и мы с ней все это весьма чувствительно, опять же со слезами, обсуждали. Короче говоря, эта пара благородно решила, что нельзя человека оставлять в беде совсем одного, что они будут держаться на расстоянии, пока ты не вернешься. А вот когда ты оклемаешься и встанешь на ноги, тогда-то они и… Но ты возвращаешься! И Фрида уже строит планы! Она вполне может уехать к Нонке! Тот зарабатывает пропасть денег, на сберкнижке у него лежит какая-то огромная сумма, и он будет счастлив обеспечить хорошую жизнь и Фриде и девочкам. Девочкам, надо тебе сказать, и Фрида это подчеркивала особенно, он очень понравился.
Вот так, брат. Я думаю, все это к лучшему. По крайней мере, у тебя не будет комплексов по отношению к брошенному семейству. А Фрида — милая женщина. Плачет, говорит, что будет любить тебя как брата, а потом смеется и говорит, что до сих пор думала, будто этого Майзелиса любила как брата! «Мы, женщины, ничего о себе не знаем», — изрекла она.
А что мы, мужчины, знаем о себе? Ну, это мы обсудим, когда вернешься.
Финкельмайер — Дануте.
Мои документы уже высланы. Как только они прибудут, я смогу сразу вылететь самолетом. Человек, который покинет эти места, уже не тот, кого привезли сюда семь месяцев назад. Я изменился внешне, — появилось вдруг много седых волос, я стал еще более худ, во рту спереди нет двух зубов. Эти перемены заметны с первого взгляда. Но я хочу сказать тебе, Данушка, что и другие перемены произошли. Я имею в виду свой характер, мое отношение к жизни. Мне стало важно то, на что раньше не обращал внимания. А то, о чем мог прежде думать часами, совсем не интересует меня. По-другому, чем прежде, смотрю я на людей и на их повседневные дела. Объяснить это трудно, но это так: тот, кого ты знала, исчез, его нет. Почти что нет. Ты видела сама, ты всегда понимала, что мы не должны были оставаться вместе". Мы, кажется, никогда об этом не говорили, но были оба с этим согласны. А теперь я думаю: может быть, теперь все будет иначе? Я другой, Данута. Может, мы почувствуем, что нам надо быть рядом друг с другом? Ты написала мне: «Знаю хорошо, что ты хочешь быть один». Нет, я не хочу. Я больше не хочу. Я жду совсем другого.
Если ты не возражаешь, я сделаю так: прилечу в Москву, повидаю детей, встречусь с друзьями и через два-три дня поеду к тебе в Палангу. Месяц я имею право не работать, а деньги одолжу у Лени. Я отдохну немного около тебя. И мы вместе подумаем о дальнейшем. Если бы ты захотела, мы смогли бы жить в Москве. Или остаться в Литве. Я ведь неплохой экономист, мог бы работать бухгалтером, счетоводом где угодно — в конторе, на фабрике, даже в колхозе. Если бы ты захотела жить в деревне, я был бы этому рад. Все зависит от тебя. А я буду надеяться и ждать.
XXXIX
В ранних вечерних сумерках заполярного сентября, когда жизнь поселка начала замирать, у крыльца местной почты появился человек и принялся стучать в запертую дверь.
— Закрыто! — крикнули ему изнутри.
— Надо, надо! Москва приехал! — крикнул он в ответ и снова постучал.
Внутри некоторое время раздумывали, потом дверь открылась.
Человек проворно внес в помещение два объемистых чемодана.
— Эй, эй? — попыталась остановить его женщина.
Но человек, склонившись над одним из чемоданов, уже раздвигал застежку-молнию и тащил за угол плоскую конфетную коробку «Ассорти».
— Москва! Бери. Кушай твое здоровье!
Женщина оторопело приняла коробку.
Человек опять нагнулся, загородил своим обширным корпусом чемодан, что-то еще оттуда взял и переложил к себе за пазуху.
— Подарки много, — сказал он и хихикнул.
Человек был пьян. Однако чему тут было удивляться? Женщина только не могла понять, зачем он пришел сюда и что он хочет от нее взамен шоколада.
— Постоять вещи. Друг искать надо, Москва приехал. А?
— Да уж… — ответила женщина. — До восьми утра дежурю, телеграф на мне. Оставляй. Кого искать будешь?
Человек слазил в карман и достал измятую бумажку.
— А-а, как же! Вон смотри, на бугре, вишь? Четыре окна, свет зажгли? Там спросишь.
Женщина заперла за ним дверь, поглядела через стекло вслед.
К бугру он не пошел. Сразу выйдя поперек улицы к задам поселковых строений, он направился к чумам. Тесная небольшая стоянка была поодаль, и он заприметил ее, еще когда подходил к поселку со стороны самолетной площадки.
В первый же чум он не зашел, а, внимательно оглядевшись, направился к тому, который выглядел подобротней остальных. Высоким звуком он кликнул: «И-эу, эу, э!» Полог откинулся, и вышел хозяин-ненец. Он жевал и молча глядел на пришельца.
— Табак жует, — сказал пришелец. Он шумно втянул носом воздух и засмеялся. — Духи пил. Диколон пил. Плохо, да?
Он запустил руку за пазуху и быстро поднял вверх плоскую коньячную фляжку.
— Спирт есть. Много. Москва привез.
Ненец потянулся к бутылке, непроизвольно он стал клониться вперед и рисковал упасть. Но владелец бутылки отвел свое сокровище в сторону. Он выжидал. Глазки его поблескивали в хитроватой нетрезвой усмешке.
— Якут? — сказал ненец.
— Якут, якут! Спирт надо? Много есть. Тут есть. Тут есть. Вещи на почта принесу. Много спирт есть. Купить много надо однако. Учуг — олень хороший купить.
Ненец повернулся и пошел в чум, что означало приглашение продолжить разговор в тепле.
Через полчаса приезжий покинул чум и нетвердо направился обратно к поселку.
— Что к другу-то не ходил? — спросила на почте женщина.
— Один друг, два друг! — засмеялся человек. — Много время есть. Он подхватил свои чемоданы.
— А ты не из этих, нет? Ведь ты не из ненцев, а?
— Якут, якут! — веселым быстрым голосом ответил тот.
— А-а, — протянула женщина. — Ну давай тогда!
Когда он подходил с чемоданами к жилищу ненца, у чума стояли два крепких оленя. Поставив на землю свою ношу, он со знанием дела осмотрел оленей. Он остался доволен ими.
Вместе с хозяином принялся он укладывать в два тюка содержимое чемоданов. Но солидная доля того, что было принесено в них, — три больших темно-коричневых бутыли — предназначалась для ненца. Тот из каждой бутыли с трудом вынимал притертую пробку, опускал в горловину свой указательный палец, осматривал его, тщательно облизывал и удовлетворенно кивал головой.
Оба тюка наконец были уложены. Мужчины сели, гость достал копченую колбасу, хозяин велел жене дать им рыбы. Они выпили и поели молча. Потом приезжий стал облачаться в поданную ему кухлянку.
— Большой тут, — показал ненец на живот.
Гость не ответил. С какой-то минуты он помрачнел, пьяные глаза его блестели без прежней веселости.
— Трудно олень, — продолжал ненец. — Быстро-быстро нет.
— Утро самолет надо, — жестко сказал приезжий и подозрительно посмотрел на ненца.
— Быстро-быстро нет. Темно есть — дорога есть. Темно есть — дорога конец. Самолет солнце есть, самолет темно нет. Быстро-быстро олень нет.
Они вышли на воздух. Ненец ловко привязал тюки у боков одного из оленей, а на спине другого, ближе к лопаткам, укрепил ремнями небольшое седло. Грузно завалившись на оленя, толстый ездок затем выпрямился в седле, заставил оленя пройти несколько шагов и слез.
— Учуг хороший. Не лег учуг, — сказал он. И приказал ненцу: — Говори дорога.
Тот повернулся вокруг себя на месте, вытянул руку.
— Лед.
Там был север. Там был океан и вечный лед. Вытянул другую руку, показывая в направлении, почти противоположном.
— Вода.
— Река, — сказал приезжий.
— Вода-река, — повторил ненец. — Вода есть — дорога есть. Темно есть, дорога, дорога, есть вода, есть, — он показывал, что река все время будет слева от путника. — Близко-близко вода дорога. Солнце будет, самолет будет. Быстро-быстро нет.
Человек больше ничего не сказал. Он подхватил узкие кожаные поводки, свисавшие с оленьих шей, и двинулся к поселку. Ненец смотрел, как он удалялся и уводил его оленей.
— О-о! — крикнул ненец.
Человек оглянулся.
— Погода, однако! — Ненец взмахнул, указывая на северное небо.
Человек не ответил ему. Ненец немного подождал и вернулся в чум.
Над поселком уже стояла полная темнота. Улица не была освещена фонарями, лишь кое-где — у складских построек, у почты, над магазином горели тусклые лампочки. Человек провел оленей вдоль всей улицы и не встретил ни живой души. Он достиг уже бугра, на котором стояла одинокая изба, обогнул бугор неторопливо понизу и высмотрел место, где можно было привязать оленей к столбу, не опасаясь, что кто-то случайный позарится на оленей и поклажу. Тропинки наверх он искать не стал, а поднялся напрямую. От быстрого подъема у него появилась одышка и у задней стены избы он постоял, успокаивая стук своей крови. Яркий свет наклонно падал из окон. Пришлось отойти подальше, чтобы заглянуть в избу уже из темноты. Но земля полого уходила вниз, и даже с небольшого расстояния сквозь окна виделся лишь белый потолок и слепящая голая лампочка.
Он рискнул. Подошел к углу, ухватился за выступающий торец бревна и, вставив ногу во впадины нижних венцов избяного сруба, приподнял тяжелое тело. Держась одной рукой за сруб, дотянулся свободной до подоконника и, распластанный вдоль стены, как распятый, он заглянул в окно.
Четверо играли в карты. Они сидели вокруг ящика, поставленного торчком. Еще двое спали на койках, — один явно пьяный в одежде, другой — в майке, и его татуированное плечо туго лоснилось.
Никем не замеченный, бесшумно ступил на землю. Постоял неподвижно с минуту и быстро спустился туда, где оставил оленей. Пришлось отпустить ремень, чтобы добраться до стеклянных фляжек в глубине тюка. Он достал две, спрятал их под кухлянкой и снова вскарабкался наверх, к избе.
Стук в дверь оторвал картежников от игры. Они повернули головы и уставились на вошедшего.
— Е-ти-е в ро-от! — протянул удивленно кто-то.
Человек оглядывал их узкими глазками и молчал.
— Ты, хер моржовый, тебе чего?
Он стоял неподвижно и думал, не уйти ли.
— Жопа толстая. Хочет, чтоб мы его сделали.
— А че?
— Не, блядь. Они все воняют, ненцы. Ну их.
— А он ненец?
— Кухлянка ихняя.
— Ну ты, жопа, чего пришел?
Он шагнул к их ящику и, глядя зло, протянул бумажку.
— Его надо, — сказал он и стал терпеливо ждать.
Они склонили головы, сдвинулись головами, губы у них шевелились. Они читали.
— Он самый, — буркнул один из них.
— За каким тебе хером?
Он не отвечал еще. Он знал, как он им ответит, но пока не отвечал.
Кто-то подпаливал его бумажку, тыча в нее папироской.
— Ты, чучмек! А хо-хо не хо-хо? Не скажешь, зачем он тебе, и мы не скажем. И штаны сымем, бля, понял? Ну-ка, иди ближе.
Он не пошел ближе, а мгновенно вернулся к дверям.
— Спирт. — Он сказал это магическое слово, и все вокруг него выжидающе замерло. — Четыре стакана спирт. Два спят, хорошо спят, — быстро говорил он. — Один идет, говорит, где найти надо; три место сидят. Вернулся четыре стакана спирт. Чистый однако.
— Врешь, сука? — Они готовы были кинуться на него, но им уже хотелось верить, они —
— Три место сидят! — громко остановил он их. — Один идет. Ты! — Он ткнул в того, кто казался ему безобиднее остальных.
— Ну, бля-а-а!.. — протянул тот и стал неохотно подниматься.
— Вали, вали! — подтолкнули его, хлопнули по спине, ударили по затылку, выкинули к дверям. — Смотри, не донесешь, бля!
Торопливо спустились с бугра.
— Че показывать, че показывать, — возбужденно бормотал провожатый, — ща покажу. Ну, бля, омманешь! А где у тебя? Спирт?
— Взять надо. Вещи. Двое пойдем будем.
Они немного прошли вдоль реки, потом провожатый свернул к самому берегу.
— Смотри! Вон там он.
Чтобы убедиться, что ошибки нет, подошли поближе. Река, а вернее широкое, невидимое пространство залива лежало перед ними. Среди кромешной тьмы квадратик света стоял, как будто висел в пустоте, и в нем, за тонкими перекрестьями рамы, видны были двое — друг против друга, локти на стол, глаза в глаза, и — разговор между ними.
— Вон тот. В ночь работает.
— Ночь работает. Утро домой уходит? Ночь не уходит?
— Ты что, блядь? Сказал — дежурит! Ему, бля, делов: вышел, позыркал, обратно сиди. Ну-у?
Угрожающее «ну-у?» относилось к спирту.
— Дом пойдем.
Он торопливо поднимался, почти бежал назад. Провожатый вполголоса матерился. У самого бугра лицом к лицу остановились.
— Неправда сказал, — хихикнул человек. — Взять не надо. Тут есть.
— Че-во-о? — взревел малый, не понимая сказанного.
— Спирт, спирт, — прозвучало успокоительно. — Есть у меня. Один бери. Четыреста. Две бери. Четыреста.
Обе фляжки перекочевали из рук в руки.
— Девяносто? — счастливо спросил парень. Он не верил великой радости, крышка проворачивалась, тихонько обзванивая резьбу.
— Девяносто. Пей.
Тот глотнул. Застонал и со стоном, с рычанием бросился вверх к дому. Сапоги стукнули в ступеньки, вырвался свет из дверей, хлопнуло, — все стихло.
Он спешил. Он чуть не уткнулся в оленьи морды, развязал поводки и зашагал, обходя снова темный бугор и держась реки поближе, чтобы не пропустить место.
Навстречу ударило ветром — порывами, раз и другой. Задувало со льда, с севера. Ненец сказал, погода будет однако. Ветер — хорошо. Мало слышно. Олени идут, мало слышно. Ветер идет. Холод идет, зима идет. Зверь будет. Охота. Зверь будет. Деньги. Спирт будет. Женщина еду готовит.
Чутье подсказало нужный поворот. Стали спускаться, но он приостановился. Свет был виден и отсюда. Вдруг он забеспокоился. Какие-то невысокие палки были вбиты в землю поблизости — остатки забора или перил, он наскоро обкрутил вокруг них ремешки. Соскользил вниз, увидел, что двое сидят, перед ними книга, и тот, незнакомый, — молодой с длинными волосами, читает, опустив голову и шевеля губами. Кровь не должна стучать. Кровь должна течь. Медленно течь. Ее дело медленно течь. Тогда хорошо. Когда она хочет стучать, тогда плохо. Он сделал так, чтобы текла хорошо, медленно.
Он тяжело возвращался к оленям и осматривался. Далеко стоять плохо. Близко огонь большой. Окно стоит. Глаза огонь видят. Совсем темно стоять плохо, большой огонь близко плохо. Олени здесь плохо, дорога идет.
Он рассмотрел чуть подальше и ближе к берегу вытянутое вдоль реки темное низкое здание. Он направился к нему, оглянулся назад и засмеялся от удовольствия. От места, прикрытого этой кирпичной стеной, избушка на берегу была хорошо видна. Свет из окна не мешал, потому что от реки оно выходило в противоположную сторону. Стало видно, что есть у избушки и другое окно, луч которого падал на деревянный настил, обрывавшийся в темноту реки. Но в эту сторону, откуда смотрел он сейчас, ничто не светило. И стена загораживала от ветра, который выл, пролетая мимо кирпичных углов. Он прошел к оленям, перевел их под стену, привязал к нижней из железных скоб, уходивших вверх, на крышу. Оседланного учуга поставил ближе к стене, навьюченного поставил рядом, а сам поместился между ними, так что избушку можно было видеть поверх оленьей спины. Он все приготовил, как надо. И хотел замереть в ожидании — кровь медленно течет, глаз отдыхает, руки отдыхают, надо будет быстро, теперь пусть отдыхают, — но его потянуло выпить. Порылся в поклаже, нашел флягу и пил, пил, пил, и не было сил оторваться. Флягу спрятал под кухлянкой. Посмотрел на часы. Десять и еще полкруга. Он начал ждать. Он умеет ждать. Он умеет замереть, как дерево. Лучше дерева. Дерево не знает, он знает. Он как зверь. Зверь знает, и он знает. О-о, зверь хорошо знает. Но он лучше знает. Он лучше зверя. Ы-эх, та-ха, той-йохо, он лучше зверя! Зверь не все знает. А он все знает. Он спирт знает, зверь спирт не знает. Зверь деньги не знает, глупый зверь. Он знает. Он все про деньги знает. Деньги хорошо. Мех лучше. Он знает больше, чем другие знают, он лучше знает. Он Москву знает. Тайгу знает. Тайга мех отдает. Глупая тайга. Он берет мех. Он знает. Много меха берет. Москва мех берет — мало берет, много-много спирта дает. Глупая Москва. Она плохо знает. Он лучше знает…
Он знает, где самолет. Близкий самолет нельзя. Аэропорт люди знают как прилетел. Нельзя. Далекий самолет можно. Никто не видели. Утром будет. Учуг довезет. Он огладил его. Мгновенно обернулся. Огонь — свет из избушки — человек! — глаза, руки, быстро!
Нет. Ненужный человек. Пусть уходит. Глупый человек. Иди, иди. Человек не знает.
Он знает. Он умеет ждать. Тот не знает. И другой не знает. А он знает. Он время знает. Один — один, один — два. Одиннадцать. Один круг можно ждать. Больше нельзя ждать. Самолет нужен. Успеть надо. Меньше ждать можно. Больше нельзя. Свет гаснет, можно не ждать. Свет не гаснет, надо ждать. Он умеет ждать. Медленно течет кровь. Пусть течет медленно.
Он выпил еще из фляжки. Ветер свистел. Покатилась сверху по камням пустая консервная банка. Ветер гнал из океана воду, и залив уже ворчал. В сваи стучало волной. Почти невидимые лодки и катерки, свободно причаленные на цепях, стали мотаться взад и вперед, их железные и деревянные борта скрежетали и ударялись друг о друга. Ветер все крепчал и от порыва к порыву уже не стихал, а всякий раз нарастал, набирал еще большую силу и раскачивал и раскачивал черную воду и все, что моталось на ней в темноте. Волной покрывало настил, и в него что-то крупное начало бить — глухо, настойчиво, мощно, призывно.
Дверь открылась, ее отбросило ветром, в свету мелькнула тень, человек побежал по настилу, оскользаясь на мокром, нелепо взмахивая руками, но ближе и ближе, и остановился, согнулся сломанной дугой, подтягивает цепь и наклоняется над тьмой воды — ОН ХОРОШО ЖДАЛ — скользнуло по ладони холодом ружья.
Недалеко свинцу. Пусть летит. Свинец знает.
Сверху полыхнуло. Сжимая железную цепь, человек подогнул худые колени и лицом вперед, вниз и ниже, в холод и мрак, где вода — во — да — во — во — да— ад — во — да ад — ад — опрокинулся, плавно ушел, и когда уже не было, пальцы разжались и освободили подводное легкое тело от ненужной ему цепи.
Олени бежали по тундре.
— Ай'н пр'иге, о-о-а! — кричал и смеялся человек. — Ай'н пр'иге, тонгор!
Олени бежали галопом, но человек не вспоминал, что говорил ему ненец: «Быстро-быстро олень нет», — говорил ему ненец. Но человек хотел быстро. Он был весел и пьян, ай'н пр'иге — удача настигла тонгора и не отпускала его, и гнала и гнала по тундре на юг, к самолету, который возьмет его утром и унесет далеко-далеко, и другой самолет, и еще вертолет привезут в тайгу, и он будет опять настоящий тонгор — ай'н пр'иге, о-о-а! — ай'н пр'иге, тонгор! Ветер бил сзади, и олени бежали, как будто ветер и гнал их, и они боялись ветра и убегали от него. Еще они боялись человека, сильный учуг под ним, под седоком вздрагивал на бегу, потому что такой тяжелой ноши на него не нагружали никогда, и еще человек сидел плохо — сползал на бок, и олень мучительно выгибал шею, но человек кричал, и ветер бил сзади, и рядом бежал еще один олень с поклажей, споткнуться было нельзя — надо было бояться грозного человека.
Он сползал на бок с седла, когда прикладывался к спирту. У него еще много было спирта — и под кухлянкой и в поклаже. Он хорошо в Москве продал мех — не взял деньги, взял спирт. Глупая Москва. Хотела обмануть тонгора.