В зале кто-то хохотнул. Возник шумочек.
— Я имею в виду — вы довольны его поведением в быту —как отца, как мужа, главы семьи? — пояснила судья.
Фрида опустила глаза и совсем уже была близка к тому, чтоб расплакаться.
— Да… до… вольна… — чуть слышно выговорила она.
— Чем же вы довольны? — неожиданно подал голос крупный человек, сидевший за таким же столиком, каким был огорожен Арон, но напротив него, по правую руку от судейских. Арон успел уже припомнить, что увесистый этот мужик обитал в министерстве на должности то ли хозяйственной, то ли по кадрам. — Чем вы довольны? Муж, значит, бросает работу, бросает семью, уходит от вас, — где живет, с кем живет? — а вы почему-то довольны?
— Прошу суд принять мой протест! — решительно сказал адвокат. — Вопрос задается в недопустимой форме и не направлен на выяснение фактов. Кроме того, я, защитник, хотел бы продолжить!
— Ну уж сразу и протест! — насмешливо сказала судья. Была она, сразу видать, хваткой женщиной. — Продолжайте, мы слушаем.
— Итак, — снова заговорил адвокат, — претензий к мужу нет, в том числе, подчеркнем, материальных. Вопрос такой: вам известно, из каких средств муж дает вам деньги?
— Мне известно. Он получил деньги за то, что переводил стихи. Он мне сказал, что получил деньги, и на сколько хватит, он пока не будет работать. Это правда, на эти деньги мы живем.
— Известны ли вам другие источники, из которых бы ваш муж мог получать деньги, чтобы давать на расходы вам и тратить на себя?
— Нет. Неизвестно.
— Скажите, ваш муж пьет водку? Он пьющий?
— Ой, что вы!..
— Понятно. Ваш муж — непьющий. Есть ли у него, может быть, вы раньше замечали или теперь знаете за ним, — какие-нибудь пристрастия — например, он играет в карты, или в тотализатор на ипподроме, — словом, на что бы он мог тратить крупные суммы денег?
— Этого нет, нисколько ничего такого нет! — возбужденно сказала Фрида. — Он… он, знаете? Он как… крот, сидит и пишет — только это и было одно…
— Вы знали, что он пишет стихи, что он ими увлечен. Понятно. Скажите, когда он стал жить отдельно, вы не собирались с ним разводиться?
— Нет, не собиралась…
— Вопрос такой: может ли быть, что вы тратите на мужа больше, чем он сам дает в семью? Вы поняли мой вопрос?
— Поняла! Это не так, он дает деньги — и я трачу на семью, на дочек, а он себе немного оставляет, он у меня ничего не просит, я даже сама предлагаю что-нибудь купить — ну, из одежды, — но он такой — он ни за что…
— А если ему придется жить совершенно отдельно, если он не сможет давать вам деньги, то семье придется труднее? Вы справитесь материально без помощи мужа? Вам известно, что по суду его могут…
— Снимаю вопрос! — прервала судья. Она хотела добавить что-то еще, но адвокат успел произнести:
— Благодарю вас, больше вопросов нет! — И сел.
— Общественный обвинитель, — ваши вопросы — повернулась судья, и тот монументальный, напротив Арона, тяжело поднялся.
— Я интересуюсь в таком плане, гражданка. Относительно как вы считаете положение, когда ваш муж когда вздумает семью оставит, а где захотел там проживает. Вы как такое положение расцениваете?
Повисла тишина. Все смотрели на Фриду. Голова ее клонилась, рука пыталась достать из кармана вязаной кофточки платок. Все выглядело так, будто Фрида виновна в чем-то позорном, и это ее народ судит и осуждает. Тягостное молчание продолжалось, уже не было сил его выдержать — Арон чувствовал, что оно может вот-вот прорваться — протестующим диким криком, который гнойным нарывом вспухал в его глотке. Фрида стала негромко всхлипывать.
— Ну чего — ну чего..! такого мы сделали?! — смогла она вытолкнуть между всхлипами и разрыдалась.
— Подайте воды! — велела судья. — Так, вы свободны. Можете пока покинуть зал, а успокоитесь — имеете право присутствовать при дальнейшем. Так, свидетель Никольский Леонид Павлович!
Фрида из зала не вышла и не стала ждать, пока ей протянут стакан. Она села близко от адвоката. Плечи у нее вздрагивали, из глаз бежали слезы, — она не отнимала от лица платка, и Арон страдал от невозможности ее утешить словом и — даже взглядом: Фрида на Арона не посмотрела…
Никольский был спокоен и деловит. Он поставил на бумаге свою подпись и спросил, должен ли давать показания лишь в ответ на вопросы, обращенные к нему, или может вначале сам рассказать то, что ему известно по данному делу? Этот энтузиазм свидетеля судья восприняла без особой радости, но разрешила: «рассказывайте, рассказывайте…»
— Арона Финкельмайера я знаю год, — начал Никольский уверенно. Его баритон был прямо-таки создан для речей в суде. И для обольщения женщин. — Познакомились мы случайно, в командировке. Сначала он показался мне человеком странным. Но чем ближе я его узнавал, тем яснее становилось, что его странности связаны с большой одаренностью этого человека, Арона Финкельмайера. Я хочу заявить здесь определенно: я горжусь тем, что мы с ним стали друзьями. Арон — настоящий поэт, в самом точном и высоком смысле этого слова. А поэты — люди особого склада. Сейчас поэзия, стихи у нас в стране, у молодежи, популярны как никогда. Поэзию любят. Но надо любить и поэтов, уметь понимать, что за каждым настоящим стихотворением — личность особого склада.
— Вы не объясняйтесь в любви, переходите к основному, о чем вы хотите говорить, — сказала судья.
— Это и есть основное — личность. Насколько я понимаю, суд занят личностью Арона Финкельмайера, его поведением. Так вот, я, как его друг, достоверно знаю и заявляю об этом суду и присутствующим: все последнее время, больше полугода, Арон был занят интенсивным поэтическим творчеством. Нужно понять и нужно учесть, что когда человек увлечен своим любимым делом, то этому увлечению он подчиняет всю свою жизнь. Вот почему Финкельмайер ушел с работы — не бездельничать, не тунеядствовать, а выполнять то, к чему он стремился. Кавычки при слове поэт, как это было в газете напечатано, тут не годятся: он действительно поэт. Я предоставил ему свою квартиру для той же цели: чтобы он мог спокойно работать. До того, как у меня появилась эта возможность, он некоторое время жил у другого своего знакомого. По-моему, это естественно — помочь своему другу. Считаю также необходимым сказать, что я знаком с семьею Финкельмайера, у нас есть общие друзья, поэтому я мог наблюдать его поведение в самой разнообразной обстановке. Заявляю, что никогда и ни в чем Финкельмайер не проявил себя как лицо антиобщественное. Он человек скромный, даже слишком скромный, в бытовом отношении довольствуется самым минимальным. К деньгам он равнодушен — может быть, отчасти это объясняет, почему он расстался с работой. Ну что же, ему не мешает быть немного… поближе к земле, и если здесь есть случай ему об этом сказать, то я это говорю. Но человек живет на свои деньги; занят творческой работой и днем и часто ночами; и его называть — тунеядцем? Я уверен, что суд во всем разберется и снимет с Арона все обвинения!
В последних рядах, под потолком, послышалось два-три хлопка, отчего в зале возмущенно зашевелились. Но все же напористая речь Никольского произвела впечатление, и даже судья помешкала, прежде чем смогла пустить ход процесса дальше.
Меня расхваливают, думал Арон, и это тягостно не меньше, чем когда меня унижают. Даже больше. Если мне говорят: ты хороший — это пусто, разве кто возьмется сказать себе я — хороший? — это бред, фанфаронство и тупость, и если тебе это скажут, ты можешь лишь вежливо улыбнуться в ответ или вежливо протестовать, разве могу я себя воспринять в утвердительном смысле? — нет, я могу о себе только знать я не есть то-то и то-то, а то, что я есть то-то и то-то, аз есмь — этого я о себе не знаю, и никто обо мне не знает ты есть, а знают они обо мне ты был в лучшем случае, и я с чьей-нибудь точки зрения — положим, Никольского Лени, — был настоящий поэт, но я для него только был, а не есть, я сейчас ничто и никто, я раздавлен собою, зачем-то годами потворствовал глупой затее вязать слово к слову, сосать из них сок несловесного смысла и думать, что в этом значения больше, чем просто в игрушке, она меня съела, моя погремушка-змеюшка, ползучая строчка, прыгучая строчка, я и сам теперь, оказалось, высосан, выпит и ядом пропитан, мумифицирован и от себя отделен, кишочки отдельно, стишочки отдельно, ты, глупая Фрида, зачем ты по мне убиваешься — я был всегда нехорош с тобой и с детьми, а теперь и такого меня уже нет меня, нет…
Никольский, как боксер на ринге, стоял с чуть расставленными ногами и отвечал на вопросы общественного обвинителя.
— А ваша жена — где она проживает?
— Уехала. А зачем вам моя жена? Что вам нужно о ней узнать?
— Материал есть такой, что ваша жена вела себя аморально с гражданином — вашим другом, которого так выгораживаете, что он в быту скромного поведения.
— Откуда у вас такой материал? Он в деле? Или вы имеете в виду статью в газете? Там мое имя и имя моей жены не указаны. Откуда вам это известно?
— Свидетель, отвечайте на вопрос! — приказала судья.
— Хорошо, отвечаю: у меня жены нет.
Адвокат от удовольствия откинулся на спинку стула и забарабанил пальцами по столу. Обвинитель растерянно оглянулся на судью.
— Как нет? — пришла та на помощь. — Но была же у вас жена!
— А это другой разговор, — согласился Никольский. — Была. Но мы разведены. И чтобы избавить уважаемого общественного обвинителя от очередного вопроса, скажу сразу, что сперва моя бывшая жена из моей квартиры уехала, а потом уже мой друг Финкельмайер в мою квартиру въехал.
— Вы не уклоняйтесь, — с угрозой добивался своего обвинитель, — вы нам подтвердите факт нарушения моральных норм общежития, с вашей супругой обвиняемый был в незаконной связи?
— Постыдились бы! — зло бросил Никольский и кивнул на Фриду. — Мало вам? — довели до слез.
— Потрудитесь ответить! что вы знаете! — настаивала судья. — Вы должны проявлять уважение! Вас тоже могут привлечь за недостойное поведение в суде, напоминаю!
— Пожалуйста: отказываюсь подтвердить! Мне ничего об этом вашем факте неизвестно!
— У нас есть другие свидетельства! — сказала судья.
— А я повторяю: мне об этом не-из-вестно! И я ничего не могу добавить к тому, что уже сказал!
— Садитесь! — оборвала судья. — Но с вами еще не закончили, имейте в виду.
— Дело ваше! — задиристо ответил Никольский. Когда он с победоносной миной усаживался около Фриды, адвокат укоризненно покачал головой.
— Полегче, полегче, молодой человек.
— А, ладно!.. Арон, ты как..?
Арон улыбнулся кисло. Никольский принялся что-то шептать на ухо Фриде. Адвокат схватил очки, подобрался, — перед судом уже стояла редакторша издательства — беспокойная, худощавая женщина лет около сорока — сейчас Арон ее впервые видел без сигареты и гладко причесанной, прибранной. Адвокат расспрашивал ее с подчеркнутой неторопливостью, всякий раз повторяя вкратце основной смысл ответа, — редакторша, наоборот, выпаливала быстро, но говорила с оглядкой, возвращаясь к уже сказанному и поправляя то одну, то другую поспешную фразу. Как давно она знает Финкельмайера — она не может точно сказать, несколько лет, точнее не помнит; а разве ее знакомство с ним не совпадает с первой публикацией переводов стихотворении Манакина? — не могу сказать точно, я редактор книги Манакина, а переводы публиковались в периодических журналах; однако же Финкельмайер утверждает, что это вы работали в свое время в редакции журнала, что это вы, узнав от него, что он, Финкельмайер, едет в Сибирь, просили привезти оттуда стихи одного из национальных поэтов, разве это было не так? — возможно, да-да, вспоминаю, действительно, что-то было, но я не помню точно, когда это происходило; а нельзя ли это при необходимости установить по дате публикации? — конечно, при необходимости это легко; а скажите, там была указана фамилия Финкельмайера? — я не помню, возможно, хотя, я не знаю, может быть, и не была, у нас существует такая практика, что не всегда имя переводчика мы указываем; а, вот это интересно, существует такая практика, а как выплачивается гонорар? — гонорар в мою компетенцию входит постольку-поскольку, этим занимается бухгалтерия; а все же? вот с той же книгой Манакина? с кем был заключен договор, кто получал гонорар? — Манакин! договор был с Манакиным! — вам при этом было известно, что именно Финкельмайер перевел стихи Манакина на русский язык?
Тут ей окончательно стало ясно, куда гнет адвокат. Редакторша лихорадочно обдумывала, как ей говорить дальше.
— Все ваши вопросы относятся к прошлому, суду важно поведение Финкельмайера после того, как он бросил работу, — сказала судья.
— Мои вопросы прямо связаны с разбираемым делом! — жестко сказал адвокат. — Вы снимаете мой вопрос? Это записывается в протоколе?
— Нет-нет, продолжайте! — уступила судья.
— Итак: было ли вам, при заключении договора с Манакиным, известно, что Финкельмайер перевел его стихи?
— Н-не знаю…
— Вы предупреждены об ответственности за отказ давать показания!
— Я не могу восстановить, процесс издания длительный и… — Тут редакторшу осенило. Она быстро повернулась к судье: — Я должна говорить о фактах — официальных?
— Да, говорите, говорите об официальных, — ответила та.
— Официально обстоит дело таким образом, — оживилась редакторша. — Договор заключен с Манакиным, и Манакин весь гонорар получил один. Официально никому не известно, кто переводил его стихи, может быть, сам Манакин, почему бы и нет? Мы получили готовую рукопись, мы ее издали.
— Ах, вот как! — иронически воскликнул адвокат. —А Финкельмайер, — он появлялся у вас в редакции?
— Не все ли равно? Пусть себе появлялся, мало ли кто появляется!
— Отвечайте: участвовал ли Финкельмайер в подготовке рукописи к печати?
— Н-ну, положим, участвовал. То есть как участвовал? —неофициально! Это нигде не зафиксировано. Как бы по своему личному желанию.
— Финкельмайер утверждает, что он, уйдя с работы, жил на деньги, которые получил за перевод этой книги. Подчеркиваю, что доказать это обстоятельство очень важно. Получал он деньги за перевод или нет?
— Он? Он не получал!
Поднялся шум, тут же прервавшийся, потому что редакторша стала испуганно пояснять:
— То есть получал, но — официально не получал! Понимаете? Я не знаю — как, я на него гонорар не выписывала, а на Манакина. Но я не исключаю, что…
— Напомню вам, — перебил ее адвокат, — что Финкельмайер получил в бухгалтерии издательства половину всей суммы гонорара на основании доверенности Манакина, и бухгалтерия перевела эти деньги в сберкассу на имя Финкельмайера. Вы это подтверждаете?
— Правильно, конечно, подтверждаю, потому что есть официальный документ, ведь эта доверенность должна сохраниться.
— Вот именно! Доверенность — это документ. И вы отказываетесь прямо сказать, что Манакин половину суммы отдал Финкельмайеру за его работу?
— А как я могу сказать? Может быть, Манакин эти деньги ему задолжал или дал взаймы? Это их личное соглашение, издательство тут ни при чем.
— Я снова, и уже в последний раз, задам вам основной вопрос, но так, чтобы вы ответили «да» или «нет»: подтверждаете ли вы, что книгу Манакина «Удача» перевел на русский язык Финкельмайер, за что он и получил, на основании доверенности, соответствующую сумму? Да или нет?
На редакторшу грустно было смотреть. У нее запрыгало веко, она с усилием ломала сухие сцепленные пальцы.
— Нет… — прошептала, наконец, она.
— Раиса Григорьевна!? — сорвалось у Арона. Та вздрогнула.
— Превосходно! — в мертвой тишине произнес адвокат. —Но мы не кончим на этом. После такого ответа вынужден от имени подзащитного заявить о следующем: Манакин не является автором книги «Удача»! Издательство это отлично знает. Автором книги является Финкельмайер, а Манакин —подставное лицо! Подтверждаете или нет? — раздельно отчеканил адвокат и обличительно указал перстом на редакторшу.
— Нет, нет, нет! — взмолилась она и вскинула руки, обороняясь. — Как я могу — я не могу! Не подтверждаю!..
— Превосходно! — снова с омерзением повторил адвокат. — Вопросов не имею! — Он обратился к суду: — По поводу последнего заявления мой подзащитный к вашим услугам.
И сел.
Публикой все это было воспринято как адвокатская штучка, в которой простым смертным не разобраться, и общее отношение к ней выразил возглас, недоуменный и подозрительный: «Ну, закрути-ил!»
Арон прерывисто дышал. Тошно, тошно это все! — и как ни убеждал его адвокат, что рассказать о книге необходимо не только ради защиты, но и как правду, Арон теперь, когда сия правда была объявлена во всеуслышанье, ощутил с острой горечью, что нету здесь правды, одна только ложь, и он в ее паутине барахтается — с той самой поры, как решился печатать стихи — ложь, ложь, ложь! — как тот псевдоним, — но тогда он хотя бы в открытую врал, он играл, он выдумывал бодренького А. Ефимова, а Манакин — зачем был он нужен, живой, неприятный ему человек и мифические стихи, которые тот как будто бы, якобы, как бы, почти что писал, — ты стремился поймать на перо, на бумагу бегучее, ты стремился из строчек и строф поставить запруду текучему, ты хотел преломленный радужный отблеск окрасить в чернила, потом в типографскую краску и заложить в переплет — и для этого ты притворился Манакиным — ложь, ложь, ложь! — ты себя обманул, и Манакина — вот оно в чем твоя правда: ты предал, и ты это знаешь, один только ты это знаешь — и никто не поймет, если будешь им объяснять, нет, не буду, не буду, но есть Леопольд, вот он это знает и без объяснений, когда он вернется, когда я вернусь, мы скажем друг другу без объяснений, и я у него попрошу, чтоб простил, а у себя уже нет у себя уже не — потому что предатель я предал я предан обману и ложь ложь ложь ДА низвергнут очиститься АД…
Лицо каррарского мрамора — белое, матовое, и в сини глубоких глазниц тоже словно бы с матовым, приглушенным блеском, — возникло перед Ароном, ближе и ближе быстро перемещалось, ныряло колебалось над темно-зеленою тенью шаг за шагом, и вот уже рядом, где были места для свидетелей, опускается, и робкая улыбка трогает красивое безжизненное лицо.
— Олешка! Я знал! — ты..!?
— Меня не пускали, я вместе с отцом, когда он входил, побоялись остановить! — взволнованно проговорила она, кивнула, с тревогой огляделась по сторонам и заерзала на кресле, чтобы устроиться, скрыться, запрятаться глубже, как в темную воду, по самую шею в зеленую толстую шаль.
Профессор Андрей Валерьянович Карев снимал и надевал очки — в тоненькой золотой оправе, похожие на старомодные pince-nez, и голос его старомодно грассировал, а вместо принятого «што» и «штобы» слышалось отчетливое «что» и «чтобы»; профессор снимал и надевал очки, закладывал руку за борт глухого, похожего на френч и на толстовку пиджака, опирался рукою о стол, но принятую позу снова менял, — то есть по всем признакам был в растерянности. Он привык вещать с кафедры, говорить бесспорные истины, провозглашать объективность — учить говорить о законах природы и общества, учить диалектике и классовому подходу к проблемам науки, культуры и искусства; так что сомнений в правоте своих слов ему испытывать не приходилось, тем более он знал, что в каждом вопросе может всегда опереться как на первоисточник, так и на самую свежую установку. Он был хорошим, старой, еще полупарламентской, европейской закваски оратором, а применяя диалектический метод, в любой самой острой дискуссии мог ловко выйти из-под удара. Теперь же он был в растерянности, потому что не с кафедры он говорил, а перед судом — народным судом, и чувствовал, что бесспорность, к которой он так привык, переходила в свою противоположность по закону отрицания отрицания, так как, с одной стороны, суд, по самому смыслу этого понятия, занят проблемой спорной, где может быть сказано да, а может и нет, но, с другой стороны, суд народный, а точнее — классовый, действуя в интересах класса, в конечном счете не должен заключать в себе даже малейшего признака двойственности, дуализма, он должен быть определенен с начала и до конца. Принципиально профессору следовало поддержать обвинение, поскольку оно исходило от органов классовых, тогда как защита отстаивала интересы отдельного индивидуума, то есть отнюдь не интересы коллектива, общества в целом. Профессор же всегда служил только обществу. Правда, и тут проявлялось некоторое диалектическое противоречие. Ольга, когда профессор думал о дочери, заставляла забыть об обществе и обо всех объективных законах, которым отец поклонялся. И вот она, Ольга, сказала: «Ты выступишь в суде как свидетель защиты. Иди к адвокату, возьмешь у него стихи Арона — Арон Фин-кель-май-ер, запомнил? — прочтешь их внимательно. Трепаться ты умеешь, ты должен доказать как дважды два четыре, что стихи написаны профессиональным поэтом — во-первых; что они нужны людям, обществу, помогают строить и жить, помогают поступательному движению, ну, ты сам знаешь, — это во-вторых. Адвокат тебе все расскажет подробно. Если откажешься…» Глаза у дочери мрачно сверкнули, и Андрей Валерьянович Карев поспешно сказал: «Да, да, да, конечно, конечно! Но как ты решишь насчет дальнейшего?» — Он не упустил сыграть на желании дочери, подобно тому как она играла на его родительских чувствах, и надеялся вырвать хотя бы намек на то, о чем мечтал столько лет: что дочь вернется к нему. «Ты сделай так, как я говорю. А потом я буду решать…»
Полчаса назад профессор узнал, что его соратник по марксистской критике Штейнман выступит за обвинение. И это окончательно выбило Карева из колеи. Не слишком уверенно говорил он о различных аспектах задачи эстетического воспитания масс. Он говорил, что задачи эти всегда не просты, поскольку мораль, нравственность, этика и эстетика вторичны по отношению к основе общества — к материальному производству, относятся к нему как к базису надстройка и, следовательно, отстают в развитии. Он ссылался на примеры писателей, которые зачастую не сразу понимали, как это понял пролетарский поэт Маяковский, что надо свое перо приравнивать к штыку; бывают отдельные заблуждения среди работников литературы и искусства даже и сейчас, о чем свидетельствует недавнее посещение товарищем Хрущевым художественной выставки и последовавшие затем встречи с деятелями культуры.
Пока он все это говорил, профессора слушали с вежливым вниманием. Но затем, когда он призвал к чуткости и призвал отнестись с пониманием к тем, кто ищет свои пути в литературе и искусстве, возникла настороженность. Когда же он обратился непосредственно к Финкельмайеру и его стихам, вслед за чем прояснилось, что профессор намерен защищать, а не осуждать, общее настроение переменилось уже окончательно против него. Как опытный оратор, Карев тут же это почувствовал, от волнения смешался. Судья немедленно задала вопрос: давно ли он знаком со стихами?
— Мне их дали вчера, — пролепетал честный профессор. Его слова были встречены хохотом. Он вскричал: — Простите, но это значит, что я объективен! С автором я лично не знаком!
Вокруг продолжали смеяться.
— Вы цитатки тут зачитывали, так? — сказал заседатель. —Я, вам признаюсь, ничего в них не понял, так? Вы берете на себя ответственность, что молодежь, рабочие, техники, вот у которых трудовая деятельность, возьмут такие стихи читать? Что же они оттуда получат? С точки зрения, если искусство принадлежит народу?
Профессор Карев что-то отвечал, его не слушали.
— Защита? — спросила судья.
— Вопросов нет, — ответил адвокат и уничтожающе посмотрел на Никольского. Тот в сердцах плюнул: профессор оказался бесполезен, если только не навредил…
Карев поплелся туда, где сидела Ольга. Но она разъяренно мотнула головой, и отец послушно свернул в сторону и сел поодаль.
Появился первый из свидетелей обвинения — тот щеголеватый молодец, под чьим руководством работал Арон в министерстве.
— Я вкратце охарактеризую производственное лицо Финкельмайера. Главная его черта как сотрудника — кстати, он занимал инженерную должность, — была безынициативность. Это главное. Скажешь: «Арон Менделевич, надо то-то и то-то сделать». Так он двадцать раз переспросит, что и где, прежде чем пойдет и сделает! Ответственных заданий ему не доверяли. Вообще, он вел себя по принципу: никак себя не проявлять. Может целая рабочая неделя пройти, и даже я, начальник, не знаю — здесь Финкельмайер или его нет? Не принимал участия ни в каких общественных мероприятиях. Общественной работы никогда не вел. Мы тут с товарищами прочитали в газете, что он себя изображает поэтом. Если у тебя такие способности, почему тебе не выступить в стенной печати или взять на себя нагрузку по этой части? Но такого не случалось. Я скажу так: он всегда находился вне коллектива. Он был сам по себе, а коллектив сам по себе. Поэтому, когда он подал заявление об уходе по собственному желанию, задерживать его не стали. Но, конечно, мы просмотрели, что у него такие отрицательные тенденции. Что его привлекает паразитическое существование. Мы не приняли вовремя воспитательных мер. Вообще, этот факт служит указанием на неблагополучие в постановке идейно-воспитательной работы во вверенном мне отделе. Мы этот факт рассмотрели на треугольнике и вынесли его на общее собрание сотрудников. Собрание вынесло решение осудить Финкельмайера и просило общественные организации нашего министерства выдвинуть общественного обвинителя на этот процесс.
Правильно говорил начальничек, Арон его слушал весело. Молодой, расторопный шеф был совсем не дурак, и Арону под его началом жилось прекрасно, то есть шеф никогда Арона не трогал. И Арон никогда не лез на глаза, ничего не требовал, глотку не драл ни за премиальную десятку, ни даже за местечко рядом с окном или поблизости от калорифера. И безотказно таскался зимою и осенью в командировки черт знает куда инспектировать базы — одно только плохо: не привозил для начальника рыбки. Ну да в рыбке ли дело?..
Шефа долго не задерживали. Все понимали, что его свидетельства ценности не имеют и нужны они обвинению только для формы. Защитник не преминул использовать это обстоятельство для реванша за досадную неудачу с Каревым:
— Вы подтверждаете, что у Финкельмайера не было взысканий? — спросил адвокат.
— Да, но… — начал шеф.
— Взысканий не было! — повторил адвокат. — Поэтому ваша отрицательная характеристика голословна и не может быть принята во внимание. Теперь расскажите, что вы знаете о Финкельмайере, о его образе жизни в последние месяцы, уже после того, как он уволился?
— Ну-у, лично я, конкретно, не в курсе, но по статье в газете…
Адвокат отчеканил:
— Свидетель не может показать ничего! — что относилось бы непосредственно к выдвигаемым обвинениям!
— Суд учитывает личность обвиняемого в целом, — вяло заметила судья. И сочла за благо шефа отпустить.
— Свидетель Штейнман Александр Эммануилович!
Штейнман вкатился — дряблое крупное тело на низких ногах, — и еще не закончив расписываться, заговорил с клокотанием:
— Эрр… понимаете… правильно? — благодарю! — понимаете, я был крайне! Я был крайне удивлен! Тунеядство и литер-эрр-литература!.. Специфическая ситуация! Позвольте, я предварительно выясню, — я, безусловно, не должен ограничиться ролью — литературного эксперта. Общественно-идеологическая сторона явления в первую очередь!
Он обратился к судьям за поддержкой.
— Мы слушаем, слушаем, — неопределенно сказала судья.
— Поскольку от литературы — …ррэрр… — подобного рода явление далеко. «Не за то волка бьют, что он сер, а за то, что овцу съел» — у Даля. Плохая литература — полбеды; главное, с чем мы боремся, это — антилитература. Но — простите, простите, у кого что болит, тот о том и говорит, я отвлекся, я к вашим услугам.
Он опять вопросительно посмотрел на суд и подобно пуделю склонил кудлатую голову набок.
— Вы представитель писателей, — сказала судья. Она взяла из папки бумагу, протянула ее Штейнману. — У нас в деле справка, вы ее зачтите и расскажите, что вы знаете. Суд интересуется претензиями гражданина… Финкельмайера называть себя поэтом.
— Справку мы выслали, — согласно ответил Штейнман и, встряхивая в руке листок, прочитал: — «Справка… народному судье… в ответ на ваше…» Так. «Сообщаем, что в составе московской писательской организации Финкельмайер Арон Хаим Менделевич не состоит. Нам, московским литераторам, это имя абсолютно неизвестно. Выражаем свой решительный протест против жалкой попытки этого самозванца именоваться „поэтом“. Мы никому не позволим позорить высокое звание советского поэта, использовать поэзию в недостойных целях, не совместимых с благородными целями нашей литературы».
Штейнман повертел листочек так и сяк, вернул его судье.
— Вот хорошо прочитали про высокое звание, — заговорил общественный обвинитель. — А тут перед вами, вы не слыхали, старались его превозносить, Финкельмайера. Как ваша точка зрения? У него есть творчество в вашем понимании?
— Совершенно верно! — подхватил Штейнман. — Совершенно верно поставлен вопрос. Творчество — не вообще, вне времени и пространства. Творчество именно в нашем понимании, и я постараюсь ответить.
Он умолк, задумался, но затем встрепенулся, чтоб заговорить безостановочно — с темпераментом, с модуляциями, с рыканьем и клокотаньем:
— Я сошлюсь на слова большого нашего писателя покойного, я его хорошо знал, Александр-ррэр… Александр— Александровича Фадеева, который так, примерно, противопоставлял буржуазный, если хотите, христианский гуманизм нашему воинствующему, если не ошибусь: "Старый гуманизм говорил: «Мне все равно, чем ты занимаешься, мне важно, что ты человек». Социалистический гуманизм говорит: «Если ты ничем не занимаешься и ничего не делаешь, я не признаю в тебе человека, как бы ты ни был умен и добр». Вам понятно, эрр… разумеется, эти слова прямым, тесным образом связаны с тем, о чем общественность, народный суд, ведет сегодня эрр… разговор. Но я иначе, я применю иначе, в переносном смысле, и прошу проследить, это тоже — прямо относится к нашему разговору, к вопросу, который мне задан: "Буржуазное искусство говорит: «Мне все равно, о чем ты пишешь, мне важно, что ты писатель». Социалистический реализм говорит: «Если ты ничего не делаешь, чтобы отобразить наши идеалы, многообразие жизни нашего общества, мы не признаем в тебе писателя, как бы ты ни изощрялся в своем, с позволения сказать, творчестве. Мы не назовем это подлинным творчеством».