То есть Виктора сразу признали за того, кем он и был на самом деле, — всего только владельцем транспортного средства, которым воспользовались для перевозки; а вот второй, именно же Никольский, был, естественно, принят за основную фигуру, и через Виктора хотели «выйти» на него. Но Виктор не дался: как зовут приятеля? — Володькой, фамилия у него — Евдокимов; куда вез? — куда-то в Марьину рощу, было темно, Володька только говорил, куда крутить баранку, — «направо да налево», адреса его я не знаю; сколько сделали ездок в Нахабино? — Виктор сообразил, что видели их два раза, и ответил: две ездки. — А из вещей ничего не перевозили? Ценности какие-нибудь? — Какие такие ценности? ! Доски, штакетник, фанера — это вам ценности?!
Виктора попробовали уговорить, намекнув, что ему не могут всего рассказать — речь идет о государственных ценностях, где-то пропавших и куда-то спрятанных, — но что он должен помочь, исполнить свой гражданский долг и ничего не скрывать. Он отвечал, что скрывать ему нечего. Тогда ему пригрозили — смотри, мол, кто права тебе дал, тот их и взял, и где ты будешь без прав работать, если мы их отберем? Тут Виктор принялся материться, поливая все и всех без разбору — инспекцию, приятеля, штакетник и эти ваши ценности, в гробу я их видал! От него и отстали, вернули бумаги и отпустили.
Рассказал еще Виктор про Вареньку. Она, уехав вместе с ними из Нахабина и проведя, как и Виктор с Никольским, ту летнюю ночь, когда была гроза, у Веры в Прибежище, поехала потом к московской подруге, и Виктор там чуть ли не каждый вечер Вареньку навещал: он, как сам говорил, вмазался в нее намертво… Недели через две она забеспокоилась и попросила отвезти ее в Нахабино. Виктор стал ездить и туда, и Варенька ему сказала, что к ней опять приходили те двое — «архитекторы», облазили они весь дом, хамили ей и прямо говорили, что до всего доберутся, что мы, мол, знаем, для чего стеллаж на чердаке, и вы еще со своим муженьком-художничком допрыгаетесь! Варенька сразу же написала сестре в деревню, куда уехал ее Колька. Сестра ответила, что Колька пьет, что он там гуляет с учительницей, оформляет стенды и плакаты для клуба и — ни стыда, ни совести! — среди дня с учительницей этой в клубе запирается. Говорит Колька, когда пьяный напьется, что в Москве ему плохо, потому что там жена есть, а самогону нету, а тут, в деревне, жены-то нет, а самогону сколько хочешь. Между прочим, все это выплакала Варенька на грудь своему любушке — Виктору, когда они в первый раз оказались в кровати: вишь, восхищался Виктор, говоря с Никольским про Вареньку, честная она баба, — видел же, млеет она от меня, дышать не может, когда обниму, а нет, не давалась никак, пока про Кольку не узнала, что он с училкой живет! А теперь она — все! как повернулась ко мне, — все, такая ни на кого смотреть больше не будет, теперь мне на ней жениться — это как штык!
— Ну хорошо, — направлял его Никольский, — а что архитекторы?
— А ничего: походили-походили, к соседям зашли и отстали. Здорово мы их объе…али, а?
Никольский посмеялся тогда вместе с Виктором и решил Леопольду и Вере не рассказывать ни о чем, тем более, что в Прибежище не бывал.
Смеется, однако, тот, кто смеется последним. Смеялся — ехидной ухмылкой глянул тот тип, отъезжая на черной «Волге». И значила эта ухмылка одно: снова, голубчики, встретились, и теперь-то вы меня не объ…ете!
Все было ясно, как Божий день — как ясный Божий день, который назавтра после вечеринки в «Национале» пришел сменить промозглую ночную темноту: сияло спокойное солнце, на небесах ни облачка не было, а землю и деревья с пожухлой листвой прикрывал уже первый пушок негустого раннего снега. Ночью провеяло воздух морозцем, и бывает же так удивительна метаморфоза природы, когда внезапная в ней перемена проступает отчетливым обликом! — таким вот, хотя бы, графически ясным — уголь и сепия, тушь и перо, и белеющий лист под ровным неярким светом…
В Прибежище пили кофе. Было уже к одиннадцати, и Никольский, сообщив на службу, что сегодня не появится, приехал сюда, к Леопольду и Вере, и теперь выкладывал им последовательно — про Виктора и Вареньку, про автоинспекцию и про вчерашнюю «Волгу». И резюме Никольского было таким: они, — или эти, как еще он их называл обезличенно, — они проследили дорожку к Прибежищу, так что надо ждать гостей, положим, из пожарной команды, из госстраха или из общества любителей пения. — Но как же, спрашивала Вера, они могли узнать, что Виктор после ресторана сюда поедет? — А они, наверно, и не знали, говорил Никольский. Знали, что Виктор ездит к Вареньке в Нахабино, и любой сосед мог вовремя стукнуть, что приехал к Вареньке ее московский хахаль, а там опять, как в первый раз, у выезда на шоссе подождали, а потом пристроились. — Вы приехали вместе? — спросил Леопольд. — Что, что? — не понял Никольский. — Я хочу сказать, заезжал ли Виктор вчера за вами или вы добрались до ресторана не в его машине? — Э-э-э, а ведь вы правы! — покачал Никольский головой. — До меня и не дошло. Черт возьми! Бедная тетушка, придется, наверно, и ей беседовать с пожарниками. — Может быть, все не так? —сказала Вера. — Ведь могло же показаться. Ты же сам, Леня, говоришь, что этого человека не узнал, а вспомнил про него только около дома. Мало ли какие машины отъезжают. Их там сколько всегда стоит!.. Может, показалось?..
Никольский не стал на это отвечать, потому что хотелось ответить резкостью. Он не баба, чтобы из-за «показалось» шум поднимать!
— Нет, видите ли, друзья, — задумчиво сказал Леопольд, — главное-то не вызывает сомнений. Главное, что они не отступились после исчезновения картин. Дело, надо полагать, серьезнее, чем это выглядело тогда, в начале лета.
— И дернуло же Витьку в нее влюбиться! — сокрушенно вставил Никольский.
— Варенька прелесть, — улыбнулся Леопольд. — И все же я думаю, у них и другой путь нашелся бы. Раньше или позже — не столь существенно…
Никольский недоуменно взглянул на него: в голосе Леопольда была — усталость? обреченность?.. И Вера посмотрела с тревогой.
— Нет, у меня нет никаких оснований предполагать, что конкретно стоит за этой историей, — поспешил объяснить Леопольд. — Просто… Вероятно, во мне говорит мой жизненный опыт.
Он усмехнулся: вчера говорил он о жизненном опыте…
Кофе допили молча. Леопольд что-то обдумывал, потом сказал, что полезно было бы посоветоваться с одним человеком, и, пожалуй, надо сейчас поехать к нему. Никольский стал прощаться, взяв с Веры и Леопольда слово, что ему немедленно сообщат, если будут какие-то новости.
Часа в три Никольский дозвонился Виктору. Тот недавно возвратился из Нахабина. Рыжий был счастлив.
— Слушай, а вчера ты ее тоже вез из Нахабина? — как бы между прочим спросил Никольский.
— А откуда же? У меня-то нам нельзя, брат же в комнате. И она боится дом оставлять. Только вот, бля, муж ее появиться может, вот что плохо. Ну врежу я ему, чтобы понял. Дом-то ведь — ее, понимаешь? На нее записан, еще от родителей. А он уже полгода не живет, его и выписать можно уже, понимаешь?
— А-а-a, — протянул Никольский. Из этого всего интересно было ему лишь одно: Виктор подтвердил, что вчера вечером он действительно ехал из Нахабина…
Несколько дней прошло обычной чередой. Беспокойное чувство не покидало Никольского, и он как-то раз набрал номер Прибежища. Ответила Вера.
— Что слышно?
— Ничего не слышно! — с удовлетворением, чуть ли не с торжеством сказала она. — Я же говорила! Зря разволновались, сами теперь видите!
— Ну что ж, хорошо… — протянул Никольский неопределенно…
Доказывать Вере, что радоваться еще рано, было бессмысленно: ей просто не хотелось думать, что неприятности могут начаться в любой момент. Она, конечно, оберегала Леопольда, и своим оптимизмом — сознательно или нет —стремилась отвести тревогу и от него. Никольский слишком близко знал Веру, чтобы не услышать за ее словами упрека: это он, Никольский, пришел в Прибежище с неприятными вестями, и получалось, будто он, Никольский, а не сами эти вести, и есть причина волнений… И больше он не звонил. А спустя еще, примерно, неделю стал и себя ловить на мысли, не зря ли он устроил панику? не спьяну ли, в сонном тумане привиделась ему ухмылка? — наглая, как думалось тогда, но загадочная, мистическая даже (если бы он был мистиком) — как представлялась ему теперь та смазанная ухмылка…
Среди недели забрел Никольский к Арону. Стукнул в окно — вот так же стучал, когда приходил сюда к Леопольду еще совсем недавно, весной, но казалось уже, что было это в некой иной, отлетевшей куда-то жизни — и Арон впустил его к себе, и длинные губы его разверзлись, и длинные зубы его выставились наружу, сияя многоярусными рядами.
Хозяин и гость поболтали чинно о том о сем, Никольский расспрашивал что-то про Мэтра, и Арон пообещал найти его книжечку («когда поеду к Фриде, у меня же все там»), сказал, что старик заметно сдает, и это огорчительно. Вот Леопольд — другое дело, тот держится; правда, он моложе.
— Сколько же ему? — Под семьдесят.
Никольского подмывало рассказать про то, как засекли, но он остановил себя: зачем? И этот станет переживать за Леопольда…
Они попивали чаек — абсолютно трезвый жиденький чаек, и были к питью восхитительные сушки — прямо-таки алмазной твердости. Без долгих уговоров стал Арон читать стихи, и все, что он читал, было новым. Поразительно было новым и, как вдруг ощутил Никольский, пугающим — настолько плотным и безудержным был этот поток полуобъяснимых сознанием, но зримо, слышно, осязаемо — явственных слов, и сталкивались они, кружились и расходились, текли и взмывали, пели, шептали, рдели в огне, умирали в безмолвии и возрождались в любовном соитии. Неподвижный слушал Никольский, и когда, не выдержав напряжения, мозг его вынужден был отступаться хотя бы на короткое время от соучастия в божественном игрище страстного воображения, на ум приходило — чтобы себе же помочь: Данте? Апокалипсис? Пророки из Библии? Да, да, из Библии — он помнил, он читал, он помнил тот восторг и ужас, когда полыхали пред ним поднебесные всадники, и разверзались моря, и надписи зажигались на стенах и людей обращало в столпы соляные!..
Вера позвонила Никольскому на работу.
— Зайди вечером, ладно? — попросила она. И звучало это так, будто она просила пощадить ее…
Приходили, оказывается, проверять электропроводку в доме. Приходили сразу трое: двое мужчин и женщина; и женщина, нервничая заметно, расспрашивала о числе розеток и числе ламповых патронов, говорила, что счетчик старый, надо сменить, потому что сомнительны у него показания — для такого большого дома. И был детальный, длительный осмотр всех помещений, и на антресолях кто-то из мужчин тронул составленные картины — к искусству, значит, был неравнодушен. «Художница?» — спросил мужчина у Веры. «Нет!» — отрезала она. «Люби-ительница!..» — с издевательской оттяжкой заключил мужчина. То есть и не старался особенно уж скрыть, что электропроводка — лишь повод, чтобы войти в дом, и вот, увидев картины, убедившись в своей удаче, они почти раскрывали карты.
Никольский испытывал идиотское торжество. Тщеславие буквально распирало его. Он мудро кивал головой, и утонченно-скептическое выражение его лица лишний раз говорило, как точно все он предвидел, а ведь не верили же ему! —некоторые..!
— Так что ты оказался прав, — смиренно сказала Вера. И тщеславная спесь пылью слетела с Никольского, он разом помрачнел.
— Вы прошлый раз собирались у кого-то побывать? — обратился он к Леопольду. — Вы что-нибудь знаете… определенное?
— Глухие слухи, — кратко сказал Леопольд. И повторил: — Только глухие слухи. Говорят, что ведется какое-то следствие. Возможно, дело крупного масштаба, и эти картины —только часть, второстепенная часть чего-то более значительного. Нам остается только гадать: или это просто-напросто отголоски гонений на формалистов; или нежелательное общение с иностранцами; или, хуже того, — валюта. Кем и чем непосредственно они заинтересовались, пока совершенно не ясно.
Леопольд сделал небольшую паузу и вдруг положил ладонь на локоть Никольскому.
— Хочу, чтобы вы наверное знали, Леонид Павлович. Я брал на себя одну только роль: хранителя талантливых работ и, в некоторой степени, роль филантропическую —помощи способным молодым художникам. Филантропическую, потому что меценатством такую помощь нельзя назвать из-за моих слишком мизерных возможностей. Ведь я жил на пенсию, очень небольшую, а эти картины оплачивал только тем, что получал за свои лекции. Вот чаевые, — весело вспомнил он, — дело другое, это были изрядные суммы! Но чаевые я тратил до копейки — на фламандцев, голландцев, кое-кого из французов и англичан, и было это давно!..
— Леопольд Михайлович, могли бы мне не говорить! —начал Никольский, но Леопольд нажал тихонько на его руку и сказал спокойно:
— Спасибо, я знаю. Но у вас должна быть убежденность… И у Веры… — Он посмотрел на Веру с таким страданием, что у Никольского дыхание перервалось на миг. — Убежденность, что ничего противозаконного… предосудительного не было и нет. Вас будут расспрашивать обо мне. Кто знает, чем все это кончится!..
Последняя фраза прозвучала зловеще, Вера принялась говорить что-то успокаивающее, а Никольский вслух задался вопросом: каким образом они смогут узнать, что картины принадлежат Леопольду Михайловичу? А если картины принадлежат ему — то есть Никольскому? Известно-то им, что перевозили Виктор и Никольский, — вот вам и версия?
— Ну-ну, не настолько они наивны, — возразил Леопольд. — Да и вы… не наивны. Вы это так, — и сами не верите, признавайтесь? Как вы говорили? — выйдут, так или иначе выйдут на меня. И тогда что-то, может, начнет проясняться…
Скорее всего, действительно следовало ожидать, что центром начавшихся событий станет Леопольд. Но пока что Никольский мог поздравлять и поздравлять себя — он выказывал поразительную догадливость, и недаром он был отличный преферансист — предвидел игру на несколько ходов вперед. «А вот увидите, — возьмутся за меня!» — сказал он Леопольду, и немного позже тому явилось первое подтверждение.
К тетушке заявился сынок — двоюродный братец Никольского — старший возрастом, и, между прочим, тоже Никольский, — то есть носил фамилию матери, потому, вероятно, что тетушкин муж получил в наследство еще с петровских времен плохую фамилию немцев, — из обитавших тогда в Лефортово и потом в течение двух столетий исправно поставлявших России военных врачей.
Славный братец — славный, так как пребывал в каком-то очень уж высоком аппарате и даже иногда выступал на каких-то очень уж высоких активах как представитель аппарата, о чем сообщалось разом во всех газетах, — братец накинулся на своего двоюродного, не успев поздороваться с матерью. Старший двоюродный попытался устроить младшему разбор по типу стандартных собраний общественности: производственное лицо, моральный облик, свободное от работы время, отношение к женщинам и к коллективу вообще. Младший хохотал и все предлагал хоть немножко выпить. Внезапно старшего прорвало, и он заорал по-кухонному. Брат же. его продолжал от души веселиться, и он не обратил внимания даже на то, что старший в грубой форме, недопустимой для нашего общежития и для достоинства наших граждан, предложил своему двоюродному брату немедленно убираться из этой квартиры, а старую женщину прекратить обманывать и эксплуатировать! Тут младший, поскольку обладал интересом к литературе и, несколько уже, к грамматике и фонетике, вопросил:
— "У" или "О"?
— Что-о?!? — обалдело завыл славный брат.
— Я имею в виду слово «эксплуатировать», — терпеливо стал разъяснять младший, — через "у" оно у тебя или через "о"? Видишь ли, товарищ Сталин всегда писал его через "о", и представь себе! — до сих пор продолжаются споры!
На этот раз грамматического спора не вышло: помешала матушка — она же тетушка.
— Совесть потерял, совесть совсем потерял! — заплакала она, и старший некоторое время вдумчиво слушал, стараясь понять, кто же именно потерял эту самую совесть? Однако дальнейшие причитания не оставили в этом вопросе неясности, поскольку вместе со словом совесть упомянулось слово мне рядом с глаголом третьего лица единственного числа и, главное, настоящего времени — дает, а так как глагол этот — переходный, то за ним последовало — деньги (денег, деньгам, мн. ч.). Ну, а славный сынок точно знал, что никогда своей мамаше денег не давал.
— Вы-ырас-тила! — причитала старушка. — Совесть-то, совесть-то где у тебя, а-а-а?
— «Совесть», — как бы вспоминая что-то, задумчиво произнес младший брат. — Как, тетя, вы сказали? Ах, «совесть»! Да, да! Существительное! — Он опять предался грамматическому анализу. — Помню, помню! Устаревшее понятие. Оно относится к тем временам, когда «ять» писали и твердый знак в конце слова после согласной. Так ведь реформу провели! «Ять» и твердый знак убрали — ну и «совесть» заодно, хоть она и с мягким!
— И не кричи тут! — неожиданно тетушка перешла в наступление. — Не прописан ты тут у меня — и не кричи! Нету такого права! Бессовестный!
Славный брат это понял: в самом деле, прописан он был в гигантской квартире, а вовсе не в этой комнате. Он поднялся, посмотрел в окно — не ушел ли его персональный шофер от машины — и стал натягивать пальто, кутать шею, и шапку — конечно же, из пресловутого пыжика! — стал надевать, и тут его опять прорвало:
— Ну, смотри!.. Ну, Леонид!.. Я с тобой!.. Ух, ва-ал-лютш!.. — Он остановился, смешался, зашипел, забормотал, разбрызгивая слюну, — и хлопнул дверью.
Вот как! Выплюнулось у братца — не успел проглотить: «валютчик»! Значит, вот почему не сразу тронули: тетушка-то — мама высокой птицы, и сначала с ним, с двоюродным братцем поговорили: кто он — ваш родственник? и как бы это — без неприятностей? конечно, конечно! вы ни при чем, ни-ни! но им-то мы займемся?.. С чем связано? — да как вам сказать… неясно пока… занимаемся… похоже, что причастен к валютным операциям — но между нами, без огласки! Конечно, конечно!
И братец, почуяв, что родственник бросил тень на славное его имя, помчался выяснить и что-то предупредить — а, может, заминать будет?!
Однако же не замялось. Вскоре вежливый шеф, усадив Никольского перед собой в гостевое кресло, стал вести разговор по душам: — Все ли в порядке с той работой, в Заалайске? — Вы же прекрасно знаете, что договор закрыт. — Да, да, совершенно верно… Не кажется ли вам, что мне бы следовало, гм, повысить вам ставку? — Ого! Разумеется, я бы не возражал! — Разумеется, разумеется… К сожалению, штатное расписание… Вы же знаете: денег не дают… — Тогда я не очень вас понимаю, к чему нам это обсуждать?.. — Да, видите ли… Вы, может быть, недовольны — э-э, я имею в виду, — условиями вообще?.. Вы специалист очень высокого класса, и вы можете испытывать… гм, неудовлетворение… Работа у нас не всегда интересна, не так ли? И если я вам буду предлагать экспертизу не вашего уровня, — а такой работы теперь появляется все больше и больше, вы, вероятно, станете возражать, но мне, знаете ли, придется со временем…
«Куда он клонит?» — пытался понять Никольский. И вдруг его осенило! Он резко подался к шефу, тут же решившись пойти ва-банк:
— Минутку! С вами беседовали обо мне?
Взгляд шефа заметался. Никольский встал.
— Скажите же: да или нет?
Шеф развел руками.
— В общем, я вам ничего не говорил… — тихо сказал он.
— Я вас понимаю: вам запрещено говорить. Так вот: дело это выеденного яйца не стоит! Не старайтесь от меня избавиться: согласитесь, что я полезный работник.
— У нас бывают закрытые договоры, вы же знаете, Леонид Павлович…
На шефа жалко было смотреть.
— Не беспокойтесь обо мне, я вам повторяю! — сказал Никольский твердо. — Я могу идти?
— Да, пожалуйста. И вот что: вы лучше не отлучайтесь с рабочего места. Я это в ваших интересах говорю, не обижайтесь.
— Хорошо, постараюсь.
Стал намечаться круг и около Веры. Пришел взволнованный Боря Хавкин и с порога задал вопрос: «Что случилось?» Борю, начал он тут же выкладывать, позвали зачем-то в отдел кадров института, в котором он сейчас преподавал на почасовой оплате, а в свое время учился вместе с Верой. Какой-то человек, явно не из института, спросил Борю про Веру — хорошо ли он ее знает? Боря ответил, что они — сокурсники и до сих пор дружат. Он подумал сперва, не хотят ли Веру принять на преподавательскую работу, подумал, что она подала, наверно, заявление, но ему об этом почему-то не сказала, и Боря даже собрался обидеться на нее. Но расспросы быстро съехали на темы, не имеющие никакого отношения к преподавательским качествам Веры. Человек интересовался, бывает ли Боря у нее дома? А кто у нее бывает еще? Что эти компании — часто ли собираются? И о чем же беседуют? Кроме стихов и пения — что же еще? Живопись? Это интересно! Там есть много картин — откуда они у нее? А кроме как от родителей — еще откуда? Не знаете… Понятно… Скажите, а на какие средства она живет? Тоже не знаете… «Простите, — спросил в свою очередь Боря, — а вы кто? С кем беседую?» Человек ответил: «Оперативный работник». И предложил Боре сесть и не торопясь написать все, что он знает про Веру и ее окружение. «Это что — допрос? —догадался спросить Боря. — Я что — обязан писать? Или я имею право не писать? Вы мне, пожалуйста, объясните». — «Пожалуйста. Можете и не писать сейчас. Но и мы можем вызвать вас повесткой, и тогда вам все равно придется. В обязательном порядке». — «Куда вызвать?» — «Как —куда? — удивился человек. — В прокуратуру».
Боря замолчал.
— И что? — спросила Вера.
— Не стал писать. — Боря вздохнул. — Пусть вызывают. Не очень я много лишнего наболтал, а? — спросил он с надеждой.
— Послушайте, Борис, — сказал Леопольд, — у вас нет никакого повода себя казнить. Вы нам рассказывали… как будто с чувством вины. Это совершенно ни к чему!
— Вот-вот, постоянное чувство вины! — с облегчением подтвердил Боря. — Словно я Иуда, ей-Богу!
— Как же они до тебя добрались, вот что интересно! —вслух размышляла Вера.
— Очень просто: Шурик сказал, — ответил Боря. — Я с ним столкнулся буквально в дверях, когда шел в кадры. Я еще обратил внимание, что он мимо шмыгнул — ну, может, не заметил, — знаешь сама, в институте с каждым по десять раз на день встречаешься, забываешь, с кем сегодня здоровался, а с кем нет. Так потом я понял, что его вызывали передо мной.
— Кто он — этот Шурик? — спросил Леопольд.
— Он тоже наш однокурсник. А сейчас — замдекана, — пояснил Боря. — Уж он-то понарассказал!
— Что это он мог рассказать? — с неожиданным вызовом сказала Вера.
— А что ему захотелось. Он же здесь бывал. К сожалению, — ответил Боря.
— Он неплохой парень! — заступилась Вера за Шурика. Когда-то в студенческие времена и Шурик, и Боря соревновались в ухаживаниях за Верой.
— Он был неплохой парень. Потом стал комсоргом, потом секретарем, потом вошел в партбюро, потом стал замдекана, — перечислил Боря.
— Ну и что из этого? — наскакивала Вера.
Грозившая продолжиться и дальше, эта бессмысленная перепалка была прервана появлением Никольского, которому Вера позвонила вскоре после прихода Бори Хавкина. Вкратце Никольскому повторили рассказанное только что. Он тоже заинтересовался Шуриком, — в частности, спросил он, многих ли из тех, кто бывал в Прибежище, Шурик знал? Выяснилось, что многих, а, например, Славика это он привел сюда в первый раз.
— Славика, дорогого Славика с телевидения! — восторженно вскричал Никольский, как будто узнал приятные вести про закадычного друга. — Поздравляю, Леопольд Михайлович! Вот мы и до вас добрались!
— Почему? Почему? — Вера вскинулась, готовая опровергнуть все, что ни будет сказано.
— А потому! — жестко отвечал Никольский. — Когда в тот раз, впервые, Арон и Леопольд Михайлович сюда пришли, кто был у тебя еще? Ну-ка, листочек бумаги есть? Давайте вспоминать.
Вспомнили всех. Вспомнили и скандал, которым закончился тот вечер. Славик с какой-то девкой, поэт Пребылов, чета кандидатов, Карменсита со своим Хозе — чего было ожидать от этой публики?..
— Жаль, что Арона могут замешать, — сказал Леопольд.
— Да уж!.. Пребылов постарается! — пророчествовал Никольский. И не удержался, чтобы не сказать Вере: — Поэт! Телевидение! И чего им было сюда таскаться!..
— Прошу вас, Леонид Павлович, — настойчивым тоном остановил его Леопольд.
— Простите. Извини, Вера. Больно уж дрянно все это выглядит. — И он сменил тему: — Слушайте, вы такой анекдот еще не знаете? Осматривал Никита новые дома. Входит он в совмещенный санузел…
XXXIII
За событиями последних недель само собою забылось, что еще у подъезда «Националя» решили возобновить собрания — по примеру весенних, всем памятных вечеров. Прошел, однако, месяц, подходил к концу другой, и жизнь звала отдавать ей то, что было положено ей отдавать, какие бы силы ни стремились отвратить людей от привычного и желанного ее хода. Для встреч назначили вторую и последнюю пятницы месяца. Что же касается места сбора, то над этим пришлось поразмыслить. К Прибежищу не хотелось привлекать чрезмерного внимания. Но, с другой стороны, с чего бы это бояться? И потом, как можно было судить, они если еще не успели, то в любой момент могли узнать завсегдатаев этого дома. А кроме того, — волнуясь и краснея, сказал милый Толик, когда его предупредили о слежке за домом, — это будет настоящее предательство, если друзья станут реже здесь бывать! — за что Вера звонко чмокнула Толика в щеку… Квартиру Леопольда тоже не следовало обходить, потому что, во-первых, там жил Финкельмайер, и нужно было его иногда навещать и устраивать ему нечто вроде встряски, чтобы он в своем одиночестве не превратился в иссохшую мумию; а во-вторых, Леопольд, как хозяин, должен был появляться в своей комнате перед оком соседей и, значит, милиции и тем подтверждать свои права на прописку. Остановились на том, что напрашивалось: чередовать собрания — одно устраивать в Прибежище, одно — у Леопольда.
Темой первого из вечеров Леопольд избрал «русский авангард». Положив перед собою стопку репродукций и фотографий, начал он с Врубеля и мало кому известного Чюрлёниса, а спустя часа полтора шла речь уже о художниках, чьи работы хранились теперь в Прибежище и были выставлены на этот вечер для обозрения. С чьей-то легкой руки эта первая встреча в Прибежище получила кличку «От Березова до Лианозова» — так как, объясняя идеи авангарда, Леопольд сопоставлял живопись начала века с живописью передвижников и упомянул по какому-то поводу суриковского «Меньшикова в Березове», и в конце вечера вышел шумный спор о «лианозовцах», которых сам Хрущев, а за ним вся общественность подвергли осуждению.
В следующий раз, уже в своей комнате, Леопольд поставил себе задачей проследить, как менялось отношение художников к обнаженной натуре. Вдоль длинного пенала комнаты — у стен, на полу, на кровати, на столе и стульях расположились десятки изображений — черно-белых и сияющих телесной розоватостью: античные фрески; итальянцы Возрождения, начиная с ботичеллевской «Афродиты»; аскетичные средневековые немцы; романтики и классицисты; конечно же, Ренуар; рисунки Пикассо, скульптура Майоля, Родена и Мура; появилась и «Обнаженная» Фалька — опять-таки разруганная недавно прессой; и наконец, под общие возгласы одобрения, представлены были собравшимся работы любимого всеми Толика — его бесконечная серия «Балет» (пастель, уголь, сепия, акварель на цветной бумаге). Рассуждая о выразительных достоинствах его работ, Леопольд брал в руки лист за листом, обращался то и дело к автору, и постепенно стеснительный Толик оказался вовлеченным в диалог. Не замечая явных провокаций, он бурно отстаивал вполне очевидные истины, при этом, однако, с таким жаром и вдохновением говорил о линии — женского тела! — и о колорите — женского тела! — что, когда он в сердцах воскликнул: «Эх, нет у меня натурщицы! Мне бы — натурщицу, мне так нужно работать с натурщицей!» — Вера вдруг с бесовским отчаянием хлопнула себя по коленкам:
— Толик! Ой, пропадать! Сколько сеансов выдержу — приходи! К черту условности! Правда же?!
В ответ закричали, зааплодировали, с хохотом было предложено выпить по этому поводу; и Боря Хавкин кинулся за дверь — успеть в угловой магазин до закрытия. Толик стоял счастливый, Леопольд из груды балетной серии выбирал отдельные листы и ставил их поверх Венер, Психей, Вирсавий и Олимпий. Скоро вся комната оказалась заполненной листами Толика, и тогда сквозь сизую пелену сигаретного дыма — накурили нещадно! — увиделось всем: да это же прекрасно!.. И кто-то так и сказал: «Послушайте, это — прекрасно!..» И все умолкли. И тут же вздрогнули разом — от крепкого стука в дверь.
О вечная, непостижимая загадка искусства! Нет, нет, загадка эта — не загадка красоты: красоту сегодня можно измерить и вычислить. Загадка искусства в ином: в банальности. Избегать ли ее как чумы? Или ей поклоняться как откровению? Или есть золотая пропорция между банальным и неповторимым? И что говорит по этому поводу жизнь — для искусства пример великий и единственный? Чему полезному учит она, если способна сработать таким вот грубым, банальным приемом — на дешевом, как говорится, контрасте: в момент наивысшей духовной радости явить просветленному зрению лик участкового уполномоченного и иже с ним дворника и старуху соседку — ? Ах, нет! — уж лучше пусть оно не учится, искусство, у жизни, если она настолько неоригинальна!
Леопольду предложено было объяснить происходящее. Он сказал, что читает своим друзьям лекцию по искусству. Участковый заметил на это, что такие мероприятия положено проводить в специально отведенных общественных местах, как то: в клубах и красных уголках. Леопольд счел за благо не вступать пока в пререкания и промолчал. В миг этой паузы раздались за дверью шаги, участковый отступил, и взору его явился Боря Хавкин, а с ним — авоська с нахально выпирающими из нее бутылочными округлостями.
— Обратите внимание, — указал понятым участковый. —Вот у них лекция — как водку пить.
Взгляд его внимательно рассматривал балетные листы. Такого обилия обнаженных тел и такого разнообразия поз ему еще не доводилось видеть!
— Что такое? — спросил он, даже растерянно несколько. — Он тянул палец к одной из работ.