Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Некто Финкельмайер

ModernLib.Net / Современная проза / Розинер Феликс / Некто Финкельмайер - Чтение (стр. 19)
Автор: Розинер Феликс
Жанр: Современная проза

 

 


Пусть хотя бы о хорошем номере позаботятся. Отдельном.

— Сейчас же вызываем телетайпом. — Нажал кнопку.

Вошла.

— Соединитесь с директором, пусть гарантирует Леониду Павловичу отдельный номер с… С какого, Леонид Павлович?

— Среда? Или даже

сейчас псих уже там дежурит когда

со вторника! Если на завтра будет билет

ночь там ночью она завтра вечером она завтра там ночь она очень очень

завтра же и вылечу.

— Превосходно. Берите деньги и в добрый час.

Пошел он в бухгалтерию, поехал за билетом, стоял в очереди, обедал, стоял в очереди, начал звонить Вере, но раздумал, позвонил Виктору домой, стал звонить в его парк, но раздумал, купил билет, взял в сберкассе деньги, купил в ювелирном гарнитур из янтаря — бусы и клипсы, купил себе новую электробритву — шик-блеск-треск — купил три пары ярких носков, бежевую сорочку, носовые платки, спортивные трусы, десять аптечных пакетиков, записную книжку, грифели «кох-и-нор» и цанговый карандаш. Вспомнил, что надо постричься, и помчался из центра к кино «Ударник», где в правительственном доме, наверху, рядом со входом в универмаг работал в маленькой, на два кресла цирюльне свой — постоянный мастер.

— О-о! Кого я вижу! Давненько, вы давненько!.. Что так поздно? — я закрывать собрался.

— Израиль Маркович, ради Бога, простите. Вчера из отпуска, завтра улетать.

— Обросли, обросли, молодой человек. Ай-яй-яй, вчера голову мыли!

— Простите, Израиль Маркович, простите.

— Наклоните головку. Здесь пониже? А височки? Да-да, вы любите прямые и, скажу я вам, надо иметь только прямые, а? Для такого мужчины, как вы, а? Знаете, что я думаю? Я вам сейчас расскажу. Я когда-то работал — это было в тысяча девятьсот двадцать шестом — вы знаете, что такое нэп? — ах, знаете! — но, конечно, из истории, из краткого курса истории, а? — так вот, я работал в Одессе у мастера, и он, знаете ли, молодой человек…

Израиль Маркович ходил в зеркальной стене взад-вперед позади усеченного белого конуса, из которого росла на оголенной шее голова и смотрела вперед напряженным взглядом и кривила изысканный очерк актерского рта — Карл Моор, Незнамов, Горацио, Яго, Турбин — первый разбойник, первый любовник, первый клятвопреступник, первая сволочь, если не позвонишь Арону. Если он живет на даче. Что ему скажешь? Что скажет он? Что скажешь ей. Что скажет она. Да, Израиль Маркович, это даже для Одессы необычный случай. Улыбайся. Вот так.

Актер улыбнулся — там, в зеркале. Улыбка у него не получилась профессиональной.

Арону он не позвонил. Так уж получилось. Много дел оставалось на вечер, и позвонить он не собрался. А назавтра Никольский поспешил в аэропорт, и было не до телефона, однако в последний момент он дал телеграмму Вере: «Вернулся поздно вчера сегодня срочно вылетел командировку всем привет Леонид».

Сколько же прошло — полгода? Нет, месяцев пять прошло с той поры, как Никольский летел сюда, как сидел в самолете бок о бок с еще незнакомым ему долговязым соседом, у того журнал на вздернутых коленях лежал в два распластанных белых крыла, в два перекошенных — как перебитых дробью и опавших, но подрагивающих крыла неведомой тундровой птицы. И снова Никольский услышал далекие звуки: «Не спотыкайся, загнанный олень…».

Он повторил эту строчку и мысленно проговорил всю строфу и стихотворение до конца. Потом задумался — сам не зная толком, над чем именно, и все его размышления сводились к перебиранию различных вариантов того, как развивались бы события, если бы… Если бы, например, не попросил у Арона журнала, зато оказались бы они вместе в гостиничном номере на двоих (— отнесся бы к Арону с отвращением); если бы не пригласил Арона к Вере (— не стал бы думать о женитьбе на ней, так как не было б знакомства с Леопольдом, после которого она заметно изменилась, но с другой-то стороны, Леопольд теперь там, и Вера целиком поглощена заботами о нем); если бы Данута не дежурила в тот вечер, если бы Арон не познакомил с ней, если бы она не стягивала блузку на груди и если бы не возникала раза три или четыре в тех унизительных и неизбежных снах здорового мужчины, которому в течение определенного срока не довелось обладать женским телом (— жил бы по-прежнему, и сентиментальное слово надежда не завладевало бы им чем дальше, тем больше); и наконец, если б на «зеленом» работали не дураки и не звали его опять в этот мрачный городок на краю степей, на краю лесов (— сидел бы сейчас в Прибежище, и не закладывало бы уши. Кажется, начинаем снижаться).

Действовало летнее расписание, и самолет, в отличие от зимних рейсов, прибывал на место назначения засветло. Никольскому повезло: у выхода из аэропорта, то есть у калитки деревянной оградки, которой со стороны шоссе было обнесено посадочное поле, он столкнулся с инженером с «зеленого». Инженер куда-то спешно улетал, и ввиду особенной спешности ему, чтоб он не опоздал на вылет, была дана аж директорская машина, из которой он только что выскочил. Никольский сообразил занять его место, и шофер в мгновение ока домчался до города и ссадил седока у гостиницы.

В вестибюле все было по-старому: стеклянная дверь ресторана налево, барьер администратора направо, грустный швейцар под ветвистым никелем гардеробных вешалок прямо перед входом. Духота, которая еще на самолетном трапе обложила горячей ватой лицо, набилась в гортань, залезла за воротник и потекла по спине, в подмышки и в рукава, здесь, в гостиничном вестибюле наполняла объем помещения до такой осязаемой плотности, что казалось, будто движешься внутри утрамбованного тюка и с трудом раздвигаешь собою пышущие волокнистые слои. Между слоями, однако, были пустые ходы, и, наверно, по ним-то и носились безумные полчища мух, жужжа омерзительно и угрожая ткнуться в зрачок или с маху влепиться в ушное отверстие. За барьером не было никого. Швейцар проковылял к ресторанным дверям, крикнул кого-то из пустого зала, появилась пожилая женщина и торопливо взглядывая на Никольского, засеменила к барьеру.

— Из Москвы, бронь почтового ящика, — сказал Никольский.

— Как же, как же, есть для вас бронь, пожалуйста…

— Был обещан отдельный.

— А как же, — отдельный оставлен, который с гостиной.

С какой еще гостиной? — недоумевал Никольский, поднимаясь по лестнице. Взглянув на номерок, подвешенный к ключу, он пошел по коридору и, едва достиг небольшого холла с двумя креслами у окна, как понял, что номер ему уготовлен тот самый — единственный, быть может, в своем роде номер — уютный, незагаженный, просторный, комфортабельный люкс — словом, обкомовский номер. И вот она — просторная кровать. Никольский пнул ее ботинком. И вот она — кушетка. Пнул и ее. И вот посуда — рюмочки, тарелочки, — кои послужили им с Ароном столь усердно. Взял Никольский стакан, пустил посильнее из крана воду, чтоб охладилась хотя бы чуток, и утолил невозможную жажду. Потом прошелся по коридорам. Вспомнил, где находится дежурка, разыскал ее, постучался, подергал запертую дверь. Постоял у окна и решил, что никого пока не будет расспрашивать. Вернулся в номер, скинул сорочку, снял ботинки, носки и брюки, отлепил от тела майку и трусы и залез под прохладный душ. Под струями его он пел что-то оптимистическое, покряхтывал и подвывал — свободно выражал себя. Вообще же, Никольский исповедовал ту мысль, что современный человек полностью принадлежит самому себе, лишь когда он принимает ванну и плещется в душе или когда неподвижно восседает на унитазе. А стульчак (СТУЛЬЧАК, — а, м. В уборной: сиденье с отверстием в середине) называл не иначе, как спасательным кругом, чем нередко, бывая в гостях, ставил в тупик хозяев, поскольку на вопрос «где тут у вас спасательный круг?» не каждый мог ответить сразу.

Потом он улегся на кушетку и скоро стал подремывать. Возможно, он заснул бы как младенец и спал до самого утра, но среди еще неглубокого сна Никольский забеспокоился: он забыл закрыть в ванной кран, и через тонкую перегородку прямо над ухом шумела вода. Раздосадованный на свою рассеянность, подбадривая себя, однако, тем, что все равно ему надо встать, раздеться и залечь в постель, а может быть, прежде поужинать в ресторане, он нехотя поднялся с кушетки, подошел к ванной, взялся за ручку ее двери — дверь не открылась. Из ванной же раздавалось довольное мурлыканье — под шум водопроводного дождя чуть слышным тоненьким голоском кто-то там напевал, —тоже, значит, наедине с собой, в свободном самовыражении. Сонливость как ветром сдуло. Итак, он вовсе не забыл прикрыть воду, и это не он включил свет в прихожей. Вдобавок ко всему он увидел, что в замке входной двери торчит ключ. Стараясь не поскрипывать на паркетинах, Никольский подошел, убедился, что дверь номера заперта, и вытянул ключ из гнезда. Ключ был точно такой же, что и у него, только без висюльки-номерка. Он сунул этот трофей в карман брюк, вернулся в ту дальнюю комнату, где только что спал, надел рубашку, на всякий случай и свой ключ взял с тумбочки и припрятал в кармане. Затем он принялся ждать, стоя в проходе между комнатами, — в темноте, в приятном возбуждении, с подпрыгиванием сердца и игривых мыслей. Наконец шум воды стих. Что-то стукнуло в ванной раз и другой — расческа ли задела о край фаянсовой раковины, пузырек ли с духами ударился донышком о стеклянную полочку, — и вот провернулась задвижка, из ванной ударил свет, мелькнула в его луче тень, и сразу же выключатель щелкнул, и все погасло. Дальнейшее можно было предвидеть заранее: два уверенных шага к дверям; рука старается нащупать ключ в замочной скважине, но не находит его; секунда неподвижности — ах, наверное, бросила в сумочку! — снова два шага назад, щелчок выключателя, сумочка поспешно раскрывается, и долго-долго слышно, как идут безнадежные поиски: в сумочке звякает, шуршит, что-то падает на пол ванной — все не то, все не то попадается под пальцы —вот ключи от дома, вот металлический тюбик с помадой, вот клипсы и брошка, пудреница, носовой платок — его Встряхнуть за кончик — ах, лучше выбросить все барахло на полочку! — и стеклянная полочка словно хихикает всякий раз в ответ, когда на нее, уже с нервным размахом, кладутся предмет за предметом из содержимого сумочки. Тишина. Все сгребается разом и вновь отправляется в сумочку. Теперь пошарьте на полу у двери — вот так, все правильно; теперь то же самое в ванной — вот так, молодчина; как можно быть уверенным, вы кладете милый ноготочек между зубками и закусываете его в раздумье, — но вспоминаете, что от этого может слезть маникюр, и вам ничего не остается, как подергать, провернуть вверх-вниз ручку запертой двери и уже в полном бессилии стукнуть бедрышком в эту проклятую дверь, — ну, уж это-то вовсе зря, потому что она открывается внутрь, а к тому же синячок на бедрышке образуется.

Что же дальше? Дальше поиски должны расшириться, и хотя она и не входила, конечно же, в комнату, ей ничего не остается, как предположить, что ключ — ну, как-нибудь случайно, ну, по затмению или неведомой силой — вдруг да оказался на столе в большой комнате, и она сейчас зажжет в этой комнате свет.

Так и произошло. Люстра вспыхнула, Никольский непроизвольно сдвинул веки и сразу же в изумлении уставился на эту залетевшую к нему птичку: он ее видел прежде! он ее встречал! где?! да здесь же, в тот прошлый свой приезд! — зовут ее как?! — да ведь он знает, знает! — она официантка из ресторана внизу! — Галочка, да, да, она — Галочка!

Тем временем скучным, незначащим взглядом смотрела Галочка на стол перед собой, и ее нижняя пухлая губка уныло отвисла, а поднятая к выключателю рука, едва полознув по стене, чтоб упасть, вновь скользила уже кверху. Никольский же почувствовал, что мышцы его физиономии вот-вот не справятся с напряжением, что он сейчас по-идиотски расхохочется, и шевельнулся. Галочка вздрогнула, взглянула, на мгновение обратилась в оцепенелого зверька и опрометью кинулась назад, в прихожую. Там в отчаянье затрясла она дверь, не соображая вовсе ничего.

— Галочка, куда же вы? — все еще сдерживая смех и деланно поигрывая баритоном, вопросил Никольский и вышел следом за нею в прихожую.

— Ой… — только и могла вымолвить Галочка. Она затравленно повернулась к нему лицом, чуть сползла спиной по двери, отчего ее ноги несколько согнулись в коленях, и стала равномерными, довольно неприличными движениями биться об дверь своим мягким местом.

— Добрый вечер, Галочка, неужто вы меня боитесь? — разулыбавшись широко, сказал Никольский. — Мы же с вами давно знакомы. Да пожалейте вы вашу попочку, что вы, Галочка? — ей-Богу!

Галочка подвигала ступнями назад, к двери, и выпрямилась, колыхаясь нервной струночкой.

— Ну здравствуйте. Не узнаете?

— Нет, — прошептала она. И попыталась улыбнуться в ответ.

— Что — нет?

— Узнаю, — сказала она хрипловато и кашлянула. Кажется, она начинала приходить в себя.

— Вот и отлично, — весело сказал Никольский. — Не бойтесь, честное слово! Это просто-напросто здорово, что вы тут оказались!

— Ключ дайте? Ну пожалуйста? — попросила она жалобно, и губы ее задрожали. Она готова была разреветься, чего Никольскому никак не хотелось.

— Ключ? Да конечно же, возьмите. А куда же я его дел? А, в той комнате!

Он повернулся, чтобы идти как будто за ключом, но спросил:

— А то пройдите? Сядьте на минутку-другую. Иначе я буду совсем уж невежливым!

Галочка спиною оттолкнулась от двери и, неуверенно переставляя туфельками, вошла в комнату. Никольский ушел в дальнюю, погремел в кармане ключами, и, когда вернулся, Галочка уже сидела за столом на краешке стула, деликатно держась обеими руками за сумочку, стоящую на сдвинутых коленях.

— Ну? — Никольский пододвинул стул и тоже сел. — Так вы, Галочка, и ускачете? Кстати, я-то знаю, как вас зовут, а вы меня — наверно, нет?

Она помотала головой и улыбнулась чуть доверчивее.

— Леонид — меня зовут, фамилия Никольский, местожительство — Москва, жены нет, детей, наверно, тоже!

Галочка, закидывая голову, сверкнув золотой коронкой, стала смеяться, и Никольский с удовлетворением отметил, что она не поспешила потянуться за ключом, который лежал на столе на половине расстояния между ними.

— Ой, надо же?! — возбужденно заговорила Галочка, то и дело перебивая себя нервным все еще смехом. — Надо же? — я тырк-тырк, куда, думаю, девала? Ну, надо же! — и вот бы попалась-то, пря-ам, уволили бы как штык, правда-правда! Если б начальство какое, правда же? Вот дура-то, надо, а?

— Я, Галочка, тоже начальство. Честное слово!

— Ой, ну вы! Вы… вы веселый! я же тогда еще помню! — радостно сказала Галочка. По самолюбию Никольского приятно защекотало. — Я — знаете? — доверительно продолжала она, — я сюда после смены всегда забегаю. В ванной-то, под душем-то помыться, знаете, как? Я ж в деревянном живу, в старом, воду пока натаскаешь, согреешь, ой, не говорите! А тута тоже — только в люкс горячую дают, да на кухню, а так нигде нет.

— Вот оно что!.. А я-то подумал, вселили кого по ошибке! Где ж ключ-то взяла?

Глаза у нее блеснули.

— Не продадите?

— Нужно мне больно тебя продавать!

— Сделала. Взяла с доски, дала знакомому слесарю, он и сделал такой же.

— Здорово. И никто не знает, что ты сюда бегаешь?

— Здеся, в гостинице? А никто. Литовка одна только знает, но она не продаст.

— Кто-кто?

— Литовка.

— Какая… литовка? — переспросил опять Никольский, смутно уже догадываясь, о ком идет речь.

— Ой, да эта же, Данька-то! Проигранная.

— Что-о-о? — Никольский даже подался к Галочке. — Постой, ты о чем это?

— Ой, Господи. А вы не знаете? Вы же с еврейчиком-то ее знакомы, нет рази? Тогда-то с ним все обедали, нет рази? — И так как Никольский продолжал смотреть на Галочку во все глаза, она пояснила: — Длинный-то? Ароном звать? Да ну же, из Москвы он, как вы тоже?

— Данута? — сказал наконец Никольский.

— Она, она! — довольная, подтвердила Галочка.

— Она литовка?

Вот оно что! Прибалтийское в ней — верно, верно! — и этот акцент, который он принял за польский!

— Так мне непонятно: почему она — проигранная?

Галочка даже всплеснула от удивления:

— Ой, да все же знают!

И она набрала уже воздуху, чтобы выпалить все подряд и вперемешку — ее манера говорить и мыслить была Никольскому уже ясна, — и потому он перебил ее:

— Постой-ка, Галочка, признавайся, свиданье у тебя на сейчас не назначено? Нет? А я, представь, с самой Москвы не обедал. Скажи-ка, можно сюда заказать? На двоих?

— О-ой, неудо-о-обно мне, что-о вы-ы… — протянула она со смущением и порозовела чуть-чуть, но на личике появилось бесхитростное удовольствие.

— Да ерунда же, не поздно сейчас. Принесут?

— Шестнадцать наберите, это прямо в зале. Только вам присчитают. Как штык.

— А-а, неважно это.

— А увидят же наши?

— Тебя что ли? Мы сделаем так: дверь будет заперта. Как постучат — ты в ту комнату и — тише мыши. А я попрошу, чтобы сразу все блюда несли и больше бы не беспокоили.

Галочка засмеялась с подвизгиванием, даже в ладошки захлопала:

— Давайте, я вам посоветую, что выбрать, ладно?

— Прелестно, Галочка! И не стесняйся. Идет?

Ему хотелось — за столом, за едой, питьем и разговорами о том о сем, в бессвязности Галочкиных междометий — заглянуть как в театральный приоткрываемый занавес и увидеть случайно что-то — из жизни ли Дануты? Арона? своей собственной? — и хотелось не столько узнавать ему неизвестное, сколько переживать, узнавая.

Но Галочка переживала свое. И все получилось не так, как желалось того Никольскому. Она, возбужденная, и надо думать, усталая, после рабочего дня, захмелела слишком быстро, без конца беспричинно смеялась, болтала невразумительное, хохоча, пыталась то с вилки, то с ложечки «сама покормить», как она повторяла, Ленечку и попадала ему сметанным салатом в щеку и в нос, отчего лишь пуще заливалась. И в миг такой нарочито-девчачьей резвости, от которой Никольский ощущал неловкость — что с ним в присутствии женщины не было никогда — она вдруг вскочила с места, кинулась — погасила свет, и стала Ленечку целовать — Ленечку, Ленечку, Ленечку… И она сперва в нем возбудила только жалость, потому что худенькое тельце в его объятиях затеплило в нем не мужское, а, наверное, отцовское, и он, себе удивляясь, как будто боялся, что сила и грубость сомнут небольшое скопление хрупких косточек рядом с ним. Да и не девушка ли она, и вдруг восемнадцати ей не хватает? Но Галочка льнула и никла, она содрогалась от слабости и впластывалась в него и легонько тянула, чтобы лечь. Они перешли, в темноте натыкаясь на стулья, к кровати, разделись каждый наскоро и неаккуратно, укрылись одеялом, и там, под жарким пологом, она беспорядочно, нервно, давала своим рукам касаться, гладить, сжимать, проскальзывать. Она искала и требовала, а Никольский, лаская ее, все не мог от себя отогнать больное видение: сплетающихся в одно на этой вот самой кровати мужчину с женщиной, — тех двоих, кто оставались здесь на ночь, когда он лежал за стеной на кушетке. Ну нет, сказал он себе, такого я вам не позволю! — «А ты, Галчонок, инициативна!» — произнес он Галочке на ушко, и вдруг на него накатило, и он забрал эту Галочку так, что она издала протяжный ликующий вопль. Он ей воздал за все эти несколько месяцев, но ведь не знала она, что питается не своим, и она утолилась уже, но теперь уже требовал он оплатить ему все сполна, и ей приходилось платить и платить по чужому счету. Потом она плакала. Из блестящих в сумраке глаз слезы текли мимо неверной, дрожащей улыбки, и почему это Галочка плакала, она толком ответить Никольскому не могла, но получалось вроде бы так, что от счастья. Потом он выслушивал исповедь — в шепоте, вздохах, в прерывистом дыхании, в паузах и в сигаретном дыму. Никольскому хотелось дико — уснуть, и лучше бы всего — одному, без Галочки, и вообще без этих женщин, но Галочка все шептала ему о себе, и — удобная вещь междометия! — он отвечал ей: «а-а», «ну-у?», «м-да-а», «надо же!».

Галочке было двадцать два, была у нее мать, которая пьет и вяжется пока что с мужиками; у Галочки дочка трех лет, она ее держит на пятидневке в садике; а мужа у Галочки не было, был парень, ушедший в армию, она его и не любила, но, дурочке, он ей и сделал ребенка в ночь, когда провожали, а врачи напугали первым абортом, да и ничего, пусть дочка растет; может, и вышла бы замуж и с дочкой — здесь женщин-то мало, приехало много парней на стройку, но она, как можно было понять, не хотела за пьющего, за матерщинника, а тут такие-то все, и бьют девчонок под пьяную лавочку, даже когда ухаживают, а уж женам молоденьким жизнь такая, что и ни к чему мне, и так проживу… вот захотела с тобой, Ленечка, мне и хорошо, правда же?.. Ленечка, Ленечка, миленький мой, милый…

Он уснул под ее бормотанье.

Наутро в ресторане — было уже не утро, а близко к полудню — сияющей феей — в наколке, передничке, блузочке с кружевцом — Галочка воздушно подлетела к Никольскому, и, весело глядя в глаза, так что нельзя было ей не ответить таким же весельем, взяла у него заказ.

— Что, Галчонок, — сказал он вполголоса, — вечером снова в душ прибежишь?

— Ой… — задохнулась она. — Правда?!..

О Создатель, создавший нас! Хотим мы многого, а нужно-то нам так мало! Вот и Галочка радуется, вот и Никольский уже успокоен, а когда сегодняшний вечер готов принести немножко еще той же ласки телесной — мы в раю и презреваем все разумное. Того ли от нас ты желал, Создатель? Но мы таковы — и спасибо, Отец!..

XXVIII

Вечером Галочка многое рассказала. За ужином она не проявляла бурных эмоций, даже, видимо, стыдилась своих вчерашних выходок. Однако то и дело умолкала, глядя на Никольского с наивным обожанием — она и не притворялась, и не скрывала — она в самом деле сходила от Никольского с ума, — и по причине ее гипнотической завороженности ему на этот раз тоже не удавалось Галочку разговорить. Тогда Никольский придумал пойти погулять — отправиться на свежий воздух. «Где тут у вас гуляют?» — спросил он. «В степи. А вон прямо там», — она махнула за окно. Они прошли — таясь, по очереди, — выходом во двор, миновали сараюшки, грядки какие-то и невысокий забор, и в лица им ровно задуло полынной прохладой. И Галочку как будто охладило, она вернулась в свое естественное состояние и стала девчонкой обыкновенной — в меру смешливой, в меру томной, в меру практичной и глуповатой. Она была напичкана сплетнями сверх макушки. Рассказывая, как их шеф —почтенный отец семейства среди дня идет запереться на час в кабинет директрисы гостиницы — та депутатка, партийная, муж у нее начальник милиции, — заодно упомянула, как на кухне воруют, как шефа накрыли, и всем им пришлось собирать на него, а у Галочки денег не было вовсе — перед этим брала по уходу больничный, ребенок болел — и она отказалась, так пообещали уволить, и кто ее выручил — это литовка, заняла ей, и уж потом с чаевых и с получки смогла постепенно вернуть.

— Кстати, когда дежурит Данута? У меня поручение к ней, мы же с ее Ароном друзья, — поспешил Никольский ухватиться за ниточку и уже не выпустил ее. Иногда он подергивал ниточку эту настойчиво, иногда лишь тянул осторожно и то вопросами, то переспросом, то восклицанием — вел Галочкину говорливость куда ему было нужно. И он узнал от нее достаточно для того, чтобы глаз не смыкать посредине глубокой ночи и думать, думать и думать — нелепо, без толку думать, потому что разве приходят ясные, верные мысли после безудержных любодеяний с девчонкой, жаднющей, как оказалось, на похоть? Галочка давно спала. Он ей подарил сладость этого сна — мирного, тихого; сам же мучился возникшей в голове тупою болью, и отвращением к себе, и духотой. Где-то на огородах выл, поскуливал пес.

Когда на работу выйдет Данута, — ответила Галочка на его вопрос, — сказать нельзя: у Дануты умерла сестра. —У нее была сестра? — Ну да! Грех говорить, но наконец-то Бог прибрал. — Почему так? — Ой, ведь парализованная! — Вон что!.. А еще кто-нибудь у Дануты есть, — мать, отец? —Никого, откуда же? Ее когда проиграли, Арон-то ваш сюда и привез. — Арон привез?! — Ну. — Вот какой черт, он мне не говорил! Послушай-ка, Галчонок, ты расскажи, — как это, где ее проиграли, и как он ее привез? — Ой, надо же! У нас все знают, а вы в дружках, и ты не знаешь, надо же!

По Галочкиным словам, если сложить их в мозаику, пусть и не полную, рисовалась картина — жуткая и неправдоподобная, но для здешних, похоже, довольно обыкновенная.

Данута была «поселенка». Когда Никольский поинтересовался, что это значит, Галочка всплеснула, по своей манере, руками — и она не раз потом еще всплескивала, дивясь неведению москвича: «Ой, ну же! — поселенка она, сосланная! Литовцев-то ссылали, не знаешь, что ль?» «А-а!..» — тянул Никольский. Слыхал он как-то невнятное — где, когда слыхал? от кого? — что выселялись национальности. Только вот какие? Про литовцев он не знал. А ведь был разочек в Литве, ездил в Палангу, купался.

Где-то к северу и к востоку отсюда и был среди местных островок литовцев-поселенцев, и Данута жила там вместе со старшей сестрой. Однажды после работы, вечером, Дануту встретил маленький соседский мальчуган и сказал: «Тетя Даня, бабушка не велела домой тебе ходить — тебя урки в карты проиграли! Ты уезжай сейчас, тетя Даня, обязательно. А твою тетю Рутю к нам перенесли».

Эти слова, вероятно, врезались Дануте в память, она так точно пересказывала их Галочке, когда та из интереса выспрашивала у Дануты о подробностях ее столь завлекательной истории.

Данута кинулась на станцию. Там ждал пути товарный состав, и она вскарабкалась на вагонную площадку. На какой-то большой остановке, после почти что суток медленного хода, поезд стали расформировывать. Данута покинула свою площадку, тем более что ехать дальше все равно бы не смогла: она промерзла и чувствовала, что заболевает. В сумочке у нее было только три-четыре десятки — («на старые деньги» — не забыла Галочка уточнить), а документов никаких. А в здешних краях без документов нельзя ни шагу двинуться, особенно на вокзалах, на пристанях и в аэропортах проверяют. Вот Данута и оказалась в таком положении — больная, без денег, без документов. «Прям возвращайся, пусть зарежут, представляешь?!» — делала Галочка большие глаза. — А в милицию пойти? — «Во-о, ска-за-ал! — презрительно тянула Галочка, слыша такую наивность. — Поселенка-то? Сразу б туда же возвернули!»

Сколько пробыла на этой станции Данута, вспомнить она не могла. Может быть, двое или трое суток. Чтобы не привлечь внимания дежурных и милиции, она тащилась на несколько часов в город, там сидела на почте или в столовой и добиралась обратно на вокзал к очередному пассажирскому поезду. Она просила проводников посадить ее, но неизменно то с равнодушием, то с бранью ее отказывались взять в вагон. Да и куда бы она поехала? Здесь же на станции она и ночевала. «Ну пропадала, прям, а как же? — уверенно говорила Галочка. — Кому нужна-то? Хорошо, урки-то не нашли, а поехали бы за ней? На станции нашли бы и пришили». — А как же она все-таки выбралась? — «Так я ж говорю, Арон этот вывез!» — Откуда он там взялся? — «А я не знаю. Данька-то мало про него говорила. Говорит, — не помнит. Упала, вроде, где-то она? Ой, праад-праад! — упала, вспомнила! — в городе упала, а он, что ль, видел? Ну да, — ой, верно, вспомнила! — самолеты не ходили! Вот он ее на самолете и привез, вспомнила!» То есть, как получилось в конце концов из Галочкиной мозаики, самолет, на котором Арон летел от моря, должен был сесть из-за погоды, и Арон застрял в этом городе — там, где оказалась больная Данута. Она упала в беспамятстве, когда была на городском центральном пятачке, на котором, как обычно в провинции, и магазины, и милиция, и почта со сберкассой, и гостиница. Что уж смогла Данута объяснить Арону, представить трудно. Так или иначе, Арон устроил ее в своей гостиничной комнате. Возможно, что и звал врача, — во всяком случае, кормил больную таблетками, чем-то ее поил, — а при полной беспомощности Арона в житейских делах невозможно предположить, как он сумел самостоятельно разобраться в том, что нужно больной.

Взяв на себя роль спасителя, Арон исполнил ее до конца. Когда самолеты стали летать, он купил Дануте билет и перевез ее сюда, в Заалайск. — Почему сюда? — спросил Никольский у Галочки. — «А крайком-то один и тот же — где Данька с сестрой жила, и здесь. У нас поселенцев тоже прописывали раньше. А так бы где их прописали?» — И, значит, сестра сюда тоже приехала? — «Приехала?! — Уж приехала бы она! Ведь парализованная совсем, понимаешь? Он за ней и поехал — ну, самолетом же, поездов-то от нас же нету. И привез. А там — ужас-то! — урки своего зарезали, — ну этого, который проиграл — и ночью ногами в окна, в их дом, воткнули! Стекла, значит, его ногами проткнули, всунули внутрь до колен, а сам весь — утром люди смотрят — свисает на улицу, синий, в крови — по горлу ему ножом — вот ужас, а?! Хозяев тоже не было — испугались, в деревню уехали».

Милейшая картинка местной житейской хроники!.. И что Данута? — прежде чем разминуться с ножом того уголовника, — сколько она прожила в этой жути? Никольский содрогнулся от чудовищного: в его раскрытые глаза клубком вкатилась гориллоподобная свора, и она насильничала над Данутой с визгом и ревом, терзала, мяла, рвала и душила ее…

Весь в поту, Никольский выскочил из кровати, пометался из комнаты в комнату и, не придумав лучшего, оглушил себя стаканом отвратительной «Московской». Бросаясь обратно в постель, он задел бедро спящей, девчонка разом проснулась и с прежней голодною страстью сказала: «Хочешь сейчас еще, Леничка, хочешь!..» — «А ну-ка, пигалица, спи!» — прошипел он на это. Она, обиженная, отвернулась, и сон ее продолжился, как будто и не был прерван. Никольский же промаялся до солнца и лишь немного подремал беспокойно — все боялся, что Галочка, как в прошлый раз, уйдет, когда он будет спать. Но он ее не упустил и велел рассказать, где живет Данута.

Полдня он пробыл на «зеленом». Когда начался перерыв на обед, он вышел с завода в толпе рабочих. Люди растекались в обе стороны улицы — кто в столовую, кто в магазин, кто — из тех, у кого не работали жены, — домой, а многие, кучками и поодиночке, располагались в чахлом скверике напротив заводских ворот, вытаскивали свертки с бутербродами и ели с развернутых мятых газет. На земле, на пыльной выгоревшей травке играли уже в домино, послушной костяшкой стучали об старый замурзанный лист фанеры, и резкие хлопки ударов сопровождались то и дело, будто бы облаком порохового дыма при стрельбе, протяжной и лениво затихавшей матерщиной. Некоторые поснимали рубашки и жарились на нещадном солнце. Молодые подсаживались к девкам, любезничали. Трое парней гонялись вокруг кустов за увесистой, крупной красоткой, и она бегала от них с визгом, и у нее под линялой трикотажной майкой широкой волной колыхались толстые груди: хороших женских бюстгальтеров, как можно было понять, в городских магазинах не продавали…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33