Нагрузили уже по четвертому разу, и, прежде чем отъехать, Варенька позвала мужчин в кухню — наскоро перекусить. Никольский будто почувствовал что-то и, когда проглотили они по куску колбасы с черным хлебом, стал напарника своего торопить. Виктор же вдруг расслабился, он, похоже, готов был и час просидеть, поглядывая на Вареньку и ворочая челюстями.
— Давай, Витек, давай, — заговорил Никольский, — знаю, что без обеда сегодня, но нам бы еще разочка два успеть, а там закатимся в ресторанчик, закажешь все меню подряд, я плачу. А сейчас пойдем, пора.
Зачерпнули воды из ведра, напились и вышли к машине. Около нее стояли двое, и один из них задирал край брезента, которым прикрыты были картины на верхней площадке.
— А ну отзынь! — крикнул Виктор и собрался дернуть со ступенек вниз.
— Тихо, тихо, ты что? — перехватил его за рукав Никольский. — Хочешь им сказать два слова, говори интеллигентно. Я сейчас!
Он шагнул назад, за порог, и быстро сказал обернувшейся к нему Варе:
— Варенька, эти два типа здесь. Все запирайте скорее и не пускайте их ни за что. Молчите, вас нет: тишина. Пока не уберутся. Вернемся обязательно. Понятно? Не бойтесь!
— Ой, Господи! Идите скорей. Ни пуха вам!
— К черту, к черту! — махнул ей Никольский и выбежал наружу. Она за ним уже запирала.
У машины ситуация была такой: тот же субчик — с наглой, змееватой мордой и довольно плотный, держался все еще за угол брезента; за сгиб его локтя, мертво захватив в свою горсть пиджачный рукав, держался Виктор; а самого Виктора, подталкивая его то в плечо, то в бок, безуспешно пытался сдвинуть с места суетливый и опасливый малый, явно занимавшийся не своим делом. Происходил при этом обмен репликами, которые никак не были призваны выяснить обстановку, а лишь нагнетали напряжение, создавали, так сказать, соответствующий данному случаю моральный климат:
— Не трожь брезент.
— Оставь руку.
— Брезент, говорю, оставь.
— Освободи руку.
— Отойди-отойди, отойди!
— А что хватаешь?
— Оставь — поговорим.
— Отойди-отойди, хуже будет!
— Молчи, падла, не тронь! Отпусти брезент.
— Руку убери, я сказал!
Никольский вмешался:
— Отпусти, Витек. — Он втиснулся меж ними спиной к змееватому, навалился на Виктора и подышал в его рыжую щетину: «Осторожненько сядь и рвани за ворота».
Виктор нехотя ослабил пальцы, приговаривая базарно: «А чего он, бля? Чего, бля, трогает, чего?» Он уже переступал, разворачивался, незаметно перемещаясь к передней дверце, — как буксир, который боком, боком, на самом малом ходу отваливает от причальной стенки.
— Так в чем дело, граждане? — принялся вопрошать Никольский, обращая голову то к одному из пришельцев, то к другому и упираясь им обоим в грудь расставленными руками, как будто именно их он и должен разнимать. — В чем дело? Что происходит. Позвольте поинтересоваться?
— Представители! — выкрикнул суетливый и почему-то еще больше навалился на руку Никольского. — Видимо, и в самом деле хотел прорваться ближе к своему напарнику, чтобы чувствовать себя безопаснее.
— Представители? Представители! Знаем мы представителей! — лишь бы продолжать скандалить, угрожающе повторил Никольский.
— Из отдела архитектуры осматриваем строения с чердачного помещения увозите это не проведешь! — со злобой и заученной точностью заговорил мордастый. Брезент он не отпускал, но, главное, не видел он, что за его спиной Виктор как раз пригибался, ныряя в открытую кабину, — дверцы которой, к счастью, оставили распахнутыми ради прохлады.
— А ваше дело — откуда увозим? — молол свое Никольский.
— Что увозите? Будем проверять! Пожарную безопасность — ясно? нарушаете, да? Что увозите? — выкладывался мордастый и хотел браться за брезент и другой рукой. Но тут в стартере засосало поспешным поцелуйным чмоканьем, фыркнуло порцией газа, — Виктор мощно брал с места, брезент натянулся и затрещал и готов был в мгновение ока слететь. Никольский с размаху ребром напряженной ладони ударил в волосатое запястье, пальцы мордастого сорвались, и он, тянувший брезент на себя, отлетел, не удержавшись, назад — отлетел удачно, в уголок между бревенчатой стеной и крылечком, и Никольский кинулся замкнуть собой этот угол.
— Задержи! — прокричал мордастый, и второй побежал за машиной.
— Ты что? — твердые глаза сузились, впиваясь в Никольского. — Тебе шуточки? С представителем власти?
— А я откуда знаю? — равнодушно сказал Никольский. Он не двигался с места. — Мало ли шастают.
— Идем! У него удостоверение!
Никольский пожал плечами, повернулся и пошел, ускоряя шаги, так, чтобы тот, сзади, не смог обогнать.
Виктор успел меж тем растворить пошире ворота и, смахивая локтем суетливого, направлялся к машине.
— Дай удостоверение! — издали приказал шедший сзади, и его подчиненный лихорадочно полез в нагрудный карман куртки, но пока он поднимал франтоватые клапана одного кармана и другого, пока доставал и разворачивал писульку, Никольский занял надежную позицию у машины.
— Ну и что? Отдел архитектора!.. Селиверстов и Голованов, — читал Никольский. — В связи с планировкой дорожных работ. А при чем тут пожарная безопасность? — он небрежно вернул бумагу, рассчитанным движением открыл дверцу и, когда садился в машину, добавил: — Тоже! Представители власти! Заходите в кабинет в часы приема, в порядке очереди. Сейчас некогда.
Но Виктору, едва он тронул машину, пришлось тормознуть: перед самым капотом ее обегал мордастый.
— С-су-у-ка-а!.. — прошипел Виктор.
Тот, задыхаясь, подлетел к приспущенному окну со стороны Виктора и просунул в кабину и голову и волосатую руку. Он держал перед лицом Виктора красную книжечку.
— Стоять! — торжествующе сказал он, уверенный в гипнотическом действии красной книжечки.
— Положить я на тебя хотел! — с ненавистью выговорил Виктор и стал сдвигать машину вперед. Налитое кровью лицо с трудом успело выползти за окно.
— Стоять! — донеслось отчаянное.
Они уже гнали, подпрыгивая по гофрировке укатанного грунта с кустиками подорожника, одуванчиков и лопухов с обеих сторон и между колеями, по обычной улице обычного поселка, по улице — мостовой, и за холодной, ключевой шла девица за водой с коромыслом и ведрами и сверкала толстыми икрами из-под короткого ситцевого сарафана…
В Прибежище не задержались ни на минуту: сняли привезенное, рассказали в нескольких словах о встрече с «архитекторами» и сразу же направились обратно. Леопольд посоветовал с этими представителями, кем бы они ни были, особенно не связываться и, если будут настаивать, пустить их наверх: там, кроме работ хозяина дома — Коли Бегичева и нескольких, причем вполне безобидных картин его двух-трех друзей, ничего уже не осталось. «Ладно, посмотрим», —обещал Никольский. Вера была тревожна и тоже просила не лезть на рожон.
Когда уже в густых сумерках сворачивали с шоссе, Виктор вдруг сказал:
— Смотри-ка, стоит. Раньше не было.
Они проезжали мимо орудовца, который прохаживался около мотоколяски, но приостановился и внимательно всмотрелся в их машину. В зеркальце заднего обзора было видно, что он сошел на проезжую часть и, глядя им вслед, считывал, судя по всему, номерной знак.
Непонятно, подумал Никольский. Номер машины наверняка записали еще и те двое. Зачем им понадобился орудовец?
У Вареньки было темно. Ворота так и остались раскрытыми, во дворе никого не оказалось. Варенька увидела машину через окно, и засовы заскрежетали, едва Никольский с Виктором подошли к дверям. Оказалось, что незваные гости, постучав к ней и покричав с угрозами минут пять, ушли и больше не возвращались. Взялись было сносить к машине еще кое-что из картин, как внезапно Никольского осенило:
— Стоп! — скомандовал он и радостно хлопнул себя по бокам. — Назад картины! Больше ни одной не повезем. Варенька, есть у вас какие-нибудь стройматериалы? Штакетник, плинтуса, рамы оконные? Есть?
— В сарае. Зачем вам?
— А ну-ка покажите. Где сарай?
Ни Варенька, ни Виктор не понимали, отчего это Никольский пришел в такой восторг, когда увидел небольшой штабель струганых досок, брусков, разных плотницких заготовок.
— Отлично! Грузим на машину! — распорядился он.
— Не пойму я тебя, ты это что? — недоумевал Виктор.
— И не поймешь! Учиться надо было, я когда еще тебе говорил: высшее образование развивает!
Виктор чертыхнулся и потащил доски.
Дом Варенька заперла снаружи: решено было, что она поживет в Москве — у Веры или у кого-нибудь из подруг, дождется возвращения мужа, а может быть, сама отправится к Коле в деревню.
Проехали поселок, стали сворачивать на асфальт, и свет фар медленно проскользнул по все той же стоящей на съезде мотоколяске, но луч не угас в темном пустом пространстве сзади нее, а высветил еще и милицейскую «Волгу» и двоих в белых кителях и фуражках.
— Варенька, — обернулся Никольский, — мы ваши покупатели, вы нам продали стройматериалы за двадцать пять рублей.
— Ну ты даешь! — стал восхищаться Виктор, который понял сейчас идею Никольского. Он хотел добавить что-то еще, но черно-белый жезл уже перекрывал путь, приказывая остановиться.
— Не выходите, — сказал Виктор, вылез не спеша и, хлопнув дверцей, вразвалочку пошел вперед. Остановивший их машину колясочник ему козырнул. Началась обычная церемония: доставание документов; передача из рук в руки и чтение одной бумаги за другой, рассматривание и перелистывание; закуривание сигареты, переговоры и жестикуляция — в данном случае без эмоций, неспешная, так как оба — и орудовец и шофер знали, что нарушения не было, но Виктор показывал на фары и описывал рукой дугу, из чего следовало заключить, что придирка связана с переключением света, возможно, орудовец сказал, что шофер ослепил встречную машину. Однако все это было только прелюдией. Подошли — заинтересовались как бы от нечего делать беседой — двое в кителях. Документы перешли к ним. Потом, минуту спустя, все вместе двинулись к машине Виктора. Никольский решил, что теперь-то и ему пора выйти. Он тоже достал пачку сигарет, чиркнул спичкой. Подошедший первым пожилой майор приложил руку к козырьку. Никольский ответил бодро:
— Добрый вечер. Закурите?
— Благодарю. На службе, — сказал майор.
— Понятно.
Майор, казалось, не знал, с чего начать. Помолчав, он приступил к делу издалека:
— Так что, хозяин… С женой, значит, из-за города?
Никольский решил подыграть. Улыбнулся тонко и доверительно:
— Не с женой, положим… Со знакомой. А что, нельзя?
— Что вы, товарищ! — майор тоже улыбнулся, но сдержанно: — Это я так. Это нас не касается. — Помолчал. — Вещички везете.
— Везем. Как видите.
— Ну, и как вы ему за перевозку? Бумажками или за поллитра?
«Неужели всего только частных извозчиков ловят?» —промелькнуло у Никольского. Тогда это только случайность, не больше, и все его предосторожности оказались излишними.
— Кому? Виктору? — с деланным удивлением переспросил он майора.
— Да, шоферу. Владельцу машины, — сухо сказал тот.
— Товарищ майор, это вы, знаете… Это вы ошибаетесь, уж можете поверить! — широко улыбаясь и разводя руками, как бы сожалея, что стал причиной ошибки, заговорил Никольский. — Мы с Виктором, знаете, сколько лет знакомы? Те самые отношения, которые в романах называются мужской дружбой, товарищ майор! Мы с ним в одной конторе работали, еще когда он в допризывниках ходил, так, Виктор?
— Да я же сказал, что своих везу, — мрачно пожал плечами Виктор.
— Нет, товарищ майор, тут ничего такого нет. И потом, откровенно если, товарищ майор, — он же таксист, так разве он не зарабатывает за смену, чтобы еще и личной подрабатывать? Разве не так?
— Верно, — кивнул майор. Он добрел на глазах и с этой самой добротой в глазах, в голосе, смешанной со скукой —ох, эти нелепые формальности, приходится их выполнять! — сказал: — Ну, давайте только под брезентик глянем и поезжайте на здоровье.
«Вот оно!» Никольский чуть не произнес это вслух, но когда резво начали открывать груз, он догадался еще поканючить:
— Ну, товарищ майор, ну, купили, не со склада же, не с базы, чего смотреть-то?
— Сейчас, сейчас, — напряженно говорил майор. — Сейчас… Что везете… поглядим.
В темноте не сразу было разобрать, что же там наложено под брезентом, что так тщательно стянуто веревкой — деревянное, это понятно, но просто ли доски да бруски или же…
Они, милиция, были уверены, они знали, что везут картины, и потому, не увидев их, стали сдвигать штакетины, планки, приподнимать, даже перекладывать в надежде найти где-нибудь в глубине то, чего ждали, что должны были найти. Но все труды ни к чему не вели. Следя за тем, как на лице майора проступают недоумение и растерянность, Никольский говорил с вкрадчивой искренностью:
— …я и попросил: пока мужа нет, отдай мне это все, как раз у меня кооператив новый — полочки, стеллажи, столики, сами знаете. Ну, она согласилась за двадцать пять, вот и возим. К ней как раз пожарники приходили, штрафовать хотели за нарушение. Мы вот тоже на них наткнулись, тоже, как вы, смотрели, что увозим.
Майор быстро спросил:
— Как говорите? Они смотрели?
— Ну, понимаете, пришли двое и сразу под брезент. Мы с Витей их и шуганули. Сами посудите, вы — милиция, вы —пожалуйста, проверяйте, это ваша работа, так ведь? А они — откуда мы их знаем? Суют какие-то бумажки, какие-то корочки, — один, мол, архитектор, другой — не знаю кто. Мы и поехали.
— Ой, Господи, — неожиданно подала голос Варенька, головка которой светилась из-за приспущенного стекла. — И чего он эти доски натаскал, мой-то? На чердаке лежали — плохо; продала — тоже негоже! Пропади они пропадом!
— Езжайте! Извините, товарищи! — отчеканил майор. Он повернулся к своим и, настолько переполненный злостью, что не счел нужным отойти от машины хоть на несколько шагов, начал отводить душу:
— Работнички, черт бы их подрал! Где у них глаза были! Серьезное дело, серьезное дело!
Это он кого-то передразнил. Милицейские были уже на некотором отдалении, но Никольский смог услышать, что майор, продолжая пародировать чужую интонацию, закончил: «Ценности прячут! Валютчики! Иностранцы! — Помешались они на валютчиках…»
Слова эти Никольский запомнил.
Отпуская шуточки, хохоча то и дело, не заметили, как были уже в Москве. Шумно вошли в Прибежище и, перебивая друг друга, тут же принялись в лицах изображать разыгравшуюся на дороге сцену.
У Веры готов был роскошный стол, и при виде его стала меркнуть светлая мысль закатиться сейчас в ресторан, да и устали они изрядно, и надо было съездить переодеться… Но чем он будет, этот стол для Виктора, если у него машина, и, значит, пить нельзя, ну разве только самую малость, с осторожностью, что даже хуже, чем совсем ничего… Можете остаться ночевать, — предложила Вера, — все оставайтесь, место найдется, без комфорта, правда, но уж разместимся как-нибудь…
И сели за ужин весело, по-свойски, и сидели далеко за полночь при открытых настежь окнах. Ночная листва на деревьях у дома шумела — там ветер взлетал невысокой волной и спадал, и стихало, чтоб снова потом начинать нарастающий шелест, — наверно, менялась погода, и гроза подступала к Москве. От этой ли близкой грозы, от неиссякавшего ли возбуждения спать никому не хотелось. Когда же улеглись — Вера и Варенька вдвоем на широком ложе за альковом, Никольский с Виктором в противоположном конце комнаты на составленных рядом кушетках с придвинутыми к ним стульями, а Леопольд на антресольном диване и там же на раскладушке Толик, — все долго ворочались и шептались, покашливал я и вздыхали в разных углах.
Вздыхал, конечно, Виктор. «Поменяться бы, а, Лень? — мечтательно шептал он. — Тебе туда, к своей, а на твое место Вареньку…» — «Уж если так, то вам обоим туда, уж больно та постель хороша», — отвечал Никольский. Виктор даже застонал. Женщины утихли первыми, и, как ни странно, заснул вслед за ними и Виктор. Вскоре начало посверкивать, попыхивать бело-голубым: некие сварщики в небесах заступили в ночную смену и варили теперь электричеством тут и там железные швы, и ходили по гулким листам, и гул приближался с разных сторон. Ветер усиливался.
Никольский встал, чтобы закрыть окна. На антресолях тоже зашевелились — закрывали верхние полукруглые створки; затем проскрипели негромко ступени, это Леопольд пришел на подмогу Никольскому, и вместе они обошли весь дом, оглядывая, всюду ли на месте шпингалеты и не раскроются ли от ветра форточки.
На кухне к ним присоединился Толик. Всем захотелось попить воды; потом захотелось по сигарете; потом заговорили о привезенных картинах, и Леопольд назвал какое-то имя, не знакомое ни Толику, ни, тем более, Никольскому. «А пойдемте наверх потихоньку, посмотрим», — предложил Леопольд. У него появился в глазах блеск, будто у мальчишки, придумавшего отчаянную шалость.
Они зажгли на антресолях две настольные лампы, прикрыли их так, чтобы свет не шел в потолок и в сторону перил. И Леопольд почти бесшумно стал вносить в освещенный круг одну за другой картины…
И лил дождь за стенами Прибежища, и громыхало долго еще, и вспыхивало; в который раз говорил Леопольд полушепотом «если вы еще не заснули…» — и ему отвечали негромко «нет, нет, смотрим, смотрим!» — и он кивал: «теперь покажу еще вот эту работу… и эту… и эту…» — а потом, когда уже стало светать, проснулась Вера и принесла на антресоли крепчайшего черного кофе и принялась разливать по чашкам, сонно бормоча свое излюбленное: «Все вы, мужчины, такие…»
XXVI
Здравствуй, Адмирал!
Помнишь, когда твоя поездка чуть не сорвалась, ты упомянул, что у тебя должность адмирала? Может быть, ты разжалован за плохой характер? Но я думаю, что нет. Тебе, по-моему, очень идет командовать отчаянными, грубоватыми молодцами. Мечтал ты в детстве стать пиратом? Я сейчас представила тебя в полосатой тельняшке с трубкой в зубах высоко на капитанском мостике. Да, капитан. Слушаю, капитан. Подтянуть кабельтов! Есть, капитан.
Получишь ли ты мое письмо? Я совсем не знаю, где твой Инзер, где ты. Очень важно мысленно представлять человека, которому пишешь, представлять, в какой он обстановке. Не знаю даже, правильно ли я записала название почтового отделения — Охлебино, Охлябино, Охлебинино… Какие-то «хляби». И если у вас на самом деле хляби и все в дожде, то я тебе очень сочувствую. Нет, так можно и сглазить! Лучше воображу тебя посреди сияющего «Охлебинина моря-окияна». Как по синю морю-окияну из-за гор из-за высокыих Уральских выплывает да на застругах на быстрых Леонид, свет-батюшка Павлович со дружиною. А по праву рученьку его молода княжка — красна девица, из себя бледна, а стройна-тонка да не весела.
Ну ладно, дурачиться хватит. Прошло больше двух недель с твоего отъезда. Все время тут что-то происходит. Я чувствую, что неудержимо несет меня по жизни. Она, то есть жизнь, бежит теперь по руслу, и это, может быть, и есть мое нынешнее состояние, то есть чувствовать себя в русле. Вот странно! Я подумала сейчас, что это ты там на своей реке плывешь по руслу, и ты мое сравнение должен хорошо понять. Но это больше, чем просто быть внутри потока. И мне страшновато. Помнишь, мы в школе заучивали Наизусть: «Знать, неведомая сила подхватила тебя на крыло свое… и ты летишь и все летит…» Мне Гоголь всегда казался страшноватым. Этот знаменитый кусок тоже пугал.
О чем же рассказывать? Во-первых, у Леопольда Михайловича случилось что-то с ногой. Появились сильные боли, он несколько дней совсем не мог ходить, сидел. Случайно я как-то раз увидела, как он морщится, даже вздрагивает от резкой боли. Самое ужасное, что он ни за что не хочет пойти к хорошему врачу. Только смеется. Но в общем-то, не до смеха. С трудом дозналась, что нога у него была ранена еще в шестнадцатом году. Его тогда оперировали в полевом госпитале. А в эту войну, в Отечественную, он находился под Москвой в ополчении. Тогда, наверно, от сырости и холода с ногами тоже было плохо. Вот у него с тех пор появились боли, особенно в раненой ноге.
Сейчас наступило обострение из-за того, что, он перетрудил ноги, когда размещал картины. До этого Леопольд Михайлович проводил все дни в Прибежище, так как с картинами оказалось много работы. Но потом повел себя совершенно глупо. Ему, как я понимаю, не хотелось доставлять мне беспокойства, и он уехал к себе домой, когда ему стало особенно худо. Вызвал такси и в мое отсутствие уехал. Я стала ему звонить, он обманывал, говорил, что чувствует себя превосходно, просил не ездить к нему. Я, как дурочка, подумала, что он на меня обижен за что-то и решила сама на него обидеться. Вдруг приезжает Арон и рассказывает, что застал Леопольда Михайловича в беспомощном состоянии, голодного. Представляешь? Он не мог даже в булочную выйти за хлебом. В общем, сразу же привезли его сюда. Я взяла с него слово, что он останется жить в Прибежище. По-моему, в этой его квартире вообще ему жить невозможно, такие там сволочи соседи. Какие-то бабки востроносенькие и неприглядные мужики. Мы с Ароном в прошлое воскресенье отправились, чтобы взять Леопольду Михайловичу кое-какие вещи — белье и т. д. Так нам одна соседка целый допрос устроила — куда, да зачем, да где он теперь, да кто мы ему. Я сказала, что я его племянница, что он сейчас живет у меня. В общем, отшила, как могла, и она отстала. Тут я вышла в сберкассу, чтобы заплатить за квартиру (Л. М. меня попросил), и что же? — соседка эта велела Арону втащить в комнату столик с кухни. Представляешь? Все равно, мол, хозяин не пользуется. Все-таки твой Арон явление! Хоть смейся, хоть плачь, честное слово! Он уж сокрушался, переживал, так себя казнил, что сама я пожалела, что отругала его. Хотел тащить столик обратно, но я не дала. Был бы такой скандал, что потом не расхлебать. Все-таки, коммунальные квартиры это какой-то кошмар, я не представляю себе, как люди могут жить в них десятки лет, всю жизнь.
Зашел однажды вечером твой приятель Виктор. Тебя разыскивал. Я ему открыла, и он с порога хотел уйти, когда я сказала, что тебя нет в Москве. Я догадалась, что ты ему нужен неспроста. Как я знаю, вы редко встречаетесь, правда же? Спросила его: «Может быть, у вас неприятности какие-нибудь? Вас из-за картин не беспокоили больше?» Он не знал, как лучше мне ответить, и я поняла, что так оно и есть. Я стала его звать зайти в дом, но он ни за что не захотел зайти. Спросил только про Вареньку, все ли у нее в порядке и в Нахабино ли она живет. Я сказала, что Варенька живет в Москве, у знакомой. Он обрадовался, повеселел и сказал, что ерунда, что он за Вареньку беспокоился, а вообще-то беспокоиться нечего. Так я толком ничего не добилась. Просил, чтобы ты сразу ему звонил, когда вернешься. Откровенно говоря, я и не очень хотела, чтобы Л. М. узнавал сейчас о неприятных новостях. Арону я рассказала про все. Он тоже считает, что Л. М. лучше ничего не говорить, а надо дождаться тебя. Он нам несколько раз читал стихи. Я не представляла, что в спокойной обстановке он может читать неплохо, только надо привыкнуть к его манере. Он иногда начинает бормотать, как будто забывает, что его слушают. Но так это и есть на самом деле.
Что рассказать еще? Про Толика, например. Он часто сидит у нас весь день и рисует не переставая. Сидит около босфорской женщины и вдохновляется. Она ему служит неизменной моделью. А рисует он балет. Да-да, не удивляйся. Впрочем, стоит именно удивляться: он рисует пастелью десятки (даже сотни уже!) листов, на которых неизменно присутствует пара фигур, женская и мужская, — то обнаженные, то в драпировках наподобие хитонов. Позы их варьируются бесконечно, на каждом листе все по-своему. Это как бы кадры какого-то танца любви. Вернее, нет, не танца любви, а танца мечты о любви. И в этом, по-моему, вся прелесть. Подозреваю, что Толик еще никогда не держал в объятиях женщину. (Это между нами!) А босфорский мрамор служит ему живой натурой. И я не знаю, грустно это или прекрасно.
Ну, кончаю. На конверт придется наклеивать лишнюю марку, — такое будет толстое письмо. Будут ли хоть фотографии из вашего похода? Может быть, ты из этого Охлябниково пошлешь ответ? Хотя, как Ты говорил, нет смысла, ты, вероятно, вернешься раньше, чем письмо дойдет. Поэтому не спрашиваю, все ли в порядке, доволен ли ты путешествием.
Хочешь, буду честная? Я не слишком много думаю в эти дни о тебе. Но когда думаю, то думаю по-хорошему. Это правда. Я радуюсь, когда твои друзья говорят о тебе, когда чувствую, что ты им нужен. Я благодарна тебе за очень многое. Ты этого никогда не знал. Знай.
Я тебя целую. Вера.
XXVII
В Москве было воскресенье. Собственно, воскресенье было не только в Москве; во множестве мест иных — например, в столице Южно-Африканского Союза, на Корсике и Сардинии, в американском штате Небраска, в Гренландии и кое-где в Антарктиде — тоже было воскресенье. Для огромного числа людей в половине земного шара стоял день воскресный, но среди этих людей насчитывалось немало таких, для кого не имело значения, воскресенье сегодня или среда. К таковым, как можно догадаться, относились не столько те, кто не признавал Воскресения Христова, а сколько люди, которые по тем или иным причинам не были вовлечены в неумолимый ход рабочей недели, неизбежным образом начинавшейся в понедельник, рано утром, на заре, когда природа пробуждается и дарит благостным свежим лучом округу. Под этим румяным летним лучом, под чириканьем птиц — городских воробьев или птиц деревенских (каких деревенских, простите, не будем перечислять, дабы не продемонстрировать полное орнитологическое профанство) — словом, утром в понедельник вполне счастливыми бывают лишь те, кому не идти на работу. Не только что часов — они и смены дней не наблюдают. И следовательно, в нашем обществе, где все едят и оттого работают, лишь в отпускные дни можно отпускать (простите же опять — на этот раз за грубый каламбур) — отпускать себя настолько, чтобы не включать внутри сознания жестокий механизмик, который с судорожной сухостью отщелкивает: четверг… пятница! СУББОТА!! ВОСКРЕСЕНЬЕ!!!., понедельник… вторник… среда…
Отгулявший свое Никольский прибыл в Москву именно в воскресенье — в силу несложного расчета, по которому отпуск берут таким образом, чтобы по двум сторонам положенных дней, в начале их и в конце, стояли воскресенья — как бы особо лакомые лишние довесочки к сладостной отпускной свободе. И когда в компании своих друзей по эскадре ступил Никольский на грязный перрон, пришлось тот заржавевший было механизм пускать разом в ход: воскресенье сейчас, и конец уже дня, и завтра, значит, с утра на службу, и надо отмыться сегодня, успеть за жратвой в магазин до закрытия — а что можно в воскресный вечер купить? — колбасы, масла, сыру, а яиц, молока, а тем более и помидор с огурцами — нет, не достать, — и съездить бы к Вере в Прибежище, — нет, не успею, пожалуй, — надо бы разложить байдарку сушиться и грязные шмотки закинуть в ванную мокнуть, — так, так, холостяцкая морда, так тебе и надо, если сам ты не за себя, кто же тогда за тебя!.. Как сказал великий певец пролетариев Горький (а до него еврейский мудрец Гиллель; но о нем-то, о Гиллеле, ни пролетарии, ни, кстати сказать, Никольский, не слыхали). Байдарка, торчащая длинным широким пакетом над свалявшейся в лохмы не мытой давно шевелюрой, была тяжела и давила на спину, и хотелось скорее добраться до дому — и рухнуть, и дрыхнуть, не думая о завтрашнем утре…
Но утро пришло — не в чириканье воробьев, а в бредовом мозговом свербении будильника, и ровно в девять тридцать Никольский входил, подобравшись, поводя головой — «здрасьте!» — «здравствуйте!» — «привет! привет!» — в свою контору, где начальник предупредил уже секретаршу, что Никольского хотел бы видеть сразу, как тот появится. И секретарша, радуясь искренне, а сверх того и нарочито, чтобы Никольский никак не смог не заметить ее радости, возникла на пороге его кабинетика и дала пожать лапку, а затем роскошным квазиэллипсоидом, передняя видимая часть какового была образована очертанием бедер ее и колен, устроилась неравновесно и неустойчиво на краешке стола, и губы ее под вишневой помадой, и глаза меж тенистых аллейных ресниц обещали убийственно много. Скрещены лапки поверх открытых колен, скрещены голени —скромным дополнением к позе, которая иначе бы слишком настойчиво увлекала взгляд вдоль и вглубь по продольной оси эллипсоида, — «Н-ну?» — спрашивает она, и оба весело смеются, и оба знают чему: когда-то был у них быстрый, немного сумбурный период, вспомнить который каждый из них мог с большим удовольствием и с тоскою лишь чуть ощутимой и оставшейся лишь потому, что они тогда чуть-чуть не доиграли свою пьеску, — героине надо было спешно выходить замуж за кого-то очень подходящего, а герою… У Никольского никого подходящего не было потом довольно долго, но он благородно не приставал к новобрачной, что она ценила до сих пор и что, весьма вероятно, оставляло ему надежды на будущее. Кстати, не так-то давно все это и происходило: была — она; потом — долгое время не было никого; потом появилась Вера. То есть как бы позавчера происходило, если считать, что Вера — это уже вчера…
— А теперь отправляйся к шефу. У-у, бродяга нестриженый!
К шефу? Можно и к шефу, Рад вас увидеть. И я. Ну-ну, зачем лицемерить, какой начальник поверит, что его подчиненным приятно, да еще в первый день… А вас заждались. Просят вылететь к ним при первой возможности. Комиссия им утвердила под устные заверения. Однако сами беспокоятся, все ли у них как надо. Просят вас лично пересмотреть по каждому узлу. Вот договор, он даже оплачен вперед. Командировка вам заготовлена.
И вежливый шеф разводит руками. У Никольского сохнет в горле. Он поворачивается к окну. Он обдумывает сказанное. На самом же деле, он просто не знает, что сейчас выражает его лицо, и на всякий случай подставляет глазам внимательного шефа только скулу и боковую линию нижней челюсти.
— Понятно. В таком случае —
поеду месяц мечтал поеду видеть говорить что буду еще
— глупо отказываться. Но, знаете, паршивое место. Дрянная гостиница.
кушетка она за стеной с ним не спится постель один буду отдельный подлец нет не отдельный