— Помедленнее, босс, иначе навернетесь, да и я себе шею сломаю, — сказал Лакоум.
Запах чистоты. Море и ветер порождают чудеснейший аромат чистоты, но в то же время все, что мелькает под поверхностью моря, может издавать зловоние смерти, если его извлечь на песчаный берег.
Я шла быстрее и быстрее, внимательно глядя на разбитые кирпичи и сорняк, растущий между ними.
Мы дошли до моего фонаря, слава Богу, моего гаража, но никаких открытых ворот там не было. Те ворота, через которые ушла мама навстречу своей смерти, давно убрали — старые деревянные створки, выкрашенные зеленой краской и прилаженные под кирпичной аркой.
Я постояла не шевелясь. До меня по-прежнему доносилась музыка, но уже издалека. Она предназначалась для тех, кто находился поблизости от него, такова была его природа, как я с удовольствием обнаружила, хотя мне бы хотелось лучше понимать, что все это означает.
Мы прошли до Сент-Чарльз-авеню и направились к центральному входу. Лакоум открыл для меня ворота и придержал тяжелые створки, то и дело норовившие ударить входящего и сбить с ног прямо на мостовую. Новый Орлеан ненавидит вертикальные линии.
Я поднялась по лестнице и зашла в дом. Лакоум, должно быть, отпер дверь, но когда он это проделал, я не заметила. Я сказала ему, что послушаю музыку в гостиной, и попросила запереть все двери.
Для него это было привычное дело.
— Вам-не-понравился-ваш-друг? — спросил он басом, произнося все слова как одно, так что мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, о чем речь.
— Мне больше нравится Бетховен, — ответила я. Но тут сквозь стены проникла его музыка. Теперь она лишилась своего красноречия и силы и походила скорее на жужжание пчел на кладбище.
Двери в столовую закрыты. Двери в коридор закрыты. Я просмотрела диски, которые теперь были расставлены строго по алфавиту.
Солти[16]. Девятая симфония Бетховена, вторая часть.
Через секунду я поставила диск в проигрыватель, и литавры наголову разбили скрипача. Я сделала погромче, и зазвучал знакомый марш. Бетховен, мой капитан, мой ангел-хранитель. Я вытянулась на полу. Люстры в этих гостиных были маленькими и без позолоты — в отличие от тех, что висели в холле и столовой. У этих люстр были только хрустальные и стеклянные подвески. Как приятно лежать на чистом полу и рассматривать люстру с тусклыми лампочками в виде свечей.
Музыка его уничтожила. Марш длился бесконечно. Я нажала кнопку на проигрывателе, чтобы повторять только эту дорожку диска. Я закрыла глаза.
«А что ты сама хочешь помнить? Пустяки, глупость, забавы».
В молодости я без конца мечтала под музыку; всякий раз представляла людей, вещи, события и так увлекалась, что буквально сжимала кулаки.
Но не теперь; теперь это была только музыка, заразительный ритм музыки и какая-то одержимость идеей подниматься на вечную гору в вечном лесу, но видений не было, и, обретя покой в этой грохочущей бесконечной мелодии, я закрыла глаза.
Он не заставил себя долго ждать.
Может быть, я пролежала на полу около часа.
Он вошел сквозь запертые двери, которые за его спиной дрогнули, и мгновенно материализовался, сжимая в левой руке скрипку и смычок.
— Ты ушла посреди выступления! — возмутился он, заглушая музыку Бетховена.
Он двинулся на меня, громко и грозно топая. Я оперлась на локоть, затем села. Перед глазами все поплыло. Свет падал на его лоб, на темные ровные дуги бровей, из-под которых он недобро взирал на меня, прищурившись; вид у него был зловещий. Музыка продолжалась, захлестывая его и меня. Он пнул проигрыватель, так что тот взревел. Тогда он вырвал вилку из стены.
— Очень умно! — сказала я, едва сдерживая торжествующую улыбку.
Он задыхался, словно долго бежал, а может быть, от усилия оставаться реальным или от игры для публики, или оттого, что он проник невидимым сквозь стены, после чего ожил в пылающем огненном великолепии.
— Да, — презрительно бросил он, глядя на меня.
Волосы упали ему на лицо темными прямыми прядями. Две тонкие косички расплелись и утонули среди длинных локонов, пышных и блестящих. Он начал наступать на меня с явным намерением испугать. Но я лишь вспомнила одного старого актера, да, очень красивого, с тонким носом и колдовским взглядом. Скрипач обладал той же темной красотой Оливье[17] из экранизированной пьесы Шекспира. Оливье играл уродливого злобного колдуна, короля Ричарда Третьего. Такая неотразимость бывает только, если красота и уродство сливаются в одно целое.
Старое кино, старая любовь, старая поэзия, которую никогда не забыть. Я рассмеялась.
— Я не горбун, я не урод! — выпалил скрипач. — И я не актер, играющий перед тобою роль! Я здесь, рядом!
— Так мне кажется! — ответила я и, сев прямо, натянула юбку на колени.
— «Не кажется, сударыня, а есть. Мне „кажется“ неведомы»[18]. — Он в насмешку заговорил со мною словами Гамлета.
— Ты переоцениваешь себя, — ответила я. — У тебя талант к музыке. Не попади во власть исступления! — продолжила я, воспользовавшись приблизительной цитатой из той же самой пьесы.
Ухватившись за стол, я поднялась. Он бросился на меня. Я чуть было не отступила, но только еще крепче ухватилась за столешницу, глядя ему прямо в лицо.
— Призрак! — выпалила я. — Весь живой мир смотрит на тебя! Что тебе понадобилось здесь, когда ты способен завоевывать толпы? Все они будут внимать тебе.
— Не зли меня, Триана! — сказал он.
— А, стало быть, ты знаешь мое имя.
— Не хуже тебя. — Он повернулся сначала в одну сторону, потом в другую и подошел к окну, где под кружевными занавесками плясали вечные огоньки автомобильного потока.
— Не стану говорить, чтобы ты ушел, — сказала я. Он по-прежнему стоял ко мне спиной и лишь поднял голову.
— Я слишком одинока! Слишком очарована! — последовало мое признание. — Будь я помоложе, я бы пустилась удирать без оглядки от призрака, вопя что есть мочи! Поверив, что передо мной действительно призрак, всем своим суеверным сердцем католички. Но теперь? Он продолжал слушать.
Руки у меня сильно тряслись. Это было невыносимо. Я выдвинула стул из-за стола, опустилась на него и откинулась на спинку. Люстра отражалась в отполированной столешнице размытым кругом, а вокруг выстроились как на параде стулья в стиле Чиппендейл.
— Я чересчур любопытна, — сказала я, — чересчур беспечна и полна отчаяния. — Я постаралась говорить твердо и в то же время не повышать тона. — Не могу найти слова. Сядь! Сядь, положи скрипку и расскажи, чего ты хочешь. Зачем ты ко мне приходишь?
Он не ответил.
— Ты сам-то знаешь, кто ты такой? — спросила я.
Он повернулся в ярости и подошел к столу. Да, он обладал тем самым магнетизмом Оливье из старого фильма, весь состоял из контрастов белого и черного, воплощение зла. И рот у него такой же большой, только губы полнее!
— Перестань думать о другом! — прошептал он.
— Это кино, образ.
— Да знаю я, что это, или ты считаешь меня дураком? Взгляни на меня. Я перед тобой! Фильм старый, его создатель мертв, актер давно превратился в прах, а я здесь, с тобой.
— Я знаю, кто ты, я тебе уже говорила.
— Нельзя ли поточнее? — Он наклонил голову набок, слегка прикусил губу и обхватил обеими руками смычок и гриф скрипки.
Нас разделяло всего несколько футов. Я хорошо разглядела деревянную поверхность скрипки, покрытую толстым слоем лака. Страдивари. Как часто я слышала это слово, и вот эта скрипка у него в руках, этот зловещий и священный инструмент, он просто держит его в руках, и свет отражается от плавных изгибов корпуса, как от настоящей скрипки.
— Ну что? — сказал он. — Хочешь потрогать ее или послушать? Ты ведь сама прекрасно знаешь, что не умеешь играть. Даже Страдивари не скрыл бы твоих несчастных потуг! В твоих руках скрипка бы просто визжала, а ты могла бы тогда в ярости ее расколотить.
— Ты хочешь, чтобы я…
— Ничего подобного, — поспешно произнес он, — просто хочу напомнить, что у тебя нет таланта, а только одно желание, только одна жажда.
— Жажда, вот как? Значит, ты жажду хотел поместить в души тех, кто слушал тебя в часовне? Ты жажду хотел породить? Ты думаешь, что Бетховен…
— Не говори о нем.
— Говорю и буду говорить. Ты думаешь, что его музыка порождает жажду…
Он подошел к столу, переложив скрипку в левую руку, а правую опустил на стол рядом со мной. Я подумала, что его длинные волосы сейчас коснутся моего лица. Я не уловила никакого запаха от его одежды, даже запаха пыли.
Я сглотнула, и перед глазами вновь все поплыло. Пуговицы, лиловый галстук, блестящая скрипка. Все это призраки — и одежда, и инструмент…
— Ты права. Итак, что же я собой представляю? Каково твое благочестивое мнение обо мне — ты хотела его высказать, когда я тебя перебил.
— Ты словно больной, — сказала я. — Ты нуждаешься во мне, потому что страдаешь!
— Шлюха! — бросил он и отпрянул.
— Ну нет, шлюхой я никогда не была, — возмутилась я. — Смелости не хватало. А вот ты болен и нуждаешься во мне. Ты совсем как Карл. Ты совсем как Лили в конце жизни, хотя Бог знает… — Я запнулась, не договорив. — Ты совсем как мой отец, когда он умирал. Ты нуждаешься во мне. В своих муках ты хочешь найти во мне свидетеля. Тебя гложет ревность и жажда, как любого умирающего, если не считать последних секунд, когда, возможно, он забывает обо всем и видит то, что не дано видеть нам…
— Почему ты так думаешь?
— А разве с тобой было иначе? — спросила я.
— Я не умер, — ответил он, — в общепринятом смысле этого слова. Мне не дано было лицезреть огни, дарящие покой, или услышать пение ангелов. Все, что я слышал, — выстрелы, крики, проклятия!
— Вот как? — удивилась я. — Какая трагедия. Впрочем, ты ведь не обычное создание, не так ли?
Он попятился, словно позволил мне залезть к нему в карман.
— Присаживайся, — сказала я. — Мне довелось сидеть у постели многих умирающих — тебе это известно. Поэтому ты и выбрал меня. Может быть, ты готов закончить свои призрачные скитания?
— Я не умираю, дамочка! — объявил он и, выдвинув стул, уселся напротив. — С каждой минутой, с каждым часом, с каждым годом я становлюсь все сильнее.
Он откинулся на спинку стула. Мы были разделены четырьмя футами отполированного стола.
Он сидел спиной к окну, но тусклый свет люстры позволял разглядеть его лицо — слишком молодое, чтобы играть злобного короля в какой-либо пьесе, и слишком страдающее, чтобы мне им насладиться.
Однако я не отвела взгляд. Я продолжала смотреть.
— Так в чем тут дело? — спросила я.
Он сглотнул, совсем как человек, снова прикусил губу, а затем сжал губы, будто собираясь с мыслями.
— Все дело в дуэте.
— Понятно.
— Я буду играть, а ты — слушать. Слушать и страдать, и терять разум или делать то, что заставляет тебя делать моя музыка. Стань дурочкой, если тебе угодно, сойди с ума, как Офелия из твоей любимой пьесы. Стань безумной, как сам Гамлет. Мне все равно.
— Но ведь ты говорил о дуэте.
— Да-да, это будет дуэт, но из нас двоих только я творю музыку.
— Это не так. Я даю тебе силы, ты сам знаешь. В часовне ты поглощал мои силы и всех, кто там был, но тебе этого оказалось мало, и ты снова занялся мной, и безжалостно вызвал в моей памяти те образы, которые абсолютно ничего не значат для тебя, а теперь ты рвешь мне сердце, как обычный невежественный злодей в своем желании заставить меня страдать. Ты ничего не знаешь о страдании, но нуждаешься в нем. Это тоже дуэт. Музыка, которую творят двое.
— А у тебя есть дар красноречия, хоть в музыке ты полная бездарность и всегда ею была, и любишь соприкасаться с чужим талантом. Валяешься на полу и слушаешь своего Маленького Гения, а еще Маэстро и того русского маньяка, Чайковского. К тому же ты упиваешься смертью, да, именно так, нет нужды напоминать тебе об этом. Тебе нужны были все эти смерти.
Он был искренен в своей страсти, злобно взирая на меня своими провалившимися глазами, которые в нужные моменты округлялись, подчеркивая важность сказанного. Он был гораздо моложе Оливье в роли Ричарда Третьего.
— Не будь таким глупым, — спокойно произнесла я. — Глупость не пристала тому, кому смертность может служить оправданием. Я научилась жить со смертью, научилась глотать ее и обонять, и подчищать за ней, но я никогда не нуждалась в ней. Моя жизнь могла бы пойти совсем по-другому. Я не…
Но разве я не ранила ее? Теперь это казалось истинной правдой. Моя мать умерла от моей собственной руки. Теперь я не могла выйти к боковым, уже не существующим воротам и остановить ее. Не могла сказать: «Послушай, отец, нельзя так поступать, мы должны отвезти ее в больницу, мы должны остаться рядом с ней, ты и Роз поезжайте к Тринк, а я останусь с мамой…» Но чего ради я стала бы так говорить юна ведь все равно удрала бы из больницы, как уже случилось однажды, она притворилась бы рассудительной, умной и очаровательной и вернулась бы домой, чтобы снова впасть в ступор, удариться о батарею и рассечь себе голову так, что на полу образовалась бы целая лужа крови.
Мой отец сказал: «Она уже дважды поджигала кровать, мы не можем оставить ее здесь…» А потом: «Катринка больна, ей предстоит операция, ты нужна мне!»
Я?
А что было нужно мне? Чтобы она умерла, моя мать, и чтобы все закончилось: ее болезнь, ее страдания, ее унижение, ее несчастье. Она плакала.
— Послушай, я не хочу! — сказала я и встряхнулась. — То, что ты делаешь, подло и низко: ты вторгаешься в мою душу, забирая то, что тебе совсем не нужно.
— Они всегда бередят тебе душу, — сказал он и улыбнулся.
Он выглядел таким ярким, молодым, свежим, нерастраченным. Несомненно, погиб в молодости. Скрипач злобно взглянул на меня и сказал:
— Ерунда. Я умер так давно, что во мне не осталось ничего молодого. Я превратился в «это самое», как ты мысленно назвала меня в начале вечера, когда не смогла вынести представшую твоим глазам грацию и элегантность. Я превратился в «это самое», в омерзительное зрелище, в злобного духа, когда твой наставник, твой великолепный маэстро был жив и учил меня.
— Я не верю тебе. Ты говоришь о Бетховене! Я ненавижу тебя.
— Он был моим учителем! — не на шутку разбушевался скрипач.
— Это и привело тебя ко мне? Моя любовь к нему?
— Нет, я не нуждаюсь в том, чтобы ты любила его, оплакивала мужа или выкапывала из могилы дочь. Я заглушу Маэстро, я заглушу его своей музыкой, прежде чем мы закончим разговор, и ты уже не сможешь услышать его ни из проигрывателя, ни в памяти, ни в мечтах.
— Как любезно. А ты его любил так же, как меня?
— Просто я хотел подчеркнуть, что немолод. И ты не будешь больше говорить о нем со мной с этаким превосходством. А что я любил — это мое дело, и я не собираюсь тебе рассказывать.
— Браво! — воскликнула я. — Так когда ты перестал воспринимать новое — сразу после того, как приказал долго жить? Или у тебя мозгов поубавилось, когда твой череп превратился в череп фантома?
Его охватило изумление. Меня тоже, хотя, с другой стороны, мои собственные колкости часто пугали меня саму. Вот почему я уже много лет не пью. Я часто произносила такие речи, когда напивалась. Я не помнила вкуса ни вина, ни пива и не желала их помнить. Я желала оставаться в сознании и даже во сне, когда, например, бродила по мраморному дворцу, я сознавала, что сплю, наслаждаясь одновременно и реальностью, и сном.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил он. Я подняла на него глаза, стараясь отрешиться от других вещей, от других мест, которые видела. Я устремила взгляд прямо на его лицо. Он казался таким же материальным, как любая вещь в этой комнате, только абсолютно живым, милым, чудесным, вызывающим зависть.
— Что я хочу, чтобы ты сделал? — насмешливо переспросила я. — Что означает этот вопрос?
— Ты говорила, что одинока. Что ж, я тоже одинок. Но я могу тебя отпустить. Я могу уйти…
— Нет.
— Я так и думал.
На его лице мелькнула улыбка — и тут же погасла. Он вдруг сделался очень серьезным, а глаза расширились, и выражение их было спокойным. Густые черные брови чуть приподнялись, придавая лицу законченную красоту.
— Ладно, ты ко мне пришел, — сказала я. — Ты являешься ко мне как воплощение грез. Скрипач, я тоже когда-то всем сердцем хотела играть на скрипке — более сильного желания я, наверное, никогда не испытывала. И вот появляешься ты. Но ты не мое создание. Ты порождение чего-то другого, ты голоден, жаден и требователен. Ты в ярости, что не можешь довести меня до сумасшествия, и терпишь поражение.
— Признаю твою правоту.
— Что, по-твоему, случится, если ты останешься? Думаешь, я позволю околдовать себя и силком вернуть к тем могилам, которые осыпала цветами? Ты думаешь, я позволю напоминать мне Оливье? Я знаю, ты часто за последние несколько часов заставлял меня думать о нем, словно он один из тех, кто навсегда покинул меня: мой Лев, его жена Челси и их ребятишки. Думаешь, я позволю тебе это? Должно быть, ты хочешь сразиться не на шутку. Так готовься к поражению.
— Ты могла бы не терять Льва, — с нежной задумчивостью произнес он. — Но нет, ты была слишком горда. Тебе понадобилось сказать: «Да, женись на Челси». Ты не смогла простить предательство. Тебе обязательно нужно было проявить благородство, страдать.
— Челси носила под сердцем его ребенка.
— Челси хотела избавиться от него.
— Нет, не хотела, и Лев не хотел. А наш ребенок к тому времени уже умер. Лев нуждался в ребенке и нуждался в Челси. И Челси нуждалась в таком муже.
— И поэтому ты гордо отказалась от этого мужчины, которого любила с детства, и почувствовала себя победителем, хозяйкой положения, режиссером пьесы.
— Ну и что? — сказала я. — Он ушел. Он счастлив. Он растит трех сыновей, одного высокого, светловолосого, и двух близнецов — их фотографиями увешан весь дом. Видел одну из них в спальне?
— Видел. И в коридоре тоже, рядом со старой пожелтевшей фотографией твоей канонизированной мамочки в возрасте тринадцати лет: красивая девочка с выпускным букетом и плоской грудью.
— Ладно. Так что нам теперь делать? Я не позволю тебе обращаться со мной подобным образом.
Он отвернулся в сторону и тихо замычал какую-то мелодию. Подняв скрипку с колен, он осторожно положил ее на стол, продолжая удерживать левой рукой за гриф, а рядом положил смычок. Его взгляд медленно скользил по картине Льва, висевшей над диваном, — подарок моего мужа, поэта и художника, отца высокого голубоглазого юноши.
— Нет, я не стану об этом думать, — сказала я. Я уставилась на скрипку. Страдивари? Бетховен —его учитель?
— Не смейся надо мной, Триана! — сказал скрипач. — Он действительно меня учил, как и Моцарт. Но я тогда был таким маленьким, что даже не помню его. Но Маэстро был моим учителем! — Щеки его пылали. — Ты ничего обо мне не знаешь. Ты ничего не знаешь о том мире, из которого я был вырван. Библиотеки полны трудов, посвященных той эпохе, ее композиторам, художникам, строителям дворцов. Там упоминается даже имя моего отца — щедрого мецената, заботливого покровителя Маэстро. Еще раз повторяю: Маэстро был моим учителем. Он замолчал и отвернулся.
— Выходит, я должна страдать и помнить, а ты — нет, — сказала я. — Ясно. Ты любишь похвастать, как многие мужчины.
— Ничего тебе не ясно, — сказал он. — Мне нужна только ты, из всех людей ты одна, ты, которая поклоняешься этим именам как святым. Моцарт, Бетховен… Я хочу, чтобы ты знала: я был с ними знаком! А где они сейчас, мне неведомо! Зато я здесь, с тобой!
— Да, это так, — сказала я, — мы оба согласны, что это так, но что нам теперь делать? Ты можешь тысячи раз застать меня врасплох, но больше я не поддамся. А когда мне снится прибой, море, то это ты…
— Мы не станем сейчас обсуждать твои сны.
— Почему же? Потому что эта дверь ведет в твой мир?
— У меня нет собственного мира. Я затерялся в твоем мире.
— Но ведь он у тебя был, у тебя есть собственная история, цепь событий, которая волочится за тобой хвостом, разве нет? И тот сон навеваешь мне ты, потому что я никогда не видела тех мест.
Он постучал пальцами правой руки по столу и задумчиво склонил голову.
— Ты помнишь, — начал он со злобной улыбкой на лице. Брови его грозно сошлись на переносице, а голос звучал наивно и мягко, — помнишь, после смерти дочери ты какое-то время общалась с подругой, которую звали Сьюзен.
— У меня было много подруг после смерти дочери, хороших подруг, и, между прочим, четырех из них звали Сьюзен, или Сюзанна, или Сью. Была среди них Сьюзен Мандел, с которой мы вместе ходили в школу; была Сьюзи Райдер, которая зашла меня утешить, а после мы с ней подружились. Еще была Сюзанна Кларк…
— Нет, я имею в виду другую. То, что ты говоришь, — правда: ты часто сортировала своих подруг по именам. Помнишь, тех, кого звали Энн, — соучениц по колледжу? Их было трое, они любили шутить по поводу твоего имени Трианна, что означает «Три Анны». Но сейчас я не хочу говорить о них.
— Еще бы! Это ведь приятные воспоминания.
— Так где же они сейчас, все эти подруги, особенно четвертая… Сьюзен?
— Я теряюсь.
— Нет, мадам, я вас привязал к себе. — Он широко улыбнулся. — Так же крепко, как в минуты игры.
— Чувственный, — сказала я, — знаешь, есть такое старое слово.
— Конечно знаю.
— Это про тебя, ты во мне вызываешь самые горячие чувства! Ладно, почему бы не сказать прямо, какую Сьюзен ты имеешь в виду? Я даже не…
— Ту, что жила на юге, рыжеволосую, ту, которую знала Лили…
— А, та Сьюзен была ее подругой, она жила прямо над нами, у нее была дочка, ровесница Лили, она…
— Почему бы тебе просто не поговорить со мною об этом? Почему эта тема так тебя раздражает? Почему ты не скажешь мне? Та женщина любила Лили. Твоей дочке нравилось подниматься в ее квартиру, садиться рядом с ней и рисовать, и та женщина написала тебе спустя несколько лет после смерти Лили, когда ты жила здесь, в Новом Орлеане. Так вот, та женщина, Сьюзен, которая так любила твою дочь, написала тебе, что Лили возродилась, реинкарнировала. Помнишь такое письмо?
— Смутно. Мне приятнее вспоминать об этом, чем о том времени, когда они были вместе. Одна из них мертва, так что когда я получила письмо, то сочла его абсурдным. Разве люди могут возродиться? Или ты собираешься открыть мне этот великий секрет?
— Никоим образом, к тому же я сам не знаю. Мое существование — это один бесконечный план. Я знаю только, что нахожусь здесь, и этому никогда не наступит конец. Те, кого я начинаю любить или ненавидеть, в конце концов умирают, а я остаюсь. Я только это и знаю. Еще ни одна душа не возникала передо мной, заявив, что является реинкарнацией того, кто причинил мне боль, боль!
— Продолжай, я слушаю.
— Значит, ты помнишь ту Сьюзен и ее письмо.
— Да, она написала, что Лили возродилась в другой стране. Ой! — Я замолчала от потрясения. — Так вот почему ты заставляешь меня видеть тот сон! Это страна, в которой я никогда не была и в которой сейчас находится Лили. Ты хочешь, чтобы я в это поверила?
— Нет, — покачал головой он. — Я просто хочу сказать тебе прямо в лицо, что ты так и не отправилась на ее поиски.
— Новые выходки, у тебя их целая тысяча. Кто тебе причинил боль? Кто стрелял из тех ружей, когда ты умер? Не хочешь рассказать?
— Точно так Лев рассказал тебе о своих женщинах, как он на протяжении всей болезни Лили менял одну девушку за другой, чтобы утешиться. Отец умирающей девочки…
— Ты омерзительный дьявол! Я даже слов не нахожу. А в свое оправдание замечу, что он действительно связывался с этими девчонками на короткое время без любви, а я пила. Я пила. И толстела. Так оно и было. Но теперь все это бессмысленно. Или ты именно это хотел услышать? Нет никакого Судного дня. Я в него не верю. А с потерей этой веры я перестала исповедоваться, перестала обороняться. Ступай прочь. Я включу проигрыватель. Что ты тогда сделаешь? Сломаешь его? Но он у меня не один. Есть и другие. В конце концов, я могу спеть Бетховена. Я знаю Скрипичный концерт наизусть.
— Не смей этого делать.
— Отчего же, или в твоем аду тебя ждут музыкальные записи?
— Откуда мне знать, Триана? — спросил он, внезапно смягчившись. — Откуда мне знать, как у них там устроено в аду? Ты сама видишь, на какие вечные муки я обречен.
— По-моему, это гораздо лучше, чем вечное пламя. Но я буду играть своего Бетховена, когда захочу, и буду петь, что помню, пусть даже не в том ключе и навру мелодию…
Он подался вперед, а я, не успев собраться с силами, потупилась. Уставилась на столешницу, почувствовав себя несчастной, такой несчастной, что уже не могла дышать.
Скрипка. Исаак Стерн в концертном зале, детская уверенность, что и я смогу достичь такого мастерства…
Нет. Перестань.
Я взглянула на скрипку. Потянулась к ней. Он не шелохнулся. Я не смогла преодолеть четыре фута столешницы. Пришлось подняться и обойти стол вокруг. Он не сводил с меня глаз, не меняя настороженной позы, словно подозревал, что я способна выкинуть какой-нибудь трюк. Возможно, я и смогла бы. Только пока у меня не было наготове никаких трюков — ничего стоящего. Я дотронулась до скрипки.
Ее хозяин выглядел красивым и величественным. Я уселась прямо перед инструментом, и он отвел правую руку, чтобы я могла потрогать скрипку. Более того, он даже чуть придвинул скрипку ко мне, по-прежнему не выпуская из рук гриф и смычок.
— Страдивари, — сказала я.
— Да. Одна из многих, на которых я когда-то играл, просто одна из многих, такой же призрак, как я. Сильный призрак сам по себе. Совсем как я. В этом царстве он остается тем же Страдивари, каким был при жизни. Он с любовью взглянул на инструмент.
— Можно сказать, что я некоторым образом и умер из-за него. — Он перевел взгляд на меня и спросил: — Почему после письма Сьюзен ты не отправилась на поиски возрожденной души своей дочери?
— Я не поверила письму. Я выбросила его. Оно мне показалось глупым. Я пожалела Сьюзен, но не смогла ответить.
Глаза его ярко вспыхнули, губы растянулись в хитрой улыбке.
— Мне кажется, ты лжешь. Просто ты приревновала.
— К чему было ревновать, скажи на милость? К тому, что старая знакомая выжила из ума? Я не видела Сьюзен много лет. Я даже не знаю, где она сейчас…
— Но ты ревновала, сжигаемая яростью, ревновала к ней больше, чем когда-либо ревновала Льва ко всем его девицам.
— Тебе придется объяснить мне свои слова.
— С удовольствием. Тебя терзали муки ревности из-за того, что твоя возродившаяся дочь открылась твоей подруге Сьюзен, а не тебе! Так ты тогда думала. Все это неправда. Не может быть, чтобы связь между Лили и Сьюзен оказалась такой прочной! Гнев — вот, что ты чувствовала. И гордость — ту самую гордость, которая позволила тебе отказаться от Льва, в то время когда он не мог отличить правой руки от левой, когда его сломило горе, когда…
Я ничего не ответила. Он был абсолютно прав. Мне было мучительно сознавать, что кто-то может заявить о такой близости с моей ушедшей дочкой, что Сьюзен, у которой явно помутился рассудок, могла вообразить, будто Лили, возродившись, доверилась ей, а не мне.
н был прав. Как ужасно глупо. Лили очень любила Сьюзен. Между ними существовала тесная связь!
— Ладно, выкладывай свой второй козырь. Итак? Я потянулась к скрипке.
Он не выпустил ее из рук, а только крепче сжал.
Я гладила скрипку, но он не позволял мне сдвинуть ее с места. Он наблюдал за мной. Скрипка на ощупь была настоящей, великолепной, блестящей, осязаемой и превосходной сама по себе, даже когда из нее не извлекали ни единой ноты. Какое блаженство прикоснуться к такому чудному старому инструменту!
— Надо полагать, это честь? — горестно спросила я, приказывая себе не думать сейчас о Сьюзен и ее выдумке, что Лили возродилась.
— Да, это честь… Но ты ее заслужила.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что ты любишь ее звучание, наверное, больше любого смертного, для которого я играл на ней.
— Даже больше Бетховена?
— Он был глух, Триана, — прошептал скрипач.
Я громко расхохоталась. Разумеется. Бетховен страдал глухотой. Весь мир это знал, как знал, что Рембрандт голландец или что Леонардо да Винчи гений. Я смеялась искренне.
— Как забавно, что я забыла об этом. Но ему это не показалось забавным.
— Дай мне подержать скрипку.
— Не дам.
— Но ты ведь говорил…
— Мало ли что я говорил. Нужно и меру знать. Можешь дотронуться до скрипки, но это все. Брать скрипку в руки я не позволю. Неужели ты думаешь, я разрешу такой, как ты, даже щипнуть одну струну? И не пытайся!
— Ты, должно быть, умер в ярости.
— Так оно и было.
— А как ученик что ты думал о Бетховене, хотя он и не мог слышать твою игру? Как ты его оценивал?
— Я его обожал, — едва слышно ответил скрипач. — Я обожал его совсем как ты, хотя как раз ты-то его не знала, зато я знал, и я превратился в призрака еще до того, как он умер. Я видел его могилу. Когда я пришел на то старое кладбище, мне показалось, что я снова умру от горя, от ужаса при мысли, что он мертв и вместо него на земле остался один лишь могильный камень… Но нам не дано умереть дважды.
В его взгляде больше не чувствовалось презрения.
— Все произошло так быстро. В этом царстве все так происходит. Очень быстро. Годы прошли для меня как в тумане. Позже, гораздо позже, из болтовни живых я узнал о его пышных похоронах, о том, как гроб Бетховена пронесли по улицам на руках. Да, Вена обожает пышные похороны, теперь у моего Маэстро надлежащий памятник. — Его голос был едва различим. — Как я плакал на его прежней могиле. — Он поднял глаза, изумленно озираясь, но рука его ни на секунду не отпускала скрипку. — Помнишь, когда умерла твоя дочь, тебе хотелось, чтобы об этом узнал весь мир?
— Да, и чтобы все вокруг на секунду замерло, погрузилось в раздумье…
— А все твои калифорнийские друзья не знали, как высидеть простейшую мессу по покойному, и половина из них потеряла из виду катафалк на дороге.
— Ну и что?
— А то, что у Маэстро, которого ты так любишь, были как раз те похороны, какие ты хотела устроить дочери.