Это было совершенно другое воспоминание, в котором не было ни боли, ни накала прежних образов, бледное, давно ушедшее в небытие, покрытое пылью. Не знаю, но сейчас почему-то я не стала гнать его прочь.
— Помнишь, один пикник в Сан-Франциско, — говорила Розалинда, — там были все твои битники и хиппи, а я боялась до смерти, что сейчас нас всех ограбят и свалят в залив, а ты взяла скрипку и все играла, играла, а Лев танцевал! В тебя словно вселился дьявол, в тот раз и еще в другой, когда ты была маленькая и получила в руки крохотную, три четверти, скрипочку, — помнишь? Тогда ты тоже все играла, играла и играла, но…
— Да, но больше у меня так никогда не получалось. Я пыталась, пыталась, но после тех двух раз…
Розалинда пожала плечами и крепко меня обняла. Я повернулась, посмотрела на нас в зеркало — не на голодных, озлобленных худышек, дерущихся из-за четок, а на теперешних нас, почти рубенсовских женщин, на двух сестер: она с красивыми седыми буклями, естественно обрамлявшими лицо, с большим мягким телом в летящем черном шелке и я со своей челкой, прямыми волосами и с толстыми ручищами в блузке в сборочку. Розалинда чмокнула меня в щеку. Недостатки нашего телосложения уже не имели значения. Я просто смотрела на нас, и мне хотелось и дальше стоять с ней на том же месте, испытывая облегчение, огромную чудесную волну облегчения, но ничего этого не произошло. Ничего.
— Как ты думаешь, мама хочет, чтобы мы жили в этом доме? — Я принялась плакать.
— О, ради Бога, — откликнулась Розалинда, — кого это волнует! Отправляйся в постель, тебе не следовало бросать пить. Лично я собираюсь осушить целую упаковку пива. Хочешь, мы переночуем наверху?
— Нет.
Она и без того знала ответ.
В дверях спальни я повернулась и посмотрела на сестру.
Должно быть, мое лицо напугало ее.
— Скрипач — ты его помнишь? Того, что играл на углу, когда Карл… Я хочу сказать, когда все…
— Я уже сказала. Да. Конечно помню.
Розалинда снова повторила, что он играл определенно Чайковского, и по тому, как сестра подняла голову, я поняла, что она очень гордится тем, что сумела узнать музыку. Разумеется, она была права, во всяком случае я так подумала. Она казалась мне такой мечтательной, милой и нежной, полной сочувствия, словно она никогда и не знала, что такое низость. Вот мы с ней стоим здесь… и мы пока не старые. В этот день я чувствовала себя не более старой, чем в любой другой. Я не знаю, каково это чувствовать себя старой. Страхи уходят. Низость уходит. Если ты молишься, если на тебя снизошло благословение, если ты стараешься!
— Он все время сюда таскался, этот парень со скрипкой, — добавила Розалинда, — пока ты лежала в больнице. Я видела его в тот вечер, он стоял и смотрел. Возможно, ему не нравится играть для толпы. Я считаю, что он чертовски хорош! То есть он ничем не хуже тех скрипачей, на чьих концертах я бывала или чьи записи слушала.
— Да, — согласилась я. — Он хорош.
Я подождала, пока за ней закроется дверь, и только тогда снова расплакалась.
Мне нравится плакать в одиночестве. Как это чудесно: выплакаться всласть, не думая, что сейчас тебя остановят! Никто не говорит тебе «да» или «нет», никто не молит о прощении, никто не вмешивается. Выплакаться.
Я прилегла на кровать и разрыдалась, прислушиваясь к голосам снаружи. И вдруг почувствовала себя такой усталой, словно сама несла все эти гробы к могиле… Подумать только! Так напугать Лили! Прийти в больничную палату и удариться в слезы, и позволить Лили увидеть это. «Мамочка, ты меня пугаешь!» — сказала она в ту минуту, когда я пришла прямо из бара. И я была пьяна — разве нет? Те годы я прожила в пьянстве, но никогда не напивалась до бесчувствия, никогда не напивалась до такого состояния, что не могла… а тут это ужасное, ужасное мгновение, когда я увидела ее маленькое белое личико, облысевшую от рака головку, тем не менее прелестную, как бутон цветка, и мои глупые, не ко времени, слезы. Жестоко, жестоко. Господи.
К тому моменту, когда я осознала, что он играет, прошло, должно быть, довольно много времени.
В доме успела наступить тишина.
Наверное, он начал играть очень тихо, на этот раз действительно передавая чистую сладостность мелодии Чайковского, можно было бы сказать — приглаженную красноречивость, а не животный ужас гаэльских скрипок, которые так околдовали меня прошлой ночью. Я все глубже погружалась в музыку, по мере того как она приближалась, становилась более отчетливой.
— Да, играй для меня, — прошептала я и провалилась в сон.
Мне приснились Лев и Челси, будто я с ними устроила ссору в кафе, и Лев все время приговаривал: «Как много лжи, сплошной лжи». Я поняла, что он подразумевает: он и Челси… и она такая расстроенная, такая добрая, любящая его, жаждущая его… А ведь
она была моей подругой. Потом вдруг вернулись самые ужасные воспоминания: гневные речи отца, плач мамы в этом доме, из-за нас, а я так к ней и не подошла… И все это слилось со сном. Скрипка пела и пела, стремясь вызвать боль, как это умел делать только Чайковский, мучительную боль, ало-красную, сладостную и яркую.
Довести меня до сумасшествия? Не выйдет! Но почему ты хочешь, чтобы я страдала, почему ты хочешь, чтобы я вспоминала все это, почему ты играешь так красиво, когда я вспоминаю?
А вот и море.
Боль слилась со сном; мама читает мне стишок на ночь из старой книги: «Цветочки кивают, тени ползут, над холмом загорается звездочка».[14]
Боль слилась со сном.
Боль слилась с его изумительной музыкой.
ГЛАВА 8
В гостиной оказалась мисс Харди. Когда я вошла, Алфея как раз расставляла кофейные чашки.
— При обычных обстоятельствах мне бы и в голову не пришло беспокоить вас в такой час, — сказала мисс Харди, чуть приподнимаясь, когда я наклонилась, чтобы поцеловать ее в щеку. На ней было платье персикового цвета, которое очень ей шло, седые волосы уложены в идеальные и в то же время послушные локоны. — Но, видите ли, он попросил об этом. Он особо подчеркнул, что нужно пригласить вас. Он так уважает вас за ваш музыкальный вкус и за ту доброту, что вы к нему проявили.
— Мисс Харди, я еще не совсем проснулась, а потому плохо соображаю. Проявите ко мне снисхождение. О ком это мы сейчас говорим?
— О вашем друге, скрипаче. Я понятия не имела, что вы с ним знакомы. Как я уже сказала, я бы не стала просить вас появиться на людях в такое время, но он сказал, что вы захотите прийти.
— Куда? Я не совсем поняла, простите.
— В часовню за углом сегодня вечером. На маленький концерт.
— Вот как.
Я опустилась на стул.
Часовня.
Я вдруг с удивлением увидела все знакомые предметы в часовне, будто внезапная вспышка осветила безвозвратно потерянные до этой секунды детали. Я увидела ее не теперешней, после Второго Ватиканского Собора и радикальных переделок, а такой, какой она была прежде, когда мы все вместе ходили на мессу. Когда нас за ручки водила туда мама, Роз и меня.
Должно быть, вид у меня был растерянный. Я вдруг услышала пение на латыни.
— Триана, если вас это расстраивает, то я просто скажу ему, что вам еще слишком рано появляться в обществе.
— Так он собирается играть в часовне? — спросила я. — Сегодня вечером. — Я кивнула одновременно с ней. — Небольшой концерт? Что-то вроде сольного выступления.
— Да, на нужды здания. Вы сами знаете, в каком плохом оно состоянии. Нужна краска, нужна новая крыша. Вам все это известно. Мы все немного удивились. Он просто зашел в офис нашего Союза и заявил, что хочет выступить. Дать концерт, а все вырученные средства передать на нужды здания. Мы никогда о нем не слышали. Но как он играет! Только русский способен на такую игру. Разумеется, он назвался эмигрантом. Он никогда не был в теперешней России, в чем не приходится сомневаться: вид у него совершенно европейский. Но только русский способен так играть.
— Как его зовут? Мисс Харди удивилась.
— Я думала, вы знакомы, — заговорила она еще мягче, озабоченно хмурясь. — Простите меня, Триана. Он сказал нам, что вы его знаете.
— Так и есть, я знаю его очень хорошо. Думаю, это чудесно, что он будет играть в часовне. Но мне неизвестно его имя.
— Стефан Стефановский, — тщательно выговаривая каждый звук, произнесла она. — Я выучила наизусть, сначала записала и уточнила с ним каждую букву. Русские имена. — Она повторила его имя, сделав ударение на первом слоге. — Этот человек, бесспорно, обладает шармом, и не важно, есть ли у него в руках скрипка или нет. Темные брови, очень прямые, необычная прическа, по крайней мере для этого времени: классические музыканты предпочитали другую длину волос.
Я улыбнулась.
— Все теперь переменилось. Как странно, но длинные волосы теперь носят рок-звезды, а не классические музыканты. А самое странное то, что, вспоминая все концерты, на которых я когда-либо бывала — даже самый первый, Исаака Стерна, — я не могу, знаете ли, припомнить, чтобы те музыканты носили длинные волосы.
Миссис Харди начала проявлять беспокойство.
— Очень приятно, — вновь заговорила я, стараясь собраться с мыслями. — Значит, вы сочли его красивым?
— Все наши дамы потеряли головы, как только он ступил через порог! Такие эффектные манеры. К тому же акцент. А когда он приложил к плечу скрипку, приложил к струнам смычок и начал играть, то, мне кажется, на улице остановилось движение.
Я рассмеялась.
— Нам он сыграл что-то совсем другое, — продолжила миссис Харди, — не то, что играл… — Она вежливо замолкла, потупив глаза.
— … В ту ночь, когда вы нашли меня здесь с Карлом, — договорила за нее я.
— Да.
— То была красивая музыка.
— Да, наверное, хотя, откровенно говоря, я не прислушивалась.
— Вполне понятно.
Внезапно она смутилась, засомневавшись в уместности своих слов.
— Закончив играть, он очень высоко отозвался о вас: сказал, что вы принадлежите к тем редким людям, которые действительно понимают его музыку. И это все было сказано целой толпе очарованных женщин всех возрастов, включая половину Младшей лиги.
Я рассмеялась. Просто для того, чтобы она не чувствовала себя не в своей тарелке. И на секунду представила себе женщин, молодых и старых, падающих в обморок при виде этого призрака.
Но какой поразительный поворот событий. Я имею в виду это приглашение.
— В какое время сегодня, мисс Харди? — поинтересовалась я. — Когда он будет играть? Я не хочу пропустить начало.
Она смотрела на меня секунду, испытывая замешательство, а затем с огромным облегчением принялась выкладывать подробности.
Я отправилась на концерт за пять минут до начала.
Разумеется, было темно, так как в это время года в восемь вечера уже сгущаются сумерки, однако дождя не было, только дул приятный, почти теплый ветерок.
Я вышла из ворот, повернула на углу налево и медленно прошлась по старой кирпичной дорожке вдоль Притания-стрит, наслаждаясь каждой колдобиной, каждой ямкой, каждым рискованным шагом. Сердце гулко стучало. Меня так переполняли опасения, что я едва могла их вынести. Последние несколько часов тянулись ужасно медленно, и я думала только о нем.
Я даже приоделась специально для него! Как глупо. Конечно, для меня это всего лишь означало белую блузку с еще большим количеством тонких кружев, черную шелковую юбку до щиколоток и легкую накидку без рукавов из черного бархата. Униформа Трианы, только получше качеством. Вот и все. Чистые волосы распущены по плечам — вот и все.
Когда я подошла к концу квартала, то увидела, что впереди горит тусклый уличный фонарь, от которого темнота вокруг казалась еще более густой и еще сильнее давила на психику. И тут я впервые поняла, что на углу Третьей улицы и Притания-стрит больше не растет дуб!
Должно быть, с тех пор как я последний раз прошлась по этому кварталу, прошло несколько лет. Ведь когда-то здесь точно рос дуб. Я помнила, как фонарь светил сквозь его крону на высокую черную чугунную ограду и на траву.
Сильные тяжелые ветви дуба были искривленными, но не настолько толстыми, чтобы ломаться под собственной тяжестью.
Кто же это сделал? Я обратилась к земле, к вывороченным кирпичам. Теперь я разглядела то место, где когда-то рос дуб, но в яме не осталось ни одного корешка. Сплошная земля, неизбежная земля. Кто уничтожил это дерево, которое могло бы жить века?
А впереди, по другую сторону Притания-стрит начинались центральные поместья Садового квартала, теперь казавшиеся пустыми, гулкими, черными со своими запертыми, заколоченными особняками.
Но слева от меня, на Притания-стрит, прямо перед часовней горели яркие огни, до меня доносился приятный гул голосов.
На углу улицы стояла только часовня, точно так же как мой дом в окружении лавровишни, дубов, дикой травы, бамбука и олеандра занимал целый угол, выходя фасадом на Сент-Чарльз-авеню.
Часовня располагалась в нижнем этаже огромного дома, гораздо большего, чем мой собственный. Возраст обоих домов был одинаков, но этот отличался грандиозностью и пышным литьем.
Когда-то здесь находился, вне всяких сомнений, классический центральный вестибюль, по обе стороны которого вытянулись гостиные, но все это было переделано задолго до моего рождения. Первый этаж полностью опустошили, украсив статуями, картинами святых и великолепным белым алтарем. Тут же поместили золотую дарохранительницу. Что еще? Вечной помощи Божья Матерь — русская икона.
Именно к этой Божьей Матери мы приносили наши цветы. Сейчас уже это не имело никакого значения.
Разумеется, он знал, как сильно я когда-то любила это место: здание в целом, сад, ограду, саму часовню. Он знал все о маленьких поникших букетиках цветов с надломленными стебельками, которые мы — Розалинда, мама и я — оставляли во время наших вечерних прогулок на ограде алтаря, — еще до окончания войны, еще до появления Катринки и Фей, еще до того, как мать превратилась в запойную пьянчужку. Еще до того, как пришла смерть. Еще до того, как пришел страх. Еще до печали.
Он знал. Он знал, как здесь все выглядело — каким был этот огромный дом с широкими ровными террасами, железной балюстрадой, одинаковыми каминными трубами, возвышавшимися над фронтоном третьего этажа, в чем безошибочно угадывался новоорлеанский дизайн.
Трубы, парящие вместе под звездами. Трубы, возможно, уже не существующих каминов.
В тех верхних комнатах была устроена воскресная школа, когда мама была девочкой. В самой часовне когда-то стоял гроб моей матери на похоронных дрогах. В этой часовне, оставшись одна, я играла на органе темными летними ночами, когда священники позволяли мне запереться и никого больше не было. Я все старалась сотворить музыку.
Только терпения святых хватало на те жалкие обрывки песен, что я играла, на аккорды и гимны, которые я старалась выучить, заручившись туманным обещанием, что однажды, если органистка позволит, я непременно сыграю самостоятельно. Но этого так и не случилось, так как я не овладела мастерством игры и мне не хватило смелости даже попробовать.
Дамы Садового квартала всегда надевали на мессу очень хорошенькие шляпки. Мне кажется, мы единственные приходили в платках, как крестьянки.
Чтобы все запомнить, можно было обойтись и без смерти, и без похорон, и даже без милых прогулок в сумерках с букетиками в руках, и без фотографии мамы с еще несколькими девочками, выпускницами средней школы — большая редкость по тем временам — с короткими стрижками и в белых чулочках, которые стояли с букетами слева от этих самых ворот.
Разве можно было забыть эту старую часовню, хотя бы раз помолившись в ней?
Прежний католицизм всегда сопровождался запахом свечей из чистого пчелиного воска и ладана, который непременно присутствует в любой церкви, где высоко к потолку подвешена дароносица, и в то время тени скрывали святых с милыми лицами, великомучениц, вроде святой Риты, и жуткое восхождение Христа на Голгофу.
Молитвы по четкам были не просто зазубрены, для нас это было заклинание, с помощью которого мы представляли страдания Христа. Молитва Тишины означала сидеть очень тихо на скамье, ни о чем не думать и позволить Богу говорить прямо с тобой. Я знала наизусть латинский текст обычной мессы. Я знала, что означают гимны.
Все это было давно сметено. Вторым Ватиканским Собором.
Но часовня до сих пор оставалась часовней, для тех католиков, которые теперь молились по-английски. После модернизации я была здесь всего лишь раз — три или четыре года тому назад на свадьбе. Не увидела здесь ничего, что было дорого моему сердцу. Пражский Младенец Иисус в своей золотой короне тоже исчез.
Да, у тебя есть основания для такого поступка. Ты оказываешь мне честь. Концерт ради меня в этом месте, куда я приходила до того, как убила ее и вообще кого-нибудь из них, беспокоясь о цветах на алтарной ограде.
Я улыбнулась сама себе, прислонившись на секунду к забору. Оглянулась и увидела, что с меня не сводит глаз Лакоум. Это я велела ему держаться поблизости. Я не меньше других боялась злодеев на темных улицах.
В конце концов, мертвые не могут тебе ничем навредить, если только ты не встречаешь призрака, который играет музыку по велению самого Бога, призрака, которого зовут Стефан.
— Интересно, что ты задумал? — прошептала я и, взглянув наверх, увидела ветви дуба, закрывавшие свет, — только это был другой свет. Этот свет лился из неукрашенных окон часовни на пол, сквозь многочисленные переплеты; в некоторых еще уцелели старые стекла, тающий зыбкий свет, хотя с такого расстояния я не могла, конечно, это видеть. Я просто знала, что это так, и думала об этом, рассматривая дом, рассматривая время, рассматривая все это, чтобы навсегда запомнить.
Значит, он собирается играть на скрипке для всех? И я должна при этом присутствовать.
Я повернула налево и пошла прямо к воротам. Там стояла мисс Харди в окружении нескольких классических представительниц Садового квартала. Вся их компания дружно приветствовала приходящих зрителей.
На улице то и дело останавливались такси. Я увидела знакомых полицейских, приглядывавших здесь за порядком: этот темный рай стал слишком опасен по вечерам для стариков. Но сейчас они все пришли сюда, чтобы послушать скрипача.
Я вспомнила несколько имен, увидела несколько знакомых лиц. Были и те, кого я не знала, а некоторых просто не могла вспомнить. Толпа была большой, наверное с сотню человек: множество мужчин в светлых шерстяных костюмах, почти все женщины в платьях южного стиля, если не считать нескольких ультрасовременных молодых людей, носящих бесполую одежду, и стайки студентов колледжа — во всяком случае, так они выглядели — вероятно, из местной консерватории, где я когда-то, в четырнадцатилетнем возрасте, безуспешно пыталась стать скрипачкой. Надо же, как быстро распространяется слава.
Я пожала руку мисс Харди, поприветствовала Рене Фриман и Мэйтин Рагглз, а потом заглянула в часовню и увидела, что он уже там — главный аттракцион сегодняшнего представления.
То самое, как сказала бы храбрая, не знавшая жалости гувернантка Генри Джеймса о Квинте и мисс Джессел, то самое стоит в проходе перед алтарем, скромно прикрытым по случаю. И весь он такой чистенький, опрятно одетый, с блестящими волосами, расчесанными не хуже, чем у меня. Он снова заплел две маленькие косички и закрепил их на затылке, чтобы волосы не слишком падали на лицо.
Такой далекий и невозмутимый, разговаривает с публикой у меня на глазах.
Впервые… впервые с тех пор, как все это началось… я подумала, что, наверное, сойду с ума. Не хочу оставаться в здравом уме, не хочу все понимать, сознавать, жить. Не хочу. Вот он здесь, среди живых, словно он один из них, словно он такой же настоящий и живой. Разговаривает со студентами. Показывает им скрипку.
А мои умершие не вернулись! Не вернулись! Какое заклинание могло бы заставить Лили подняться? На ум приходит зловещий рассказ Киплинга «Обезьянья лапа», про три желания[15]. Нельзя желать, чтобы мертвые возвращались, — нет, о таком не молятся.
Но он проник сквозь стены моей комнаты, после чего исчез. Я сама видела. Он призрак. Он мертвяк.
Взгляни лучше на живых людей или начни вопить.
Мэйтин пользовалась чудесными духами. Старейшая из подруг матери, дожившая до сегодняшнего дня. Она произносит слова, которые я с трудом понимаю. Сердце колотится в ушах.
— …Только дотронуться до такого инструмента, настоящего Страдивари.
Я пожимаю ей руку. Наслаждаюсь запахом духов. Что-то очень старинное и простое, не очень дорогое, из тех времен, когда духи продавали в розовых флакончиках, а пудру в розовых коробочках в цветочек.
Голова гудела от неистового биения сердца. Я произнесла несколько простых слов, настолько вежливых, насколько способна особа, потерявшая память, после чего поспешно поднялась по мраморным ступеням, тем самым ступеням, которые всегда становились скользкими, если шел дождь, и вошла в ярко освещенную современную часовню.
Забудь подробности.
Я из тех, кто всегда садится в первый ряд. Что же я делаю теперь на скамье в последнем ряду?
Но я не нашла в себе сил подойти поближе. К тому же часовня очень маленькая, и даже из дальнего угла на последнем ряду я отчетливо его видела.
Он отвесил поклон стоящей рядом женщине, своей собеседнице, — какие слова произносят призраки в такие минуты? — и протянул скрипку, чтобы ее могли рассмотреть юные девушки. Я разглядела темный лак, стык на задней деке. Он показывал скрипку, не выпуская из рук ни ее, ни смычок, и он даже не поднял на меня взгляд, когда я откинулась на дубовую спинку скамейки и принялась его рассматривать.
Ты здесь, среди живых, такой же реальный, как те, кто собрался послушать тебя.
Внезапно он поднял глаза, даже не приподняв головы, и пригвоздил меня взглядом.
Между нами задвигались чьи-то фигуры. Маленькая часовня была забита почти до отказа. Позади стояли капельдинеры, но у них были стулья, которыми они могли воспользоваться, если бы захотели.
Огни были приглушены. Единственный хорошо направленный луч высвечивал его в пыльной тусклой дымке. Как чудесно он выглядел по такому случаю: прекрасно подобранный костюм, белая рубашка, вымытая голова, косички, убравшие пряди с лица, — все очень просто.
С места поднялась мисс Харди и произнесла несколько вступительных слов.
Он стоял спокойный, собранный, одетый официально и вне времени — такой сюртук мог быть сшит и двести лет назад, и только вчера: длинный, слегка приталенный, и к рубашке он подобрал бледный галстук. Я не могла разобрать, какого цвета был галстук — фиолетовый или серый. Выглядел он, несомненно, франтом.
— Ты безумна, — прошептала я самой себе, едва шевеля губами. — Тебе понадобился высокородный призрак, как в романах. Ты замечталась.
Мне хотелось закрыть лицо. Мне хотелось уйти. И в то же время никуда не уходить. Я хотела убежать и остаться. Я хотела по крайней мере достать из сумочки хоть что-то, бумажную салфетку, любую мелочь, чтобы хоть как-то притупить его чары, — это как закрыть глаза руками во время фильма и продолжать смотреть сквозь раздвинутые пальцы.
Но я не могла шевельнуться.
Он восхитительно держался, когда благодарил мисс Харди, а потом всех зрителей. Говорил хоть и с акцентом, но вполне понятно. Именно этот голос я слышала в своей спальне — голос молодого человека. Выглядел он в два раза моложе меня.
Скрипач поднес инструмент к подбородку и поднял смычок.
Воздух всколыхнулся. Никто в зале не пошевелился, не кашлянул, не зашелестел программкой.
Я нарочно вызвала в воображении картину синего моря, того самого синего моря и танцующих призраков из моих снов; я видела их, закрыла глаза и увидела сияющее море под низкой луной и землю, уходящую в море.
Я открыла глаза.
Он замер и смотрел на меня не мигая.
Скорее всего, люди не поняли, что означает этот взгляд, куда он направлен и почему. Ему, как всякому чудаку, позволялось делать все. И смотреть на него было так приятно: худой и величественный, каким когда-то был Лев. Да, он такой же, как Лев, разве что волосы у него очень темные и глаза черные, а Лев, как Катринка, светловолос. Дети у Льва тоже светленькие.
Я прикрыла веки. Провались все пропадом, образ моря исчез, а когда он начал играть, я вновь увидела те прежние мелкие и ужасные вещи и слегка отвернулась в сторону. Кто-то рядом со мной дотронулся до моей руки, словно пытаясь выразить сочувствие.
Вдова, сумасшедшая, вполне осознанно подумала я, оставалась в доме с мертвым телом целых два дня. Должно быть, теперь об этом все наслышаны. В Новом Орлеане все были в курсе важных новостей, а такое необычное происшествие, вероятно, можно считать важной новостью.
И тут его музыка врезалась мне в душу.
Он опустил смычок, и сразу зазвучали сочные, темные тихие аккорды в минорном тоне, словно намечая, что грядет нечто страшное. Звучание было таким изысканным, таким идеальным, ритм таким стихийным, что я ни о чем не могла думать — ни о чем, кроме этой музыки.
Больше не было нужды плакать, не было нужды сдерживать слезы. Осталась только эта глубокая разливающаяся мелодия.
Потом я увидела личико Лили. Двадцати лет как не бывало. В эту самую минуту Лили умирала в своей кроватке. «Мамочка, не плачь, ты меня пугаешь».
ГЛАВА 9
Я отмахнулась от этого видения. Открыла глаза и уставилась на облупленный потолок в этой заброшенной часовне, мой взгляд блуждал по скучным металлическим украшениям, таким модным и таким бессмысленным. Теперь я поняла, что за битву он затеял, хотя музыка захлестнула меня и в ушах стоял голос Лили, который смешался со звучанием скрипки и стал частью его.
Я смотрела прямо на него и думала только о нем. Я сконцентрировалась на нем, отказываясь думать о чем-то другом. Он не мог бросить играть. На самом деле его игра была блестящей, полной напряжения, он издавал звуки, не поддающиеся описанию, в пронзительности его верхних нот чувствовалась сила и одновременно расслабленность.
Да, это был концерт Чайковского, который я знала наизусть благодаря своим дискам. Он вплел в него оркестровые партии, создав собственное сольное произведение, пронизанное нитями оркестра. Эта музыка рвала тебя на части. Я попыталась дышать медленно, расслабиться, не сжимать рук.
Внезапно что-то изменилось. Изменилось в корне, как бывает, когда солнце зайдет за облако. Только это была ночь, и мы сидели в часовне.
Святые! Вернулись старые святые. Меня вновь окружал декор тридцатилетней давности.
Я сидела на старой темной скамейке с витым подлокотником под левой рукой, а за его спиной появился традиционный высокий алтарь, под которым в стеклянном ящике находились резные раскрашенные фигурки Тайной Вечери.
Я возненавидела скрипача. Возненавидела именно за это, потому что никак не могла заставить себя не смотреть на этих давно утраченных святых, на разукрашенную гипсовую фигурку Пражского Младенца Иисуса, держащего крошечный глобус, на старые пыльные и в то же время трепетные фрески между темными окнами с изображением Христа, несущего свой крест сначала вниз, а потом вверх.
Ты жесток.
Темные окна светились лавандовым светом, на скрипача падали мягкие тени, а перед ним возвышалась старинная литая ограда, которую снесли давным-давно вместе с остальными украшениями. Он стоял неподвижно в окружении того убранства, которое я не могла припомнить в деталях еще минуту тому назад?
Я сидела как прикованная и смотрела на икону Вечной помощи Божьей Матери, висевшую за ним, над алтарем, над мерцающей золотой дарохранительницей. Святые, запах воска. Я видела свечи в красных стаканах. Я все видела. Я снова слышала запах воска и ладана, а скрипач тем временем продолжал играть свою версию концерта, сливаясь стройным телом с музыкой и вызывая вздохи восхищения у слушавших его людей, впрочем, кто они были?
Это зло. Красивое, но зло, потому что оно жестоко.
Я закрыла и тут же открыла глаза. Видишь, что теперь здесь творится! На секунду я действительно увидела.
Затем на глаза вновь опустилась пелена. Неужели он сейчас ее вернет? Маму. Неужели она сейчас поведет меня и Розалинду по проходу в этой старомодной полутемной часовне, от которой веет покоем? Нет, память переборола его изобретательность.
Воспоминания оказались чересчур болезненными, чересчур ужасными. Я вспомнила ее не такой, какой она приходила в это священное место в счастливые времена, прежде чем была отравлена, как мать Гамлета, нет, я вспомнила, как она, пьяная, лежала на горящем матрасе и ее голова покоилась всего в нескольких дюймах от прожженной дыры. Я увидела, как мы с Розалиндой носились туда и обратно с кастрюлями воды, а красивая Катринка с ее светлыми кудряшками и огромными синими глазами, всего трех лет от роду, молча смотрела на нас, пока комната наполнялась дымом.
«Тебе это так просто не пройдет!»
Он был весь погружен в музыку. Я намеренно наполнила часовню светом, я намеренно представила себе публику, тех самых людей, которых я теперь знала. Я все это проделала и уставилась на него, но он был слишком силен для меня.
Я вновь превратилась в ребенка, приближающегося к ограде алтаря. «А что сделают с нашими цветочками, когда мы уйдем?» Розалинда хотела зажечь свечу. Я поднялась с места.
Толпа ему полностью подчинилась; они были настолько покорены его чарами, что я ушла незаметно.
Выбралась из ряда, повернулась к нему спиной, спустилась по мраморным ступеням и ушла прочь от его музыки, которая с каждой секундой разгоралась все больше, словно он задумал сжечь меня ею, будь он проклят.
Лакоум, не выпуская сигарету, оторвался от ворот, и мы быстро пошли с ним по плитам почти бок о бок. Я слышала музыку, но нарочно не отрывала взгляда от дорожки. Стоило мне отвлечься в сторону, как я снова видела море и пенные волны. Я видела, как они внезапно разбиваются на тысячу цветных осколков, и на этот раз даже слышала грохот.
Я продолжала идти, а сама слушала море и видела его — и одновременно улицу, простиравшуюся впереди.