— Какое восхищение, я не поеду домой, — заявила Роз. — Никто не заставит меня вернуться домой. Триана, мне нужны деньги, чтобы остаться здесь.
Гленн, улыбаясь, покачал головой.
— Ты их получишь, Роз, — сказала я. За решеткой было темно.
— Вы что-нибудь видите там? — спросила я.
— Ничего! — ответила Катринка.
— Там сыро и мокро, где-то, видимо, протекает… — сказала Лукреция.
Выходит, никто из них не видел человека, лежащего с открытыми глазами, из его запястий хлестала кровь. Привалившись к темной стене, стоял высокий черноволосый призрак, он сложил руки на груди и злобно на нас смотрел.
Ступай. Прочь отсюда. Иди на сцену, играй на моей скрипке. Продемонстрируй свое нечестивое колдовство.
Умирающий с трудом поднялся на колени, посмотрел вокруг ничего не понимающим одурманенным взглядом; по кафелю струилась кровь. Он поднялся с пола, чтобы присоединиться к своему компаньону, призраку, который довел его до сумасшествия своей музыкой, как раз перед тем, как явиться ко мне.
В воздухе пронеслась искра паники.
Остальные продолжали разговаривать. Пришло время отведать кофе с пирожными и отдохнуть.
Кровь. Она текла из запястий мертвеца. Она текла по его одежде, когда он, пошатываясь, направился ко мне.
Никто ничего не заметил.
Я смотрела за спину этого шатающегося трупа, я смотрела на лицо Стефана, измученное болью. Такой молодой, такой потерянный, такой отчаявшийся. Такой напуганный предстоящим поражением.
ГЛАВА 19
Я всегда перед концертом затихаю. Поэтому сейчас на меня никто не обращал внимания. Никто не сказал ни слова. Под таким натиском доброты и впечатлений — старые гримерные, ванные, облицованные красивой плиткой в стиле «арт деко», фрески, незнакомые имена — остальным было не до меня.
На меня напало оцепенение. Я сидела в огромном мраморном дворце, непостижимом в своей красоте, и держала скрипку. Я ждала. Я слушала, как начинает заполняться огромный театр. Тихий рокот на лестнице. Поднимающийся вверх гул голосов.
Мое пустое жаждущее сердце забилось быстрее — играть.
А что ты будешь здесь делать? Что ты можешь сделать, подумала я. И тут снова напомнила о себе та мысль, тот образ, который я, наверное, сохранила в памяти, как сохраняют молитву, — нужно дать ему отпор, и, как бы он ни старался, ему не лишить меня сил, но почему во мне засела эта ужасная мучительная любовь к нему, эта ужасная скорбь, эта боль, такая же глубокая и сильная, как та, что я чувствовала ко Льву или Карлу, или любому из своих ушедших?
Я откинула голову назад, сидя в бархатном кресле, уперлась затылком в спинку, продолжая держать скрипку в мешке, жестом отвергла воду, кофе и закуски.
— Зал полон, — сказала Лукреция. — Мы получили большие пожертвования.
— И получите еще больше, — сказала я. — Такому великолепному дворцу нельзя позволить разрушиться. Только не этому зданию.
А Гленн и Роз продолжали беседовать приглушенными голосами о смешении тропических цветов и палитры барокко, о грациозных европейских нимфах, одетых с непростительной вольностью в камень всевозможных цветов, об узорах паркетных полов.
— Мне нравятся… бархатные одежды, что вы носите, — сказала добрая Лукреция, — очень красивый бархат на вас, это пончо и юбка, мисс Беккер.
кивнула, прошептав благодарность.
Пришла пора пройти огромный темный задник сцены. Пришла пора услышать топот наших ног по доскам и, задрав голову, увидеть там наверху, среди веревок и блоков, среди занавесей и трапов глядящих вниз людей, и детей, да, там наверху сидели даже дети, словно их провели потихоньку в театр и усадили на места слева или справа от громоздких кулис, забитых театральной механикой. Разрисованные колонны. Все, что можно было увидеть в настоящем камне, здесь было нарисовано.
Море становится зеленым, когда закручиваются барашки волн, и мраморная балюстрада выглядит как зеленое море, а здесь нарисована зеленая балюстрада.
Я заглянула в зал сквозь щелку в занавеси.
Партер был заполнен, в каждом красном бархатном кресле сидел нетерпеливый зритель. В воздухе порхали программки… простые заметки о том, что никто не знает, что именно я буду играть, как и того, когда я закончу, и все такое прочее… При свете люстр сверкали бриллианты, а за партером поднимались три яруса огромных балконов, в каждом из них зрители с трудом протискивались на свои места.
Я увидела и строгие черные наряды и веселые платьица, а высоко на галерке рабочую одежду.
В ложах справа и слева от сцены сидели официальные лица, которым я уже была представлена; я никогда не запоминала ни одного имени, мне никогда этого не было нужно, никто и не ожидал, что я их запомню, от меня требовалось одно: исполнять музыку. Исполнять ее в течение часа.
Дай им это, а потом они выкатят на лестничную площадку и примутся обсуждать «самородка», как меня давно называют, или Американскую Примитивистку, или унылую женщину, слишком похожую в своей бархатной размахайке на рано повзрослевшего ребенка, которая со скрежетом терзает струны так, словно ведет борьбу с исполняемой музыкой.
Но сначала даже ни намека на тему. Ни намека на проблемы. Только одна-единственная мысль, засевшая в голове, порожденная какой-то другой музыкой.
И признание в глубине души, что во мне рассыпаны бусины четок моей жизни, осколки смерти, вины и злобы; и каждый вечер я лежу на разбитом стекле и просыпаюсь с порезанными руками, а те месяцы, что я исполняю музыку, стали отдыхом, похожим на сон, и ни один человек не вправе ожидать, что этот сон продлится вечно.
Судьба, удел, рок, планида.
Стоя за занавесом огромной сцены, я вглядывалась в лица первого ряда.
— А вот эти туфельки на вас, бархатные, с заостренными носами, разве они не жмут? — спросила Лукреция.
— Самое время интересоваться, — буркнул Мартин.
— Нет, я в них простою всего лишь час, — сказала я.
Наши голоса потонули в реве зала.
— Хватит и сорока пяти минут, — сказал Мартин, — они будут в восторге. Весь доход поступит в фонд этого театра.
— Ну и ну, Триана, — заметил добродушный Гленн, — сколько у тебя советчиков.
— И не говори, братишка. — Я тихо рассмеялась. Мартин не услышал. Все было в порядке. Катринку всегда трясло перед началом. Роз успела устроиться в кулисах, по-ковбойски оседлав стул задом наперед, удобно расставив ноги в черных брюках и сложив руки на спинке стула, она приготовилась слушать. Семейство отошло в тень.
Затихли рабочие сцены. Я почувствовала прохладу, нагнетаемую машинами, размещенными далеко внизу.
Какие красивые лица, какие красивые люди, всех цветов кожи, от самого светлого до самого темного, таких черт я никогда раньше не видела, и так много молодых, совсем молодых, вроде тех ребят, что пришли ко мне с розами.
Внезапно, ни у кого не спросив разрешения, никого не предупредив (у меня ведь не было оркестра в оркестровой яме, и только осветитель должен был меня увидеть), я прошла на середину сцены.
Мои туфли гулко топали по пыльным доскам.
Я шла медленно, чтобы луч прожектора опустился вниз и упал на меня. Я подошла к самому краю сцены, взглянула на лица, сидевшие передо мной. В зале сразу наступила тишина, словно кто-то срочно выключил все шумы. Кто-то закашлял, кто-то дошептывал последние слова, и все звуки в конце концов затихли.
Я повернулась и подняла скрипку.
И, к своему великому удивлению, поняла, что стою вовсе не на сцене, а в туннеле. Я слышала его запах, чувствовала, видела. Стоило руку протянуть — и вот они, прутья решетки.
Мне предстояла великая битва. Я склонила голову туда, где, как я знала, находится скрипка, не важно, какое колдовство скрыло ее от меня, и не важно, какие заклинания затянули меня в этот зловонный туннель с протухшей водой.
Я подняла смычок, который, как я была уверена, все еще держала в руке.
Проделки призрака? Кто знает?
Я начала с широкого взмаха смычком сверху вниз, пристрастившись к русской манере, как я ее называла, самой проникновенной, оставляющей больше всего места для печали. Сегодня вечером печали будет много. Я услышала ясные чистые ноты, звеневшие в темноте, как падающие монеты.
Но перед собой я по-прежнему видела туннель.
По воде ко мне шел ребенок, лысая девочка в ярком детском платьице.
— Ты обречен, Стефан. — Я даже губами не шевелила.
— Я играю для тебя, моя прекрасная дочь.
— Мамочка, помоги мне.
— Я играю для нас, Лили.
Она стояла у ворот, прижав маленькое личико к ржавым прутьям и вцепившись в них маленькими пухлыми пальчиками. Она надула губы и душераздирающе воскликнула: «Мамочка!» Она сморщила личико, как это делают младенцы или маленькие дети.
— Мамочка, без него я бы ни за что тебя не нашла! Мамочка, ты мне нужна!
Злобный, злобный дух. Музыка звучала как протест, как бунт. Пусть так и будет, пусть вырвется наружу гнев.
Это ложь, ты сам знаешь, идиотский призрак, это не моя Лили.
— Мамочка, он привел меня к тебе! Ма, он нашел меня. Ма, не поступай так со мной, мама! Мама! Мама!
Музыка неслась вперед, хотя я продолжала смотреть немигающим взглядом на ворота, которых там вовсе не было, на фигурку, которой там не было, я все это знала, но мне все равно было трудно дышать, так болело сердце от увиденного. Но я заставила себя дышать. Я сделала вдох со взмахом смычка.
Я играю, да, для тебя, чтобы ты вернулась, да, чтобы мы вместе смогли перевернуть страницу и все начать заново.
Появился Карл. Он неслышно подошел к девочке и положил руки ей на плечи. Мой Карл. Исхудавший от болезни.
— Триана, — хрипло прошептал он. Его горло было уже искорежено ненавистными ему кислородными трубками, от которых он под конец отказался. — Триана, как ты можешь быть такой бессердечной? Я могу странствовать, я мужчина, я умирал, когда мы познакомились, но ведь это твоя дочь.
Тебя здесь нет! Тебя здесь нет, зато есть эта музыка. Я слышу ее, и мне кажется, я до сих пор не поднималась на такую высоту, атаковав гору, словно это была Корковадо, откуда можно смотреть вниз сквозь облака. Я по-прежнему видела призраков. Теперь рядом с Карлом стоял и мой отец.
— Милая, отдай ее, — сказал он. — Ты не можешь так поступать. Это зло, это грех, это неверно. Триана, отдай ее. Отдай ее. Отдай!
— Мамочка.
Мое дитя морщилось от боли. Это платьице на ней было последним, которое я для нее выгладила, чтобы положить в гроб. Отец тогда сказал, что гробовщик… Нет… облака теперь закрывают лицо Христа, и уже не важно, является ли Он воплощением Слова или статуей, любовно созданной из камня, это уже не важно, важна лишь поза — распростертые руки, для гвоздей или для объятий я не… Опешив, я увидела мать. Заиграла медленнее. Неужели я действительно молюсь вместе с ними, говорю с ними, верю в них, подчиняюсь им?
Она подошла к железной решетке, ее темные волосы были зачесаны назад, как мне всегда нравилось, губы едва тронуты помадой, совсем как при жизни. Но в глазах ее полыхала ненависть. Ненависть.
— Ты себялюбива, ты порочна, ты отвратительна! — сказал она. — Думаешь, ты меня провела? Думаешь, я не помню? Я пришла той ночью плачущая, напуганная, а ты от страха прижалась в темноте к моему мужу и он велел мне уходить прочь, а ты ведь слышала, что я плачу. Думаешь, такое способна простить какая-нибудь мать?
Внезапно зашлась плачем Лили. Она повернулась с поднятыми кулачками.
— Не обижай мою маму!
О, Господи. Я попыталась закрыть глаза, но прямо передо мной возник Стефан и уже протянул руки к скрипке.
Ему не удалось ее отобрать или толкнуть, или нарушить течение музыки, а потому я все продолжала играть, я играла этот хаос, это омерзение, эту…Эту правду, так и скажи. Скажи. Заурядные грехи, только и всего, никто никогда не говорил, что ты убила их оружием, ты не была преступницей, которую выслеживали на темных улицах, ты не бродила среди мертвых. Заурядные грехи, и ты сама такая же, заурядная, заурядная и грязная, и маленькая, и бесталанная, а свою способность играть ты украла у меня, дрянь ты этакая, шлюха, верни скрипку.
Лили всхлипывала. Подбежав к нему, она осыпала его градом ударов и потянула за руку.
— Перестань, оставь мамочку в покое. Мамочка. — Она раскинула ручки.
Наконец я посмотрела ей прямо в глаза, я посмотрела прямо ей в глаза и заиграла о них на скрипке, я играла, не обращая внимания на ее слова, и я слышала их голоса и видела, как они передвигаются, а потом я отвела свой взгляд. Я потеряла чувство времени, у меня осталось только чувство музыки.
Я видела не театр, который отчаянно хотела увидеть, я видела не призраков, которых он отчаянно пытался представить мне; подняв глаза, я представила тропический лес под небесным дождем, я видела сонные деревья, я видела старый отель, я видела его и играла о нем, я играла о ветках, тянущихся к облакам, я играла о Христе с распростертыми руками, я играла о сводчатой галерее вокруг старого отеля и видела окна с желтыми ставнями, запятнанными дождем. Дождь. Дождь.
Я играла обо всем об этом, а затем о море, о, да, о море, не менее чудесном, неспокойном, блестящем, невозможном море с его призрачными танцорами.
— Если бы только ты была настоящей.
— Мамочка-а-а! — закричала она так, словно кто-то причинял ей невыносимую боль.
— Триана, ради всего святого! — взмолился отец.
— Триана, — сказал Карл, — да простит тебя Господь.
Она снова закричала. Я не смогла удержать эту мелодию моря, этот триумф волн, и музыка теперь вновь растворилась в гневе, потере, ярости; Фей, где ты, как ты могла уйти; Господи, папочка, ты оставил нас одних с мамой, но я не буду… не буду… мама…
Лили вновь вскрикнула!
Я была готова сломиться.
Музыка рвалась вверх.
Передо мной возникла другая картина. Когда-то давно у меня родилась мысль, совсем простая, но еще неясная — может, даже мыслишка, и теперь она снова возникла, пришла ко мне вместе с омерзительной картиной окровавленной белой прокладки, лежащей возле включенной горелки… Менструальная кровь, кровь, кишащая муравьями, а затем рана на голове Роз, когда я хлопнула дверью, после того, как мы порвали четки, и та кровь, которую откачивали вновь и вновь у папочки, у Карла, у Лили. Лили плакала, Катринка плакала. Кровь из головы мамы, когда она упала… Кровь. Кровь на грязных прокладках и на матрасах, когда мама ничего на себя не надевала.
Так оно и было.
Нельзя отрицать дурные поступки. Нельзя отрицать кровь, которая на твоих руках или на твоем сознании! Нельзя отрицать, что жизнь полна крови. Боль — это кровь. Дурной поступок — это кровь.
Но кровь бывает разная.
Только часть крови льется из ран, которые мы наносим нам самим или друг другу. Та кровь течет ярко, словно обвиняет и грозит унести с собой жизнь раненого, та кровь… блестит, это священная кровь, кровь Нашего Спасителя, кровь мучеников, кровь на лице Роз, и кровь на моих руках, кровь содеянныхпроступков.
Но есть и другая кровь.
Есть кровь, что течет из утробы женщины. Это не признак смерти, а всего лишь величайший плодородный источник — река крови, способной в определенный момент породить человеческое существо, это живая кровь, невинная кровь, такой она и была на прокладке, под роем муравьев, в грязи и запустении, именно та кровь, льющаяся без конца, словно из женщины, выпустившей из себя темную тайную силу, создающую детей, выпустившую из себя мощный поток, принадлежащий только ей одной.
Именно такой кровью я сейчас истекала. Не кровью от ран, которые он мне нанес, не кровью от его ударов и пинков, не кровью от царапин, которые он сделал, пытаясь отобрать скрипку.
Это была кровь, о которой я пела, сделав свою музыку этой кровью, и она текла, как эта кровь; именно эту кровь, по моим представлениям, наливали в потир во время причастия, здоровая, сладостная женская кровь, это невинная кровь, способная в определенное время стать вместилищем души, кровь внутри нас, кровь, которая создает, кровь, которая убывает и вновь течет, без жертв и увечий, без потерь и разрушений.
Теперь я слышала ее, эту свою песню. Я слышала ее, и казалось, что свет вокруг меня широко разлился. Мне не нужен был такой яркий свет, и все же он был такой чудесный, этот свет, поднимавшийся к перекрытиям, которые, как я знала, находились над головой, и, открыв глаза, я увидела не только огромный зал, заполненный зрителями, я увидела Стефана, и свет находился прямо за ним, а Стефан все равно продолжал тянуть ко мне руки.
—Обернись! — сказала я. — Стефан, обернись! Стефан!
И тогда он обернулся. В луче света стояла фигура, коротенький, коренастый человечек нетерпеливо подзывал Стефана. Идем. Я взяла последний аккорд.
Ступай, Стефан! Ты потерянное дитя! Стефан!
Я не могла больше играть.
Стефан испепелял меня взглядом. Он проклинал меня, сжав кулаки, но лицо его изменилось. Оно претерпело полное и, видимо, неосознанное изменение. Он смотрел на меня огромными перепуганными глазами.
Свет за его спиной начал меркнуть, когда Стефан стал приближаться этакой темной тенью, свет еще больше померк, когда призрак завис надо мной, не более осязаемый, чем тень кулис.
Музыка закончилась.
Весь зал встал, как один человек. Еще одна победа. Как же так, Господи? Как же так? Три яруса вознаграждают тот шум, что является моим единственным языком.
Зал взорвался аплодисментами.
Еще одна победа.
Придуманные призраки исчезли без следа.
Кто-то подошел, чтобы увести меня со сцены. Я вглядывалась в лица, кивала: «Не разочаровывай зрителей, огляди зал направо и налево, взгляни на верхние ярусы балкона, а затем на ложи. Нечего поднимать руки в тщеславном жесте — просто поклонись. Кланяйся и шепчи благодарности. И они все поймут. Благодари их от всей своей окровавленной души.
На мгновение я снова увидела его, совсем близко, смущенного, согбенного, почти прозрачного, угасающего. Жалкое несчастное создание. Но откуда взялось это замешательство? Это странное удивление в его взгляде. Он исчез.
Меня снова подхватили люди, о счастливица, ведь вокруг тебя столько добрых ласковых рук. О, судьба, удел, рок и планида.
— Стефан, ты мог бы уйти туда, где свет. Стефан, ты должен был уйти!
Стоя за кулисами, я все плакала и плакала.
Никто не посчитал это ни в малейшей степени странным. Щелкали камеры, строчили репортеры. В глубине души я уже не сомневалась, что те, кого я потеряла, обрели покой — кроме Фей… и Стефана.
ГЛАВА 20
Я отправилась в «Театро Амазонес», что в Манаусе, потому что это было исключительное место и однажды я уже видела его в кино. Фильм назывался «Фицкарралдо» немецкого режиссера Вернера Герцога, ныне покойного, Лев и я в чертовски трудное время после смерти Лили провели один спокойный вечер вместе на киносеансе.
Я не запомнила сюжета. В памяти остались только оперный театр и рассказы о каучуковом буме и роскоши здания и какое оно великолепное, хотя ничто на земле никогда бы не могло сравниться с этим дворцом в Рио-де-Жанейро.
А кроме того, я должна была немедленно сыграть еще один концерт. Во что бы то ни стало. Я должна была узнать, вернутся ли призраки. Я должна была убедиться, что все кончено. Перед отъездом у нас возникла небольшая заминка.
Позвонил Грейди и настоятельно просил, чтобы мы вернулись в Новый Орлеан. Он не говорил зачем, а только твердил, что мы должны вернуться домой, пока наконец Мартин не взял трубку и со своей обычной сдержанной оскорбительностью потребовал у Грейди ответа, что тот имеет в виду.
—Послушай, если Фей мертва, скажи нам. Просто скажи. Нам совсем не обязательно лететь домой в Новый Орлеан, чтобы узнать эту новость. Скажи нам сейчас.
Катринка вздрогнула. Спустя долгую паузу Мартин, прикрыв рукой трубку, сказал:
— Это ваша тетушка Анна Белл.
— Мы любим ее, — сказала Роз, — мы пошлем море цветов.
— Нет, она не умерла. Она заявляет, что ей звонила Фей.
— Тетушка Анна Белл? — переспросила Роз. — Тетушка Анна Белл разговаривает с архангелом Михаилом, когда принимает ванну. Она просит его помочь ей снова не упасть в ванной и не сломать бедро.
— Передай мне трубку, — сказала я. Остальные сгрудились вокруг.
Все оказалось так, как я думала. Тетушка Анна Белл, которой было уже далеко за восемьдесят, решила, что среди ночи ей кто-то звонил. Номера не оставили, откуда звонили — непонятно.
— Она говорит, голос был едва слышен, но уверена, что это голос Фей.
— Что-нибудь просили передать?
— Нет, ничего.
— Я хочу сейчас же поехать домой, — сказала Катринка.
Я засыпала Грейди вопросами. Искаженный голос, похожий на голос Фей, бессмысленный звонок, никакой информации, откуда звонили — неизвестно. А как же телефонный счет? Пока не пришел. Все равно толку от него будет мало: тетушка Анна Белл давно потеряла свою карточку, и кто-то из Бирмингема, штат Алабама, теперь звонит по ней во все города.
— Нужно, чтобы кто-нибудь там дежурил, — сказал Мартин. — Один у телефона тетушки Анны Белл, а второй — дома. Вдруг Фей снова позвонит.
— Я еду домой, — сказала Катринка.
— Зачем? — спросила я, вешая трубку. — Чтобы сидеть там и ждать изо дня в день на случай, если она снова позвонит нам?
Сестры посмотрели на меня.
— Я знаю, — прошептала я. — Раньше не знала, а теперь знаю. И очень на нее сердита.
Последовало молчание.
— Как она могла так поступить… — произнесла я.
— Не говори того, о чем потом пожалеешь, — сказал Мартин.
— Может быть, действительно звонила Фей, — сказал Гленн. — Послушайте, я сам здорово раздосадован и готов поехать домой. Я не против вернуться на Сент-Чарльз и подождать звонка от Фей. Я поеду. Только не просите меня составить компанию тетушке Анне Белл. Триана, ты отправляйся в Манаус. Ты вместе с Мартином и Роз.
— Да, я хочу поехать, — сказала я. — Мы проделали такой далекий путь, и мне очень нравится этот край. Я еду в Манаус. Я должна поехать.
Катринка и Гленн уехали.
Мартин остался, чтобы организовать благотворительный концерт в Манаусе, а Роз поехала со мной. Все помнили о Фей. Полет в Манаус длился три часа.
«Театро Амазонес» оказался жемчужиной — он был меньше, чем величественное мраморное сооружение в Рио, но был так Же восхитителен и очень необычен, с решеткой в виде кофейных листьев, теми самыми бархатными креслами, которые я видела в фильме «Фиц-карралдо», фресками индейцев и убранством, в котором искусство этой земли тесно переплелось с барокко по воле смелого и безумного торговца каучуком, который и построил театр.
Казалось, будто все в этой стране, или почти все, создано, как в Новом Орлеане, не одной группой энтузиастов или силовой группой, а каким-то одиночкой, причем сумасшедшим.
Это был поразительный концерт. Призраки не появились. Вообще никаких призраков. И музыка теперь приобрела направление, и я уже чувствовала, куда она течет, и не тонула в ней. Я неслась вместе с потоком. И не боялась сочных красок.
На площади стояла церковь Святого Себастьяна. Пока шел дождь, я просидела в ней час, думая о Карле, думая о многих вещах, о том, как изменилась моя музыка и что теперь я научилась запоминать, что играла накануне, или, по крайней мере, слышать слабое эхо того, что было сыграно.
На следующий день мы с Роз гуляли вдоль гавани. Город Манаус был таким же непредсказуемым, как и его оперный театр, и напоминал мне Новый Орлеан сороковых, когда я была совсем маленькой девочкой, а наш город был настоящим портом и в каждом доке стояли корабли, вроде этих.
Паромы развозили сотни рабочих по домам в их деревни. Уличные торговцы предлагали всякую мелочь, которую обычно привозят моряки: батарейки для карманных фонариков, аудиокассеты, шариковые ручки. В мое время самым ходовым товаром были зажигалки с голыми женщинами. Я вспомнила, что эту ерунду можно было купить у таможни.
Никаких звонков из Штатов.
Можно ли это считать зловещим признаком? Или, наоборот, это хорошо? А может быть, это вообще ничего не означает?
В Манаусе протекала река Негро. Когда мы вылетели обратно в Рио, то видели то место, где соединяются черные и белые воды, создавая Амазонку.
В отеле «Копакабана» нас ждала записка. Я развернула ее, ожидая прочесть какую-то трагическую новость, и внезапно почувствовала слабость.
Но в записке не шла речь о Фей. Старинный затейливый почерк, каким писали в восемнадцатом веке.
Я должен увидеть тебя. Приходи в старый отель. Обещаю, я не буду пытаться причинить тебе зло. Твой Стефан.
Я озадаченно уставилась на записку.
— Поднимайся в номер, — велела я сестре.
— Что случилось?
Отвечать было некогда. Повесив скрипку в мешке на плечо, я выбежала на подъездную аллею, чтобы перехватить Антонио, который только что привез нас из аэропорта.
Мы поехали на трамвае вдвоем, без охраны, но у Антонио самого был внушительный вид. Он не боялся никаких воров, да мы их и не видели. Антонио позвонил по сотовому телефону. Один из охранников должен был подняться в горы и встретить нас у отеля. Он будет там через несколько минут.
Ехали мы в напряженной тишине. Я вновь и вновь разворачивала записку, перечитывала каждое слово. Почерк Стефана, его подпись. Боже мой.
Когда мы доехали до отеля, до предпоследней остановки, мы вышли из трамвая, и я попросила Антонио подождать меня на скамье, рядом с рельсами, где обычно ждут пассажиры. Я сказала, что не боюсь находиться одна в лесу, что он услышит мой крик, если он мне понадобится.
Я направилась в гору, делая шаг за шагом, и, вдруг кое-что вспомнив, натянуто улыбнулась: вторая часть бетховенской Девятой симфонии. Кажется, она звучала у меня в голове.
Стефан стоял у бетонной ограды над глубоким ущельем. Как всегда, он был одет во все черное. Ветер развевал его волосы. Он выглядел как живой человек из плоти и крови, который любуется видом — городом, джунглями, морем. Я остановилась в каких-то десяти футах от него.
— Триана, — сказал он, оборачиваясь. От него исходила только нежность. — Триана, любовь моя. — Лицо выражало чистоту и безмятежность.
— Что за новый трюк, Стефан? — спросила я. — Что на этот раз? Неужто какая-то злобная сила теперь помогает тебе отобрать у меня скрипку?
Я больно его ранила. Я словно ударила его прямо между глаз, но он стряхнул обиду, и я снова увидела, да, снова, как у него брызнули слезы. Ветер разбивал его длинные черные волосы на пряди, он насупил брови и опустил голову.
— Я тоже плачу, — сказала я. — Еще совсем недавно я думала, что нашим языком стал смех, но теперь я вижу, что это снова слезы. Как же мне с этим покончить?
Он знаком подозвал меня. Я не смогла отказать и вдруг почувствовала его руку у себя на шее, только он не сделал ни малейшего движения к бархатному мешку, который я осторожно держала перед собой.
— Стефан, почему ты не ушел? Почему ты не ушел в луч света? Разве ты его не видел? Разве ты не видел, кто там стоял и звал тебя, чтобы увести за собой?
— Видел, — ответил он и отошел в сторону.
— Что тогда? Что тебя здесь держит? Откуда в тебе снова столько жизни? Кто теперь оплачивает это своими воспоминаниями и горем? Что ты делаешь, ответь своим хорошо поставленным голосом, над которым, несомненно, потрудились в Вене, как и над твоим стилем игры на скрипке…
— Тихо, Триана. — Это был робкий голос. Строгий. В глазах только покой и терпение. — Триана, я все время вижу свет. Я вижу его и сейчас. Но…— У него задрожали губы.
— Что?
— Триана, что, если… что, если, когда я уйду в этот свет…
— Так иди же! Господи, что может быть хуже того чистилища, в котором ты находишься теперь? Я не верю, что там тебя ждет более страшная участь. Я видела этот свет. От него исходило тепло. Я видела его.
— Триана, что, если… когда я уйду, скрипка уйдет со мной?
Нам понадобилась всего одна секунда, чтобы взглянуть друг другу в глаза, и тогда я тоже увидела этот свет, только он не был частью того, что нас окружало. Солнце клонилось к закату, излучая мягкое мерцание, лес был неподвижен. Свет шел только от него, я снова увидела, как он изменился в лице, преодолевая гнев или ярость, или печаль, или даже смятение.
И тогда я приняла решение. Он все понял.
Я вынула из мешка скрипку со смычком и передала ему.
Он протестующе замахал руками, мол, нет, нет.
— Лучше не надо! — прошептал он. — Триана, я боюсь.
— Я тоже, юный Маэстро. Я тоже буду бояться, когда умру, — сказала я.
Он отвернулся и взглянул куда-то далеко, в тот мир, о котором я не подозревала. Я видела только свет, яркие лучи, которые не резали мне ни глаза, ни душу, а только заставляли чувствовать любовь, глубокую любовь и доверие. i
— Прощай, Триана, — сказал он.
— Прощай, Стефан.
Свет исчез. Я стояла на дороге возле разрушенного отеля в окружении тропического леса. Я стояла и смотрела на пятнистые стены, и на город внизу из высоких домов и лачуг, растянувшийся на много миль по горам и долинам.
Скрипка исчезла.
Мешок в моих руках был пуст.