Он повернулся ко мне, не опуская смычка, а потом, глядя прямо на меня сквозь ограду, заиграл спокойную мелодию, но так тихо, что рокот проезжавших машин ее почти заглушил.
Громкий шум неприятно резанул ухо. Кто-то изо всех сил колотил в заднюю дверь. Так, пожалуй, и стекло может вылететь.
Я продолжала стоять на месте, не желая отходить от окна, но понимая, что, когда люди стучат таким образом, они все равно войдут. Наверняка кто-то догадался, что Карл мертв, так что нужно идти и произносить разумные слова. Не время для музыки.
Я попятилась от окна.
В комнате кто-то был. Но не Карл. Женщина. Она вошла из коридора, и я ее знала. Это была моя соседка Харди. Мисс Нэнни Харди.
— Триана, милая, этот человек вам досаждает? — спросила она, подходя к окну. Пение его скрипки явно не произвело на нее впечатления. Я воспринимала мисс Харди лишь малой частицей своего разума, а все остальное мое естество устремилось к музыканту, и совершенно неожиданно я поняла, что он реален.
Соседка только что это доказала.
— Триана милая, вы не отвечаете на стук вот уже два дня. Пришлось поднажать на дверь посильнее. Я волновалась о вас, Триана. О вас и о Карле. Если хотите, я прогоню этого ужасного человека. Что он о себе возомнил? Только посмотрите на него. Слоняется около дома, а теперь еще вздумал играть на скрипке среди ночи. Неужели он не знает, что в доме больной человек?..
Я уставилась на него, а потом перевела взгляд на мисс Харди. На соседке был халат. И пришла она в шлепанцах. Довольно необычный поступок для истинной леди. Она взглянула на меня. Потом принялась осматривать комнату, стараясь делать это незаметно, как хорошо воспитанный человек. Наверняка она увидела разбросанные диски и пустые банки из-под содовой, скомканную обертку от хлеба, нераспечатанные письма…
Однако не это заставило ее перемениться в лице, когда она снова взглянула на меня. Что-то ее озадачило, что-то привлекло ее внимание. Что-то неприятно поразило.
Она ощутила зловоние, исходящее от разлагающегося тела Карла.
Музыка прекратилась.
Но высокий худой человек с шелковистыми черными волосами уже двинулся прочь, унося в руках скрипку и смычок. Перейдя улицу, он остановился перед цветочной лавкой, оглянулся и помахал мне. А потом осторожно переложил смычок в левую руку, в которой держал скрипку, и правой послал воздушный поцелуй — совсем как те двое молодых ребят во сне, которые принесли мне розы.
«Розы, розы, розы…» Мне показалось, будто я слышу, как кто-то произнес эти слова на чужом языке, и я чуть не рассмеялась от мысли, что роза все равно остается розой.
— Триана, — ласково позвала мисс Харди и положила руку мне на плечо. — Вы позволите мне сделать пару звонков. — И тон ее был отнюдь не вопросительным.
— Да, мисс Харди, мне самой следовало позвонить. — Я откинула с глаз челку и заморгала, пытаясь лучше рассмотреть и ее саму, и надетый на ней цветастый, очень симпатичный халатик. — Все дело в запахе, да? Вы тоже почувствовали?
Она медленно кивнула.
— Несколько дней тому назад в Лондоне появился на свет младенец, мисс Харди. На автоответчике осталось сообщение. Можете послушать. Я настояла, чтобы его мать уехала. Она не хотела оставлять Карла. Но, знаете ли, никто не может точно сказать, когда покинет этот свет умирающий или когда родится ребенок. К тому же речь шла о первенце сестры Карла, и Карл сам велел матери ехать. Я тоже настаивала. К тому же… Знаете, я просто устала от всех остальных визитов.
Ее лицо ничего не выразило. Я не могла догадаться, о чем она думает. Возможно, в эту секунду она сама не в силах была разобраться в собственных мыслях. Мне вдруг пришло в голову, что она хорошо смотрится в этом халате, белом, с неяркими цветами, присборенном у талии, и на ногах у нее, как и полагается даме из Садового квартала, атласные шлепанцы. Седые волосы аккуратно подстрижены и уложены маленькими кудряшками вокруг лица. Все говорили, что мисс Харди очень богата.
Я снова выглянула на улицу, но не увидела высокого сухопарого человека. Зато опять услышала те же слова: «…безумие не для тебя. Ты из тех, кто никогда не утратит способность разумно мыслить». Я не сумела запомнить выражение его лица. Улыбался ли он? Шевелил ли губами? Что касается музыки, то лишь от одной только мысли о ней на глаза мне навернулись слезы.
Это была самая бесстыдно чувственная музыка, словно Чайковский говорил: «К черту весь этот мир» — и выпускал наружу сладчайшую печальную боль, что никогда не удавалось ни моему Моцарту, ни моему Бетховену.
Я оглядела пустой квартал, дальние дома. Медленно раскачиваясь, на угол выехал трамвай. Мой Бог, да вот же он! Скрипач. Оказывается, он перешел на островок безопасности и стоял на трамвайной остановке, но в трамвай не сел. Он находился слишком далеко, и я не могла разглядеть его лицо, даже не могла понять, видит ли он до сих пор меня. Потом он повернулся и исчез.
Ночь была прежней. Зловоние было прежним.
Мисс Харди застыла в испуге и выглядела очень печальной. Она думала, что я сошла с ума. А возможно, ей было просто неприятно, что, навестив меня, она оказалась в такой ситуации и теперь придется взять на себя лишние хлопоты. Не знаю.
Соседка ушла. Я подумала, что она хочет найти телефон. Для меня у нее не нашлось больше слов. Наверное, она решила, что я не в себе и не стою еще одного разумного слова. Разве можно ее за это винить?
Во всяком случае, насчет младенца в Лондоне я сказала правду. Но, даже если бы в доме было полно людей, я все равно не позволила бы тронуть тело Карла. Просто это было бы сложнее.
Я повернулась и поспешила вон из гостиной, пересекла столовую, затем прошла через маленькую утреннюю комнату и взбежала по лестнице. Она совсем не походила на величественные лестницы двухэтажных довоенных построек: небольшие слегка изогнутые ступени вели на чердак домика в стиле греческого Возрождения.
Я захлопнула дверь и повернула в замке медный ключ. Карл всегда считал, что каждая дверь должна запираться на индивидуальный замок, и впервые за все время я была этому рада. Теперь ей не войти. Никому не войти.
В комнате стоял ледяной холод из-за настежь распахнутых окон, что, однако, не уменьшало зловония, но я, набрав в легкие воздуха, забралась под одеяло, чтобы в последний раз еще несколько минут провести рядом с Карлом, прежде чем его сожгут — каждый палец, губы, глаза… Пусть они дадут мне побыть с ним.
Откуда-то издалека донесся гул голосов, но к нему примешивался еще какой-то звук… Да, тихо и торжественно звучала скрипка.
«Ты все-таки остался, играешь».
«Для тебя, Триана».
Я прижалась к плечу Карла. Он был такой мертвый, гораздо мертвее, чем вчера. Я закрыла глаза и натянула на нас большое желтое стеганое одеяло — он любил тратить деньги на такие красивые вещицы — и в нашей широкой кровати с четырьмя столбиками в стиле принца Уэльского в последний раз погрузилась в грезы о нем… В могильные грезы.
В этих грезах нашлось место музыке. Она звучала так тихо, что я даже не была уверена, слышу ли ее на самом деле или это мои воспоминания о ней.
Музыка.
Карл.
Я дотронулась до его костлявой щеки — и вся сладостность растаяла.
В последний раз позвольте мне упиться смертью, и на этот раз пусть играет музыка моего нового друга, словно присланного дьяволом из преисподней, — этого скрипача, предназначенного для тех из нас, кому «смерть мнится почти легчайшим счастьем на земле»[3].
Отец, мать, Лили, допустите меня до своих костей, допустите меня в свою могилу. Возьмем в нее Карла вместе с нами. И нам не важно, тем из нас, кто мертв, что он умер от какой-то смертельной болезни; мы все здесь, во влажной земле, вместе; мы все мертвы.
ГЛАВА 3
Глубже, глубже, душа моя, туда, где сердце — и кровь, и жар, и последнее упокоение. Глубже в сырую землю, туда, где лежат мои любимые… И она, мама, с темными длинными волосами, отделившимися от черепа. Ее кости сдвинуты к самой стене склепа, чтобы дать место другим гробам, но в своих грезах я располагаю их вокруг себя и представляю, что мама здесь, в темно-красном платье… И он, умерший позже отец, похороненный без галстука, потому что он терпеть не мог галстуки и я, помня об этой его ненависти, сняла с него галстук, стоя у гроба, и расстегнула отцу рубашку. Руки его не были иссохшими и выглядели как живые, словно их не тронуло тление — то ли благодаря инъекциям гробовщиков, то ли оттого, что изнутри их наполнили подземные обитатели, которые приходят «поскорбеть», сжирают все и удаляются. И она, самая младшая, моя красоточка, облысевшая от рака и все же прелестная, как ангелок, родившийся безволосым и идеальным. Но нет, позвольте мне вернуть ей длинные золотистые волосы, выпавшие из-за лекарств, ее волосы, которые я с таким удовольствием расчесывала щеткой, светлые, с рыжинкой… Она, самая прелестная маленькая девочка во всем мире, плоть от плоти моей — моя доченька, умершая так давно. Будь Лили жива, сейчас она превратилась бы в красивую молодую женщину…
Глубже, еще глубже… Позвольте мне остаться с вами — и будем лежать здесь все вместе.
Лежите с нами, с Карлом и мной. Карл уже превратился в скелет!
И открытой стоит могила, в которой мы все так нежно и счастливо обрели друг друга. Нет слов, чтобы описать тесный союз наших мертвых тел, наших костей, крепко прижатых друг к другу.
И я больше ни с кем не расстаюсь. Ни с мамой, ни с отцом, ни с Карлом, ни с Лили, ни с живущими, ни с мертвыми, так как мы одно целое в этой сырой и осыпающейся могиле, в нашем тайнике, этом глубоком подземном зале, где мы можем подвергнуться нашествию муравьев, сгнить и перемешаться, где кожа покрывается плесенью. Не важно.
Так будем же вместе, не забудем ни одного лица, не забудем смеха друг друга, каким он был двадцать или сорок лет тому назад, смеха переливчатого, как музыка призрачной скрипки, неуверенной скрипки, идеальной скрипки — нашего смеха и нашей музыки, связавшей умы и сердца навсегда.
Мой теплый поющий дождик, пади тихо на эту мягкую, уютную могилу. Что за могила без дождя? Нашего бесшумного южного дождя.
Пади нежными поцелуями, чтобы не разомкнуть того объятия, в котором мы живем — я и они, мертвые, — как одно целое. Эта расщелина наш дом. Пусть капли превратятся в слезы, как в песне, их звук будет убаюкивать — я не позволю, чтобы что-то нарушило этот сладостный покой. Прижмись ко мне теперь, Лили. Мама, позволь мне уткнуться лицом тебе в шею… Впрочем, мы и так едины, и Карл обнимает всех нас, и отец тоже.
Ступайте сюда, цветы! Нет нужды разбрасывать надломленные стебли или алые лепестки. Нет нужды приносить пышные букеты, перевязанные блестящими ленточками.
Земля сама отметит эту могилу: прорастет дикой тонкой травой, кивающими головками простеньких лютиков, маргариток и маков — синих, желтых и розовых, неброских оттенков буйного, неухоженного и вечного сада.
Позвольте мне устроиться рядом с вами, позвольте полежать в ваших объятиях, позвольте уверить вас, что ни один из внешних признаков смерти ровным счетом ничего для меня не значит. Имеет значение только любовь, с которой мы все — вы и я — жили когда-то. И единственное место, где я сейчас хочу оказаться, это с вами, в этом медленном, сыром и мирном разложении.
То, что сознание приводит меня к этому финальному объятию, поистине бесценный дар! Я как никогда близка к мертвым, и в то же время я живу и сознаю это — и наслаждаюсь этим.
Пусть деревья склонят свои ветки и укроют это место, пусть создадут перед моими глазами плотную и густую сеть, но не зеленую, а черную, словно ветви поймали ночь, и закроют меня от последнего любопытного взгляда. И трава вырастет высокой. И мы останемся наедине, только я и вы, те, кого я безмерно обожала и без кого я не могу жить.
Глубже. Глубже в землю. Я хочу почувствовать, как земля смыкается вокруг меня. Пусть комья запечатают наш покой. Ничего другого мы не можем.
А теперь, оставшись с вами, я скажу: «К черту всех, кто попытается встать между нами. Шагайте сюда, незнакомцы, поднимающиеся по лестнице.
Ломайте замок, да, рубите древесину, вытаскивайте свои трубки и заполняйте комнату белым дымом. Не выкручивайте мне руки: меня ведь здесь нет, я в могиле. Вы вторглись не ко мне, а к моему застывшему злобному образу. Да, как видите, простыни чистые! Заворачивайте его, заворачивайте его потуже во множество слоев ткани — все равно это не имеет ни малейшего значения. Видите, ни капли крови, никакой опасности, что вы заразитесь от него. Он умер не от открытых язв — СПИД разрушил его организм изнутри, ему было больно даже дышать. Таково действие этой страшной болезни. Так чего вам теперь бояться?
Я не с вами и не с теми, кто задает вопросы о времени, месте, крови, вменяемости и телефонных номерах, которые следует набрать; я не могу отвечать на вопросы тех, кто готов оказать помощь. Я укрылась в могиле. Я прижалась губами к отцовскому черепу. Я тянусь рукой к костлявой руке матери».
«Родные мои, позвольте мне до вас дотронуться!»
Я по-прежнему слышу музыку. Господи, этот одинокий скрипач прошел по высокой траве сквозь дождь и густой дым воображаемой ночи, несуществующей тьмы, чтобы быть рядом со мной и сыграть свою скорбную песнь, чтобы придать голос этим словам в моей голове, пока земля вокруг становится более влажной и все, что она породила, оживает, становясь все естественнее, добрее и даже красивее.
Вся кровь из нашей темной прекрасной могилы ушла, ушла навсегда, только моя осталась. И в нашем земном жилище я истекаю кровью так же естественно, как дышу. Если кому-либо зачем-либо сейчас нужна кровь, у меня ее хватит на всех.
Здесь нет места страху. Страх прошел.
Звените ключами, расставляйте чашки. Гремите кастрюлями на железной плите внизу, заполняйте ночь сиренами, если угодно. Пусть вода бежит, бежит и бежит, наливаясь в ванну. Я вас не вижу. Я вас не знаю.
Мелкой скорби никогда не проникнуть в могилу, где мы лежим. Страх ушел — как ушла молодость и вся та прежняя боль, когда на моих глазах вас предавали земле, гроб за гробом: отцовский из прекрасного дерева, материнский, внешний вид которого я уже не помню, и маленький беленький гробик Лили. Старый джентльмен не захотел взять с нас даже мизерной платы, ведь она была просто маленькой девочкой. Нет, вся эта скорбь прошла.
Скорбь мешает слышать настоящую музыку. Скорбь не позволяет обнять кости тех, кого любишь.
Я жива, и я теперь с вами. Только сейчас я осознала, что это означает: быть всегда с вами!
Отец, мать, Карл, Лили, обнимите меня!
Наверное, это грех просить сочувствия у мертвых — у тех, кто скончался в мучениях, у тех, кого я не могла спасти, у тех, для кого у меня не нашлось нужных слов, чтобы проститься или успокоить, избавить от панического ужаса и боли, у тех, кто не увидел моих слез в последнюю минуту и не услышал моего обета вечно скорбеть.
Я здесь! С вами! Я знаю, что это такое быть мертвым. Меня тоже закрывает грязь, я глубоко увязаю в мягкой могильной земле.
Это видение, мой дом…
До тех, кто пришел сюда, мне нет дела:
— Что это за музыка — слышите?
— Думаю, ей следует снова принять душ! Ее нужно как следует продезинфицировать!
— В этой комнате все следует сжечь…
— О, только не эту роскошную кровать! Глупо уничтожать такую красоту, ведь больничную палату не взрывают, когда в ней кто-то умирает от этой болезни.
— …Это рукопись, не дотрагивайтесь до нее. Не смейте трогать его рукопись!
— Ш-ш-ш, она же слышит…
— Она чокнулась, не видишь?
— … Его мать прилетает утренним рейсом из Гэт-вика.
— …Полнейшее буйное помешательство.
— Прошу вас обеих, если любите свою сестру, ради Бога помолчите. Мисс Харди, вы хорошо ее знали?
— Выпей это, Триана.
Это мое видение, мой дом…
Я сижу в гостиной, выкупанная, вычищенная, с мокрыми волосами, — словно это меня собираются хоронить. Пусть утреннее солнце ударит в зеркала. Вытащите блестящие павлиньи перья из серебряной урны и разбросайте их по полу. Не развешивайте отвратительную вуаль на всех ярких вещах. Приглядитесь повнимательнее — и увидите в стеклах призрак.
Это мой дом. И это мой сад, и мои розы ползут по ограде снаружи, и мы все в нашей могиле. Мы здесь, и мы там — как одно целое.
Мы в могиле, мы в доме, а все остальное — игра воображения.
В этом тихом дождливом царстве, где вода поет, падая с потемневших листьев, а земля осыпается с неровных краев над головой, я — жена, дочь, мать, я — все те освященные веками понятия, на которые предъявляю драгоценные права.
«Вы навсегда со мной! Никогда, никогда не позволю вам покинуть меня, никогда, никогда не позволю вам уйти».
Ладно. Итак, мы снова совершили ошибку. Мы сыграли нашу игру. Мы ударились в безумие как в толстую дверь и принялись биться в нее точно так, как эти люди бились в дверь Карла. Но дверь безумия не сломалась, а могила всего лишь сон.
Что ж, сквозь этот сон до меня доносится музыка. Похоже, они ее не слышат. В голове у меня звучит мой собственный голос, а эта скрипка — его голос, звучащий снаружи, и вместе мы сохраним наш секрет, что эта могила существует только в моем воображении и что сейчас я не могу быть с вами, мои усопшие. Я нужна живым.
Живые нуждаются во мне сейчас, как всегда нуждаются в тех, кто потерял родных, в тех, кто больше всего ухаживал за больными и проводил в неподвижности длиннющие ночи, — у них накопились вопросы, предложения, заявления, претензии и бумаги на подпись. И мне придется смиренно лицезреть нелепейшие улыбки и достойно принимать неловкие соболезнования.
Но в свое время я приду. Обязательно приду. И когда это произойдет, могила скроет всех нас. Над нами вырастет трава.
Я подарю вам любовь, огромную и вечную. И пусть земля сыреет. Пусть мои руки зароются в нее поглубже. Дайте мне черепа, чтобы я прижала их к своим губам, дайте мне кости, чтобы я подержала их в своих ладонях, и если волос — тонкой шелковистой пряжи — больше нет, то это не важно. Своими длинными волосами я сумею окутать всех нас. Только посмотрите, какие они густые. Позвольте мне укрыть всех нас. Смерть вовсе не смерть, как я когда-то думала, растаптывая свой страх. Разбитые сердца вечно бьются вместе о холодное оконное стекло.
Обнимите меня, обнимите и никогда, никогда не позволяйте мне задержаться в другом месте.
«Забудь о причудливых кружевных занавесках, искусно окрашенных стенах, блестящей мозаичной столешнице. Забудь о фарфоре, который они сейчас вынимают с такой осторожностью, предмет за предметом, и расставляют по всему столу: чашки и блюдца, украшенные золотом и голубым кружевом. Вещи Карла. Отвернись. Не чувствуй живых рук.
Единственное, что важно, когда наливают кофе из серебряного носика, — то, как струя начинает светиться, то, как густой коричневый цвет становится янтарным и золотисто-желтым, а струя, извивающаяся как танцор, пока наполняется чашка, вдруг обрывается, словно призрак спрятался обратно в кофейник.
Возвращайся туда, где сад превратился в руины. Ты найдешь нас всех вместе. Ты найдешь нас там.
В памяти возникает четкая картина: сумерки, часовня в Садовом квартале, лик Вечной помощи Божьей Матери, наша маленькая церковь внутри старого особняка. Нужно пройти лишь один квартал от главных ворот, чтобы добраться до нее. Она находится на Притания-стрит. Высокие окна светятся розовым светом, перед святым улыбающимся ликом, который мы любим и почитаем как «Маленький Цветок», тихо угасают свечи в красном стекле. Здесь тьма кажется пылью, через которую вы идете.
Мама, моя сестра Розалинда и я опускаемся на колени у холодной мраморной ограды алтаря. Мы возлагаем наши букеты — мелкие цветочки, собранные по пути возле чугунных оград, таких же, как наша: дикий невестин венок, симпатичные голубенькие плюм-баго, золотая и коричневая вербена. Ни одного садового цветка — только те, что вырваны из спутанных клубков лиан, вьющихся по стенам, только те, которых никто не хватится. Нам даже нечем перевязать эти скромные дары. Мы складываем цветы возле ограды алтаря, крестимся, произносим молитвы… И тут меня охватывает сомнение.
— А вы уверены, что Святая Дева и Иисус получат наши цветы?
В нижней части алтаря прямо перед нами в глубокой нише, закрытой стеклом, расставлены резные деревянные фигурки Тайной Вечери, а выше на расшитой ткани стоят неизменные церковные букеты — огромные, величественные, с белоснежными бутонами на высоченных, словно копья, стеблях. Такие грандиозные цветы! Совсем как высокие восковые свечи.
— Ну конечно, — отвечает мать. — Когда мы уйдем, придет служка, заберет наши маленькие цветочки, поставит их в вазу и перенесет к Младенцу Иисусу или Святой Деве.
Младенец Иисус находится в правом углу возле окна. Фигурка не освещена, но я все же вижу его золоченую корону и земной шар, который Иисус держит в ручках. И я знаю, что его рука поднята в благословляющем жесте и что зовется он Пражский Младенец Иисус[4], у него чудная розовая распашонка и прелестные пухлые, румяные щечки.
Но сомнения меня все-таки не покидают. Слишком уж скромны наши букеты — кто станет заботиться о таких цветах, оставленных у алтаря в сумерках?
Часовня постепенно наполняется тенями, я их чувствую. Да и мама начинает слегка нервничать, крепче сжимает ручки двух маленьких девочек — Розалинды и Трианы — и говорит, что пора идти.
Мы еще раз преклоняем колени и уходим. Надетые на нас туфельки с ремешками громко цокают по темному линолеуму. Святая вода в купели теплая.
Ночь еще не успела окончательно завладеть миром, но света теперь слишком мало и ряды между скамьями тонут во тьме.
Меня волнуют цветы.
Что ж, сейчас меня волнуют другие вещи.
Я лелею только воспоминания, что мы там были, потому что если я могу видеть эту картину, вновь ее ощущать и слышать скрипку, поющую эту песню, значит, я снова там и, как я уже сказала, мама, мы вместе.
Все остальное меня не волнует. Осталась бы жива моя девочка, если бы я сделала все возможное и невозможное и отвезла ее в ту далекую клинику? Остался бы жив мой отец, если бы ему вовремя дали кислородную маску? Боялась ли моя мать, когда говорила двоюродным сестрам, ухаживавшим за ней, что умирает? Хотела ли она, чтобы рядом оказался кто-то из нас?
Великий Боже! Хватит!
Ни ради живых, ни ради мертвых, ни ради цветов из полувековой давности прошлого я не стану вновь взваливать на себя те обвинения!
Святые в полутемной часовне не отвечают. Только в торжественной тени поблескивает икона Вечной помощи Божьей Матери. Здесь правит Младенец Иисус в своей драгоценной короне, и глаза его сияют.
Но вы, мои мертвые, моя плоть, мои сокровища, те, кого я безоговорочно и без оглядки любила, все вы сейчас со мной в могиле — без глаз, без плоти. Вы рядом, чтобы согреть меня.
Все расставания были иллюзией. Все превосходно.
— Музыка прекратилась.
— Слава Богу.
— Вы в самом деле так считаете? — Это был тихий низкий голос Розалинды, моей прямодушной сестры. — Парень играл потрясающе. Это была не просто музыка.
— Он очень хорош, отдаю ему должное, — подтвердил Гленн, ее муж и мой любимый зять.
— Он уже был здесь, когда я пришла, — заговорила мисс Харди. — Скажу больше, если бы не его игра на скрипке, я бы ни за что Триану не нашла. Видите его отсюда?
Голос моей сестры Катринки:
— Думаю, ей следует сейчас поехать в больницу и пройти полное обследование. Мы должны быть абсолютно уверены, что она не заразилась…
— Цыц, я не позволю так говорить! Спасибо, незнакомец.
— Триана, это мисс Харди! Дорогая, можете на меня взглянуть? Простите, милая, что спорю с вашими сестрами. Простите. Я хочу, чтобы вы сейчас выпили вот это. Всего лишь чашка шоколада. Помните, вы как-то зашли днем, и мы пили шоколад, и вы сказали, что он вам очень нравится. Я налила побольше сливок и хочу, чтобы вы приняли вот это…
Я подняла взгляд. Гостиная казалась удивительно свежей и красивой в утреннем свете. На круглом столе сиял фарфор. Я всегда любила круглые столы. Музыкальные диски, обертки от печенья, пустые банки — все убрано. Белые гипсовые цветы на потолке сплелись в идеальном венке — хлам в комнате больше не портил общую картину.
Я поднялась, подошла к окну и отдернула тяжелую желтоватую портьеру. Снаружи был весь мир, до самого неба, а на просохшем крыльце прямо передо мной лежали листья.
Началась утренняя гонка в город. Загрохотали грузовики. Я увидела, как листья на дубе затрепетали от гула множества колес. Я почувствовала, как задрожал дом. Но он так дрожал уже сто лет, даже больше, и еще долго не рухнет. Теперь люди это знали. Теперь они перестали сносить великолепные дома с белыми колоннами. Они больше не изрыгали ложь, что, мол, эти дома невозможно содержать или отапливать. Они боролись за их сохранение.
Кто-то потряс меня за плечо. Катринка. Обезумевший взгляд, узкое лицо, искаженное злобой. Злоба — ее извечный спутник, она постоянно клокочет внутри ее в ожидании момента, когда можно будет вырваться на волю. И теперь как раз такая возможность представилась. Катринка едва шевелит языком — настолько ее переполняет ярость.
— Я хочу, чтобы ты прошла наверх.
— Для чего? — холодно поинтересовалась я, а сама подумала, я уже много лет тебя не боюсь. Наверное, с тех пор, как ушла Фей — самая младшая из нас. Мы все ее любили.
— Я хочу, чтобы ты еще раз как следует вымылась, а затем отправилась в больницу.
— Дура, — сказала я. — И всегда ею была. Никуда я не поеду.
Я посмотрела на мисс Харди.
В какой-то момент этой длинной сумбурной ночи она успела сбегать домой и переодеться в одно из своих красивых элегантных платьев и заново причесаться. От ее улыбки веяло покоем.
— Его увезли? — спросила я мисс Харди.
— Его книга… Книга о святом Себастьяне… Я убрала все материалы, кроме последних страниц. Они лежали на столике возле кровати. Они…
Тут заговорил мой милый зять Гленн:
— Я отнес их вниз; с ними все в порядке, как и с остальной рукописью.
Все правильно. В свое время я показала Гленну, где хранится работа Карла, — так, на всякий случай… вдруг кому-то захочется все в комнате сжечь.
За моей спиной продолжалась ругань. Я слышала, как Розалинда пыталась прервать длинные обличительные речи вечно встревоженной Катринки, которые та произносила сквозь стиснутые зубы. Когда-нибудь Катринка сломает себе зубы в середине тирады.
— Она сумасшедшая! — заявила Катринка. — И скорее всего, у нее тоже вирус!
— Прекрати сейчас же, Тринк, прошу, просто умоляю.
Розалинда давно уже не знает, что такое быть недоброй. Если у нее и имелись какие-то предпосылки к зловредности в детстве, то они были тогда же вырваны с корнем.
Я обернулась и посмотрела на Розалинду. Она сидела у стола словно копна — большая и сонная. Слегка шевельнув рукой и выгнув темные брови, сестра прогудела своим низким голосом:
— Тело кремируют.
Последовал вздох, и она продолжила:
— Таков закон. Не волнуйся. Я устроила так, что комнату не разрушат и увезут по досочке.
Она коротко самодовольно хохотнула, что было сейчас уместно.
— Дай Катринке волю, она бы снесла весь квартал.
Розалинда заколыхалась от смеха. Катринка подняла крик.
Я улыбнулась Розалинде. Наверное, она беспокоится о деньгах. Карл при жизни был очень щедр. Наверняка сейчас все думают о деньгах. О пособиях Карла, которые он с такой легкостью раздавал.
Обсуждение организации похорон тоже не обойдется без ругани. Так всегда бывает, о ком бы ни шла речь. Кремация. Я даже думать об этом не могла! В моей могиле, среди тех, кого я люблю, нет места неопознанному праху.
Розалинда, разумеется, никогда не скажет, но наверняка она думала о деньгах. Ведь именно Карл давал средства на жизнь Розалинде и ее мужу Гленну, чтобы они не лишились своей маленькой старомодной книжной лавки (они торговали книгами и пластинками, почти ничего не выручая), которая никогда не приносила дохода, насколько я знаю. Неужели она опасалась, что поступления прекратятся? Мне хотелось разуверить ее.
Мисс Харди заговорила на повышенных тонах.
Катринка хлопнула дверью.
Только двое из всех, кого я знаю, умеют так хлопать дверью, когда разозлятся. Второй человек сейчас далеко. Он давно ушел из моей жизни, но я вспоминаю его с теплотой (у меня есть на то основания), отбрасывая в сторону подобные мелочи.
Розалинда, наша старшая, самая рослая, теперь очень располневшая, с седой головой, как всегда красиво уложенной — у нее прелестные густые волосы, — спокойно сидела за столом и то пожимала плечами, то ухмылялась.
— Тебе совсем не обязательно мчаться в больницу, — наконец произнесла она. — Сама знаешь. — В свое время Розалинда очень долго прослужила медсестрой, таскала кислородные баллоны, смывала кровь. — Никакой спешки, — авторитетно заверила она.
— Я знаю места получше, — сказала (а быть может, только подумала?) я.
Стоило только закрыть глаза, как комната уплывала, и вместо нее появлялась могила и возникал один и тот же болезненный вопрос: «Где тот сон и где реальность?»
Я прижалась лбом к оконному стеклу. Оно было холодное. А музыка… Музыка моего бродячего скрипача…
Я обратилась к нему: «Ты ведь здесь? Ну же, я знаю, что ты не исчез. Неужели подумал, будто я не слушаю?..»
И снова зазвучала скрипка. Цветистые и тихие, надломленные и в то же время полные наивной торжественности звуки.