Но то был совсем иной мир.
А теперь он кастрат и будет кастратом в той капелле, где зазвучит его одинокий голос.
И это будет лишь первое представление. За ним последует много других, и наконец наступит финальный момент: когда он выйдет на сцену какого-нибудь огромного театра, один. Если ему повезет! Если окажутся достаточно сильны его голос, его подготовка и мастерство Гвидо как учителя, тогда да: он будет евнухом, явленным всему миру.
Он посмотрел на Гвидо. И ему показалось, что тот пребывает в блаженном и непостижимом неведении относительно всех этих сложных и непреодолимых вещей. Он любит Гвидо. И он споет для него.
Неожиданно он вспомнил, что, когда Гвидо впервые заговорил об этом, он сказал: «Впервые что-то мое будет здесь исполняться». Боже правый, неужели он был таким глупцом и даже не сообразил, что это могло значить для учителя!
Он ведь знал: те великолепные арии, что Гвидо давал ему в конце дня, написал сам маэстро.
— Вам так важно, чтобы я спел это, — высказал Тонио свое предположение вслух, — потому что это написали вы?
Гвидо покраснел, его взгляд слегка дрогнул.
— Это важно, потому что ты мой ученик и потому что ты к этому готов! — сердито отрезал он.
Но гнев его вспыхнул и погас. Маэстро поставил локоть на стол и оперся на руку подбородком.
— Ты просил меня рассказать о твоем голосе, — сказал Гвидо. — Наверно, я подвел тебя, не рассказав тебе все как есть и обращаясь с тобой так сурово. Но я не знал другого способа, чтобы...
В комнату вошел слуга, бесшумный, как привидение. Колыхнулся голубой атлас, над столом, в мерцающем свете свечей, появилась рука, наливающая в бокалы вино.
Гвидо смотрел, как наполняется его бокал, потом дал слуге знак подождать, опустошил бокал и проследил, как он наполняется снова.
— Я скажу тебе прямо, — начал он наконец. — Ты лучший из певцов, которых я когда-либо слышал, не считая Фаринелли. Ты мог бы спеть это соло в первый же день своего приезда в консерваторию. Ты мог бы спеть его даже в Венеции.
Слегка сузив глаза, он внимательно разглядывал Тонио. Легкое опьянение придало мягкость его лицу, хотя взгляд не утратил своей остроты.
— Это соло было написано для тебя, — продолжал маэстро. — А точнее, для голоса, который я слышал в Венеции, для мальчика-певца, за которым я следовал ночь за ночью. Я уже тогда знал диапазон и силу твоего голоса. Я различал твои крохотные ошибки, которых не заметила бы ни одна душа. Я видел, чему ты смог научиться самостоятельно, лишь с небольшой помощью своих учителей, и я был поражен. Абсолютный слух, природная чувственность...
Гвидо покачал головой и со свистом втянул в себя воздух.
— Все, что я даю тебе, — это гибкость и силу. — Он вздохнул. — Через два года ты будешь способен исполнить любую арию в любой опере и будешь знать, как орнаментировать ее и представить в самом совершенном виде где угодно, когда угодно, под руководством какого угодно дирижера...
Он замолчал и отвел глаза в сторону. А когда снова взглянул на Тонио, тому показалось, что глаза маэстро стали больше и темнее, а голос — чуть ниже.
— Но в тебе есть что-то еще, Тонио, что-то помимо голоса, — сказал он. — Те певцы, у кого этого нет, почти никогда этого и не приобретают, а тем, у кого это есть, не хватает твоей чистоты и силы звука. Что это? Некая тайная сила, которая потрясает всех, кто слышит тебя. Некая сила, которая воспламеняет слушателей так, что они оказываются поглощены тобою, одним тобою. Когда ты будешь петь в церкви на Рождество, люди будут оборачиваться, чтобы увидеть твое лицо, они отвлекутся от своих мыслей и мелких раздоров и, выйдя из церкви, будут спрашивать друг у друга твое имя.
Много лет я пытался это анализировать, пытался определить, в чем твой дар. В детстве я сам обладал таким даром. Я знаю, как он ощущается со стороны, но не могу все это разложить по полочкам. Может, это какое-то неуловимое чувство ритма, какое-то инстинктивное знание, когда начинать подъем звука, когда останавливать. А может, это связано с физическим — с глазами, лицом, тем, как ведет себя тело, когда голос поднимается выше и выше. Не знаю.
Тонио был взволнован. Он вспомнил момент, когда Каффарелли вышел к рампе в Венеции, вновь ощутил дрожь волнующего ожидания, пробежавшую по толпе. Тогда он сам устремился вниз, в партер, словно магнитом притянутый этим евнухом, когда тот еще просто ходил взад и вперед по сцене, не спев ни одной ноты.
Неужели и он способен делать такое с людьми? Неужели это возможно?
— Но есть и еще кое-что, — продолжал Гвидо. — Особый огонь. Этот особый огонь горел бы в тебе, даже если бы ты был оскоплен в шесть лет, как я. Но с тобой это случилось позже...
Тонио напрягся, почувствовав, как эти слова неприятно задели его.
Но Гвидо протянул руку и погладил его, успокаивая.
— Ты вырос, собираясь думать, двигаться и действовать как мужчина, — сказал он. — А это тоже добавляет тебе особую силу. В тебе нет мягкости, присущей многим евнухам. В тебе нет свойственной им... бесполости.
Гвидо замолчал, сомневаясь, стоит ли продолжать.
— Но, конечно, — сказал он медленно, словно рассуждая сам с собой, — встречаются и рано оскопленные евнухи, которым тоже присуща эта сила.
— Но это может измениться, — прошептал Тонио. Он сидел, словно окаменев, и на лице застыла холодная улыбка, которая в прежние времена всегда появлялась у него в такие моменты. Но голос его оставался ровным, спокойным. — Когда я гляжу в зеркало, я уже вижу перед собой Доменико.
«Да, Доменико, — подумал он. — И моего старого двойника в Венеции, хозяина Дома Трески, улыбающегося из-за спины, видя, какими разными стали мы, когда выросли».
Он почувствовал себя легким и воздушным, каким-то безымянным существом, несмотря на все имена, которыми его когда-то называли, словно только что вылупившимся из скорлупы, — того мальчика, которым он раньше был.
— Да, — говорил между тем Гвидо, — ты будешь во многом напоминать Доменико.
Тонио не мог скрыть страх и неприязнь, и Гвидо, почувствовав это, коснулся его руки. Но образ Карло уже не выходил у Тонио из головы — смутное воспоминание о том, как он прижался щекой к грубому, колючему подбородку и услышал вздох, хрипловатый, сдавленный, несущий печаль, усталость и неизбежную, Богом данную силу мужчины.
— Доменико был красивым, — проворчал Гвидо. — Хотя и мужская сила в нем тоже была.
— В Доменико? — удивился Тонио. — Мужская сила? Да он был просто Цирцеей![33]
Сказав это, он подумал, что никогда не забудет ласк Доменико, и ему даже теперь стало стыдно за ту прежнюю страсть.
И опять перед ним замаячил образ Карло. Ему казалось, что Карло вошел в эту комнату и нарушил их с Гвидо уединение, которым он так дорожил. Ему казалось, что он слышит смех Карло, разносящийся по всем коридорам. Он посмотрел на маэстро, и к сердцу его прихлынула любовь, а глянув вниз, он увидел, что Гвидо все еще гладит его. Доменико. Сила. И Гвидо тоже смеялся, ласково смеялся.
— Может, Доменико и был Цирцеей в постели, — говорил Гвидо. — К несчастью, я вынужден принимать на веру твои слова. Но когда Доменико пел, в нем чувствовалась другая сила, и его красота способствовала ей не меньше, чем голос. Даже одевшись и причесавшись как женщина, он был стальным и сильным, и остальные его боялись. О, тебе стоило посмотреть на лица мужчин и женщин, слушавших его пение. И дело не в волосах на груди и не в позе, а в этой силе. Это идет изнутри, и Доменико обладал этим. Доменико не боялся ни Бога, ни черта. А ты, мой малыш, еще даже не начал понимать, каким может оказаться кастрат.
— Я хочу понять, — прошептал Тонио. — Но я никогда не видел Доменико таким. Я видел в нем сильфа, а временами, может быть, даже ангела. — Тонио помолчал. — А может быть, только евнуха! — признался он.
Но это нисколько не обидело Гвидо.
Казалось, маэстро о чем-то задумался.
— Евнуха! — прошептал он. — Так ты видел в нем только то, чем суждено стать тебе. А он видел в тебе свой собственный тип красоты и силы. Он всегда общался с теми, кто был похож на него. Но последние два года он очень страдал от одиночества...
— От одиночества? — удивился Тонио.
Он никогда не забудет, как обидел Доменико, хотя сам мальчик, должно быть, уже забыл об этом.
— Да, он был очень одиноким, — подтвердил Гвидо. — Потому что был лучше любого, кто окружал его, а это худший сорт одиночества. Куда бы он ни посмотрел, везде видел зависть и страх. А потом появился ты, и он полюбил тебя. Вот почему Лоренцо издевался над тобой. Ведь Лоренцо любил Доменико, а тот не обращал на него внимания.
Тонио совсем пал духом. Он смотрел на карты, лежавшие перед ним, и ему казалось, что и король, и дама смотрят на него злыми глазами. Глаза у дамы были по-византийски слегка раскосыми, а волосы черными. И конечно, это была дама пик.
— Но не волнуйся по поводу Доменико, — успокоил его Гвидо. — Если ты и оскорбил его, как ты говоришь, то это значит лишь, что ты преподнес ему необычайно ценный урок. Потому что только своей элегантностью ты напоминаешь этого мальчика. У тебя такая же тонкая кость и такие же волосы, которые очень нравятся женщинам. Но в целом ты гораздо крупнее его. Ты вырастешь гораздо более высоким, а черты твоего лица... Они... совершенно необыкновенные, потому что они... — Здесь Гвидо замялся, не сводя глаз с Тонио и шевеля губами. — Они лишь мало отличаются от тех, что характерны для большинства мужчин. Стоя на сцене, ты будешь ослеплять, как источник света. Все окажутся просто незаметны рядом с тобой, даже Доменико, твоя хрупкая тень, случись ему оказаться рядом.
* * *
Тонио молчал до тех пор, пока они не вернулись в консерваторию и не вошли в комнаты Гвидо, по здешним меркам роскошные, хотя и меблированные весьма скудно.
Огромная кровать была в зимнее время задрапирована простыми темными занавесями. Тонио забрался поверх покрывала и вытянул ноги, прислонившись к спинке кровати в изголовье. Гвидо между тем зажег свечи, стоявшие на клавесине, что означало, что в постель они лягут еще не скоро.
— А я вырасту очень высоким? — тихо спросил Тонио.
— Никто не знает. Это зависит от того, насколько высоким должен был ты стать изначально. Но сейчас ты растешь быстро.
Тонио почувствовал, как рот наполняется желчью, точно его сейчас стошнит. Он должен был задать эти вопросы теперь или никогда, ведь так долго он мечтал просто озвучить их, произнести вслух, обратившись хотя бы к ревущему морю.
— Что еще произойдет со мной?
Гвидо обернулся к нему. «Интересно, — подумал Тонио, — помнит ли он ту ночь в Риме, в маленьком саду, когда я, задыхаясь, по-настоящему задыхаясь, словно умирая, протянул руки к нему и к той статуе, что светилась при свете луны своим собственным белым светом».
— Что произойдет со мной? — прошептал он снова. — Со всем телом. Вы знаете.
Гвидо казался безразличным. Его темный силуэт заслонил подсвечник, так что лица маэстро не было видно.
— Ты будешь продолжать расти. Твои ноги и руки удлинятся, но насколько, опять-таки никому не известно. Но помни, что тебе они всегда будут казаться нормальными. И именно гибкости костей ты обязан той силой, что обретает твой голос. С каждым днем занятий у тебя увеличивается объем легких, а растут легкие за счет эластичности костей. Так что очень скоро ты обретешь в верхнем регистре такую мощь, какой не располагает ни одна женщина. И ни один мальчик, между прочим. И ни один другой мужчина. Но твои длинные руки будут плетьми висеть вдоль тела, а ступни расплющатся. И у тебя никогда не будет обычной мужской мускулатуры.
Услышав это, Тонио так резко отвернулся, что Гвидо тут же обнял его.
— Забудь об этом! — сказал он. — Да, да, я понимаю, что говорю. Забудь об этих вещах. Потому что всякий раз, когда ты будешь мучиться из-за них, это будет означать, что ты до сих пор не смирился с неизбежным. Пойми, в чем твоя сила.
Тонио кивнул, горько и насмешливо.
— О да!
— Но я должен преподать тебе еще один урок, — продолжал Гвидо. — Тебе он нужен больше всего.
Тонио кивнул, чуть улыбнувшись.
— Что ж, преподайте!
— Ты отвернулся от женщин, а это нехорошо.
Тонио чуть не задохнулся от гнева, хотел что-то возразить, но Гвидо нежно поцеловал его в лоб.
— Там, в Венеции, у тебя была девочка. Ты скрывался с ней в гондоле, когда певцы расходились по домам. Я наблюдал за тобой. Это происходило каждую ночь.
— Об этом тоже лучше забыть, — снова улыбнулся Тонио, чувствуя, как его лицо обдало жаром.
— Нет, это не так. Никогда не забывай об этом. Лелей это воспоминание, и когда бы в тебе ни вспыхнул огонь — не важно когда, не важно где, — как только представится удачная возможность повторить этот ритуал, ты должен его повторить. Пусть это пламя вспыхнет из-за другого мужчины или другого евнуха, кого угодно, используй его, не трать его впустую, не позволь ему сгореть просто так. Делай все это с честью и здравым смыслом, но не поворачивайся к этому спиной, ни из любви ко мне, ни из любви к музыке, ни из безразличия. Прислушивайся к своим желаниям снова и снова.
— Почему вы говорите мне это?
— Потому что мы никогда не знаем, когда желания оставят нас. Мужчины никогда не утрачивают желания. Но с нами это не так.
— А вы?! Ведь вы не боитесь утратить его! — воскликнул Тонио.
— Нет. Теперь нет. Но я считал его утраченным, пока судьба не свела меня с тобой. Оно вернулось ко мне в том городке, Ферраре, когда я увидел тебя. Ты лежал на кровати в лихорадке, такой беспомощный... — Гвидо помолчал. — Я думал, что утратил желание вместе с голосом.
Тонио глядел на учителя во все глаза, не произнося ни слова. Он явно обдумывал услышанное, и Гвидо только сейчас осознал, что ему не следует никогда упоминать то время и то место.
Лицо Тонио побледнело и вытянулось, и он стал похож не на себя, а на свое более горестное и пугающее подобие.
И тем не менее он взял Гвидо за руку и притянул к себе.
* * *
Несколько часов спустя Тонио резко проснулся и сел в постели. Ему снился самый страшный из всех его снов, сон о настоящих вещах и настоящих мужчинах и о той борьбе, что закончилась окончательным и бесповоротным поражением.
Сидя в темноте, он ощутил тишину и безопасность окружавшей его комнаты, несмотря на то что они были опутаны горечью и печалью. И он понял, что уже долгое время слышит музыку, которая то начиналась, то прерывалась, а потом стала выливаться в торжественную, духовную по звучанию мелодию, продвигавшуюся вперед дюйм за дюймом.
В другом конце полутемной комнаты, за клавесином, он увидел Гвидо. Пламя свечей было похоже на горстку язычков, неподвижно застывших в воздухе. Лицо маэстро казалось скрытым под темной вуалью.
До Тонио долетел резкий, отчетливый запах чернил, а затем он услышал скрип пера. Потом Гвидо еще раз проиграл мелодию, и Тонио впервые услышал его голос — низкий, почти беззвучный. Он словно шептал мелодию, которую не мог спеть.
Тонио почувствовал такую любовь к учителю, что, откинувшись обратно на подушки, понял, что фиксирует это мгновение во времени. Он никогда его не забудет.
* * *
Когда настало утро, Гвидо сообщил, что значительно увеличил произведение, которое Тонио предстоит спеть в канун Рождества. На самом деле он написал целую кантату, и теперь, для того чтобы она была исполнена, оставалось лишь получить одобрение капельмейстера, маэстро Кавалла.
Уже был полдень, когда учитель вернулся в класс для занятий и сказал, что Кавалла, который так много времени провел в этом году с Доменико, был вполне доволен тем, что сделал Гвидо. Тонио будет это петь. Так что теперь они должны вдвоем довести соло до совершенства. Нельзя терять ни минуты.
9
В ночь накануне Рождества консерваторская капелла была битком забита народом.
Воздух в тот день был чистым, морозным. Тонио весь вечер бродил по городу и видел повсюду столь любимые неаполитанцами ясли в натуральную величину и статуи, передаваемые в семьях из поколения в поколение. Повсюду — на крышах и верандах, в садах монастырей — разыгрывались ритуальные рождественские сцены, представляющие великолепные образы Девы Марии, святого Иосифа, пастухов и ангелов, ожидающих младенца Спасителя.
Никогда прежде не виделся Тонио столь явственным настоящий смысл этой ночи. С тех пор как покинул Вене-то, он чувствовал, что в его сердце не осталось места ни вере, ни милосердию. Но в эту ночь ему казалось, что мир может и должен обновиться. За этим ритуалом, за этими гимнами, за прекрасными образами стояла какая-то древняя сила. По мере приближения полуночи он начал чувствовать все большее волнение. В мир приходит Христос. В темноте воссияет свет. Во всем этом ощущалась невообразимая, сверхъестественная энергия.
Но когда он спустился вниз по лестнице, одетый в черную форму, с красным кушаком, повязанным аккуратно, как положено, он ощутил первое волнение по поводу предстоящего выступления и, зная, какое влияние оказывает на голос беспокойство, не на шутку испугался.
Неожиданно он не смог вспомнить ни одного слова из кантаты Гвидо, забыл и мелодию. Он напомнил себе, что это выдающееся сочинение и что маэстро уже идет к клавесину и к тому же у него самого в руке ноты, так что ничего страшного, если он не сможет вспомнить. Эта мысль заставила Тонио улыбнуться.
Какой же это был подарок! Интересно, что бы он сейчас чувствовал, если бы не боялся так собственного выступления? Вот-вот голоса кастратов хором воспарят к небесам!
Конечно, он боялся, но так боится и любой другой певец. А потом, как говорил ему Гвидо, он моментально успокоится, едва услышит начальные такты, и все будет совершенно замечательно.
Но когда он прошел вдоль боковой стены, а потом спустился вниз, мимо хора мальчиков к передним перилам, то увидел внизу, в переднем ряду прихожан маленькую белокурую головку молодой женщины, склонившейся над программкой. На ней было широкое платье из темной тафты.
Он тут же отвел взгляд. Невозможно, чтобы она была здесь в этот вечер из всех прочих вечеров!. Но он снова посмотрел на нее, будто какая-то беспощадная рука поворачивала его лицо. И увидел тонкие пряди мягких кудрей, а потом незнакомка медленно подняла голову, и мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу.
Наверняка она помнит тот ужасный инцидент в доме графини, помнит его пьяное безрассудство, которое он сам никогда не забудет. Но в выражении ее лица не читалось злости. Оно было задумчивым, почти мечтательным.
На него нахлынула горечь, отравляя всю соблазнительную красоту этого места, этого святилища, украшенного рядами огней и великим множеством благоухающих цветов.
Тонио попытался взять себя в руки. Девушка первой отвела взгляд и начала складывать маленькими ручками шуршащую бумагу, лежавшую у нее на коленях. Он почувствовал, как мышцы напряглись, а затем медленно и полностью расслабились. Ему казалось, что боль омывает его, как вода.
Он мог думать только о том, что попал в ловушку. И о том, что шепот прихожан уже стих. Гвидо сел за клавесин, а музыканты маленького оркестра подняли инструменты. «Я не смогу это сделать. Музыка — просто набор непостижимых знаков», — сказал себе Тонио. И тут неожиданно грянула труба.
Он окинул взглядом открывавшееся перед ним пространство. И начал петь.
Звуки взбирались ввысь, опускались и снова поднимались, слова вились безо всяких усилий, а свиток с нотами так и остался в руке неразвернутым. И внезапно Тонио понял, что все хорошо.
Он не потерялся в этой музыке. Напротив, пел сильно и красиво. И почувствовал первый, робкий прилив гордости.
* * *
Когда все кончилось, он понял, что это был маленький триумф.
Публике в церкви не разрешалось аплодировать, но шорох, кашель, шарканье ног стали едва различимыми сигналами безмерного одобрения. И по лицам людей это тоже было заметно. Когда Тонио последовал с остальными кастратами к выходу из капеллы, он хотел одного: остаться наедине с Гвидо. Эта потребность была так сильна, что он едва мог вытерпеть поздравления, пожатия теплых рук, Франческо, тихо шепнувшего ему, что Доменико заболел бы от зависти.
Ему было достаточно одной похвалы — объятий Гвидо. Все остальное он знал и так и теперь досадовал на необходимость выслушивать все эти пустые слова.
И тем не менее он вполне сознательно кинулся к потоку людей, выходивших из капеллы. И когда, как он и предполагал, в дверях появилась светловолосая девушка, он почувствовал, что его бросило в жар.
В жизни она была такой удивительной! В его воспоминаниях ее образ стал уже стираться, терять свою яркость, и вдруг вот она перед ним, здесь, и ее золотистые волосы ниспадают вокруг изящной шеи, а глаза, бесконечно серьезные, мерцают глубокой синевой. Губы у незнакомки были слегка припухшими, сочными, он почти чувствовал их полноту, словно нажал на них пальцем, прежде чем поцеловать. Взволнованный, смущенный, Тонио отвернулся.
Ее сопровождал какой-то пожилой синьор. Кто это, ее отец? И почему она не рассказала ему о том маленьком инциденте в обеденном зале? Почему она не закричала?
Теперь она оказалась прямо перед ним, и, подняв голову, он снова встретился с ней глазами.
Не колеблясь, Тонио вежливо поклонился. А потом, в душе сердясь на себя, снова отвел взгляд. Он впервые чувствовал себя сильным и несокрушимо спокойным, умиротворенным и теперь вдруг осознал, что из всех жизненных эмоций лишь печаль имеет такую привлекательность. И вот ее больше не осталось.
Маэстро Кавалла вышел вперед, хлопая в ладоши.
— Великолепно! — воскликнул он. — А мне-то казалось, что ты продвигаешься слишком быстро!
Потом Тонио увидел Гвидо, и счастье учителя было столь осязаемым, что у Тонио перехватило дыхание. Когда графиня Ламберта, обняв маэстро, удалилась, он повернулся к Тонио и, ласково направляя его по коридору, собирался уже поцеловать, но предусмотрительно передумал.
— Что все-таки случилось с тобой там, наверху? Я думал, ты не начнешь. Ты меня напугал!
— Но я начал. И начал вовремя, — сказал Тонио. — Не сердитесь на меня.
— Не сердиться? — Гвидо рассмеялся. — Разве я выгляжу сердитым? — Он порывисто обнял Тонио и отпустил. — Ты просто чудо, — прошептал он.
Последние из гостей ушли, и входные двери уже закрывались, когда Тонио заметил, что маэстро Кавалла говорит с каким-то синьором.
Гвидо уже отворил свою дверь, но Тонио знал, что не удалится, пока не услышит то, что должен был сказать маэстро.
Но когда капельмейстер повернулся и направил своего гостя в их сторону, Тонио испытал потрясение. Он сразу понял, что это венецианец, но ответить на вопрос, откуда он это узнал, вряд ли смог бы.
А потом, когда уже поздно было отворачиваться, он увидел, что этот светловолосый, крепко сбитый молодой человек — не кто иной, как старший сын Катрины, Джакомо Лизани.
Катрина предала его! Она не приехала сама, но прислала этого юнца! Несмотря на то что Тонио хотелось сбежать, он тут же понял, что Джакомо чувствует себя так же неловко, как он сам. Щеки юноши пылали, а бледно-голубые глаза были опушены вниз.
И как же он изменился с того времени, как Тонио знавал его неловким подростком, пылким студентом падуанского университета, который все время шушукался и пересмеивался со своим братом, пихая его локтем в ребра.
Теперь его лицо и шею покрывала еле заметная щетина. Он отвесил Тонио глубокий, церемониальный поклон. Похоже, груз ответственности сильно давил на него.
Маэстро представил его. Избежать общения было невозможно. Джакомо посмотрел прямо в глаза Тонио, а потом быстро отвел взгляд.
«Неужели я так отвратителен ему?» — холодно подумал Тонио. Но все его попытки представить себя глазами кузена медленно переросли в бессознательную, иррациональную враждебность. И в то же время он не мог не восхищаться тем, какую работу проделала над этим человеком, взрослеющим мужчиной, природа, работу, плоды которой ему не суждено было увидеть в тех многих и многих студентах, что стали теперь его единственной настоящей родней.
— Марк Антонио, — начал Джакомо. — Твой брат Карло послал меня повидать тебя.
Маэстро Кавалла удалился. Гвидо тоже отошел в сторону и встал за спиной молодого человека, не сводя взгляда с Тонио.
А Тонио, услышав впервые за долгое время знакомый венецианский диалект, был вынужден отделять смысл слов Джакомо от глубокого мужского тембра его голоса, который произвел на него в эту секунду почти магическое действие. Каким прекрасным был этот диалект, похожим на позолоту, покрывавшую здешние стены и завитушки орнамента! Низкий, тягучий голос Джакомо, казалось, состоял из десятка гармоничных звуков, и каждое слово трогало Тонио так, словно на его горло нажимал крохотным кулачком какой-нибудь младенец.
— Он беспокоится о тебе, — продолжал Джакомо. — До него дошли слухи о том, что ты попал здесь в беду, что вскоре после приезда ты нажил себе смертельного врага в лице одного из студентов и что этот студент напал на тебя, а ты был вынужден защищаться.
Джакомо сдвинул брови, изображая глубокую озабоченность, и в тоне его появилась покровительственность, призванная скрыть смущение. «Какой же он мальчишка!» — подумал о нем Тонио, словно сам был уже стариком.
Потом в разговоре возникла неловкая пауза. И Тонио увидел внезапное, явное предупреждение на лице Гвидо. Это был сигнал: «Опасность».
— Твой брат очень встревожен тем, что ты находишься здесь не в безопасности, Марк Антонио, — продолжил Джакомо. — Ты не сообщил о случившемся моей матери и...
«Да, опасность, — подумал Тонио, — для моего сердца и моей души». Впервые с того момента, как заговорил, Джакомо смотрел ему прямо в глаза.
И в какой-то неуловимый момент Тонио осознал суть этой беседы, понял, о чем она, собственно, ведется, чего от него хотят. «Обеспокоен моей безопасностью!» А этот глупый молодой человек даже не понял истинного смысла своей миссии!
— Если тебе будет грозить опасность, Марк Антонио, ты должен сообщить нам...
— Никакой опасности, — прервал его Тонио. Холодность собственного голоса поразила его, и все же он продолжал: — И речи не было об опасности, — сказал он почти презрительно, и в его словах слышалась такая властность, что кузен даже слегка отпрянул. — Все вышло довольно глупо, но предотвратить это было не в моих силах. Передай моему брату, чтобы не тревожился по пустякам и что он совершенно напрасно хлопотал и тратился, посылая тебя сюда.
Он увидел, что Гвидо, стоявший в тени поодаль, отчаянно замотал головой.
Но Тонио уже крепко взял кузена за руку, развернул его и повел к входной двери.
Джакомо, казалось, не оскорбился, а лишь изумился. Он смотрел на Тонио с каким-то полускрытым восхищением, а когда заговорил, то в его голосе слышалось едва ли не облегчение:
— Так ты доволен тем, что находишься здесь, Тонио? — спросил он.
— Более чем доволен, — коротко усмехнулся Тонио, продолжая вести Джакомо по коридору. — И своей матушке ты должен сказать, чтобы она тоже ни о чем не беспокоилась.
— Но тот хулиган, который напал на тебя...
— Тот хулиган, как ты выражаешься, — сказал Тонио, — стоит сейчас перед более суровым судьей, чем ты или я. Помолись за него во время мессы. Сейчас рождественское утро, и, конечно, ты вряд ли захочешь провести его здесь.
У дверей Джакомо остановился. Все происходило слишком быстро для него. И, как он ни колебался, все же не смог удержаться и не оглядеть Тонио целиком, быстро, почти жадно. А потом улыбнулся, коротко, но очень тепло.
— Как приятно убедиться, что у тебя все в полном порядке, — признался он.
На мгновение показалось, что он хотел сказать что-то еще, но, видимо, передумал и уставился в пол. Он словно стал меньше ростом, превратился точь-в-точь в того подростка, каким был когда-то в Венеции, и Тонио вдруг понял, хотя ничем не выказал своих эмоций, что кузен любит его и действительно за него переживает.
— Ты всегда был исключительным человеком, Тонио, — сказал Джакомо почти шепотом и нерешительно поднял на него глаза.
— Что ты имеешь в виду, Джакомо? — спросил Тонио чуть ли не устало, словно нес на себе тяжкое бремя. В то же время в его голосе не было ни малейшей грубости.
— Ты был... ты всегда был маленьким мужчиной, — ответил Джакомо со значением, и Тонио, поняв, что он хотел сказать, улыбнулся. — Всегда казалось, что ты растешь слишком быстро, как будто ты старше всех нас.
— Я не слишком много знаю о детях, — улыбнулся Тонио. Увидев, что кузен внезапно растерялся, он не стал развивать эту тему. — Значит, ты рад убедиться в том, что я не слишком страдаю вдали от дома?
— Да, очень, очень рад! — ответил Джакомо.
Когда они после этого поглядели в глаза друг другу, уже ни тот ни другой не отвел взгляда. Молчание затянулось. В тусклом, неровном свете канделябров их тени то удлинялись, то укорачивались.
— До свидания, Джакомо, — мягко сказал Тонио и крепко обнял двоюродного брата.
Какой-то миг Джакомо смотрел на него. Потом сунул руку во внутренний карман своего бархатного камзола, со словами:
— Но у меня же для тебя письмо, Тонио! Чуть не забыл. Моя матушка страшно рассердилась бы! — Он вложил письмо в руки Тонио. — А еще... Как ты пел, — начал он. — Там, в капелле. О, если бы, если бы я знал язык музыки, то смог бы объяснить тебе, на что это было похоже.
— Язык музыки — это только звуки, Джакомо, — ответил Тонио.
И без малейшего колебания они обнялись.
* * *
Когда они вошли в комнату, Гвидо зажег свечи. И потом они долго стояли, сжимая друг друга в объятиях.
Но письмо жгло руку Тонио. Поэтому он высвободился и сел к столу. Гвидо смотрел на него одновременно с удивлением и некоторым раздражением.
— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать, — прошептал Тонио, вскрывая пергаментный конверт, на котором стояла печать Катрины.
— Знаешь? — набросился на него Гвидо, но, хотя в голосе его чувствовался гнев, он с нежностью поцеловал Тонио в голову. — Твой брат прислал его сюда, чтобы узнать, сломлен ли твой дух! — прошептал он. — Неужели ты не мог хоть на пару минут притвориться скромным, забитым студентиком?