Грехи аккордеона
ModernLib.Net / Современная проза / Пру Эдна Энни / Грехи аккордеона - Чтение
(стр. 28)
Автор:
|
Пру Эдна Энни |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(970 Кб)
- Скачать в формате fb2
(535 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|
|
Когда Фэй подошел поближе, Хавьер повернул голову влево – он был мрачен и застенчив после стольких лет отшельничества в горах, среди одних лишь отар; длинный нос маслянисто поблескивал. Из-под повозки послышалось рычание собаки.
– Мишель остался в машине. Как вы тут поживаете, братцы?
– Поживаем хорошо. Временами. Ему боязно. Оттого мне и надо эта коробка. Мою старую он оставил в кабине, пять часов под солнцем, пока бухал. Ты бы видел. Только выкинуть, все покорежилось, внутри потекла вакса. Такой вот недотепа. Только и знает, что страдать, какая у него тяжелая жизнь. Кислый тип – к таким ничего не идет в руки. Это оно и есть? – Хавьер взял аккордеон, осмотрел со всех сторон, сморщился по поводу нарисованного дьявола и потертого пламени.
– Красиво тут у тебя. Траву хорошо скосили. А вот мусор собирают не очень. – Фэй бросил взгляд на пирамиду из жестяных банок и бутылок.
– Механик из лагеря потом заберет. Он умеет сюда заезжать, вокруг той скалы по восточному склону. Мишель тебя вез по южному. – Он протянул Фэю бутылку теплого пива.
– Ты пропустил большой праздник, Хавьер. Говорят, ты последний баск, который еще возится с овцами, теперь все нанимают мексов или перуанцев. И еще говорят, что овечьи повозки остались только в музеях и во дворах богатых ранчеров, для украшения.
– Ага. Я тоже стар для этого дела. Внизу мне неловко. А наверху хорошо, как-нибудь слезу, пропустим по стаканчику. Старого пса не научишь новым трюкам. Прижился уже. Неохота менять привычки. На новое не тянет. Ладно, поглядим, что за штука. – Откинув в сторону левую ногу, он повертел аккордеон. – Черт, ну и хлам.
– Я зашил петлю для большого пальца и кое-что еще.
Хавьер посмотрел на толстый деревянный шуруп, которым держалась кожаная петля.
– Тебе, пожалуй, не стоит идти в мебельщики. Ладно, для забавы сойдет. Мне тут в самый раз – кому нужен хороший инструмент, чтобы бренчать в повозке. Да, я слишком стар для этой верхотуры, потому на ней и сижу. Слишком стар, чтобы переползать в другое место. Только овец и знаю. С ними и помру. Все равно скоро во всем мире не останется шерсти, кругом одна синтетика.
Слегка отвернувшись, он придирчиво изучал аккордеон. Провел пальцем по царапинам на лаке, треснувшим кнопкам; металлические глаза ослепли от ржавчины, полусгнившие меха Фэй заклеил лентой, решетка давно отвалилась, полировка стерлась, а бледные буквы французского имени на боку затерли наждачной бумагой. Хавьер поставил свои веснушчатые мускулистые руки в нужную позицию, медленно растянул меха, медленно сложил обратно. И еще раз. Потом заиграл, одни ноты звучали слишком тихо, другие хрипели, у третьих получалось два звука одновременно. Он запел сипловатым заунывным голосом печальную и удивительную мелодию – она скользила от ноты к ноте и медленно набирала высоту, оставляя далеко внизу начальные звуки гаммы.
– Ах, какой прекрасный друг, притащил мне музыку, он вскарабкался наверх с тонкой папироскою, он так любит пиво пить и живет под камнем, этот ненадежный друг мне так много должен, он от пива так ослаб, не подняться в гору, к ангельскому пенью… – Тут снизу донесся крик Мишеля, и резкое переливчатое ржание оборвалось на таком пронзительном визге, что его не могло уже различить человеческое ухо, один лишь пес залаял, почувствовав его глубину.
– Подожди, – сказал Хавьер и нырнул в повозку. Когда он появился опять, с его шеи и почти до колен свисало странное ожерелье из маленьких косточек.
– Это что, индейское? – спросил Фэй.
– Не, баскское, старое доброе баскское. Сам делал. У деда была такая штука, но я тебе скажу, на этого ублюдка не угодишь. – Согнутым указательным пальцем левой руки он подцепил край ожерелья и оттянул его как можно дальше. В правой руке он держал полированную палочку. Этой палочкой он постучал по костям, и чистый воздух наполнила мелодия – хрупкая, прохладная, быстрая и ломкая. Прокуренным голосом Хавьер запел мягкую грустную песню: – Ah, bizitza hau iluna eta garratza da, жизнь печальна и горька…
– Из чего это делается, из костей?
– Орел. Жаворонок. Гусь. Ястреб. Куропатка. Птичьи кости. За десять футов уже ничего не слышно.
– Спрячь эту штуку под кровать. А то посадят лет на десять за музыку из орлиных костей.
Но Хавьер смотрел на темный язык наползавший с запада тучи, где-то далеко тянулись к земле скрученные вены дождя и града, он устал от разговоров, ему хотелось быть одному – в этот перламутровый час ранних сумерек, время между собакой и волком.
Фэй пожал плечами и зашагал по тропинке вниз. Еще пять часов ему предстояло добираться до дома Падрика, старого Падрика, единственного его родственника. Праздники бывают не только у басков.
В армии
Январским полнолунием 1863 года шестнадцатилетний Райли Макгеттиган, плотно сложенный, с кукольными ступнями, покинул кишевшую полудикими сородичами семейную ферму и перебрался в Голуэй, где за пять ночей обчистил достаточно пьяных карманов, чтобы хватило на билет до Нью-Йорка. Напоследок его воспаленные от дыма глаза ухватили кающегося грешника, который, опираясь на короткую палку, елозил сбитыми до крови коленями по шершавой набережной.
В легендарном городе, голодный и без гроша в кармане, он занялся сперва все той же очисткой карманов, месяц или два удачно, потом его поймали и как следует отлупили, но едва поимщик отвлекся на бутылку с джином, пленнику удалось бежать, затеряться среди улиц и вступить в банду, называвшую себя «Ирландские юнцы»; он тяжело и жарко сражался во всех бунтах призывников, ревностно лупил попадавшихся под руку черных, оказался замешанным в трех повешениях и вместе с толпой таких же отморозков устроил пожар в приюте для цветных на Пятой авеню. В конце лета, за небольшую плату он отправился служить вместо какого-то янки, сына торговца кухонной утварью (как же любили в ту войну американцы это ирландское пушечное мясо), и вместе с дюжиной других «пэдди» очутился в прорывавшейся на юг армии Шермана – один полумиллиона тех, кто искал не смерти, но богатства, и закончил свою жизнь на марше, в такт барабанам, чьи палочки вполне можно было делать из бедренных костей, под знаменем, на котором хорошо бы смотрелась мертвая голова.
Он прошел с боями от разгрома в горах Кеннесо до океанского побережья Джорджии, распевая бодрую песню мятежников «Берег скалистого острова», хохоча над остроумной депешей Шермана президенту Линкольну: «Почитаю за честь преподнести вам в качестве рождественского подарка город Саванну», постигая премудрости игры на свистульке, и в конце концов так полюбил эту грубую жизнь, что, когда война закончилась, остался на сверхсрочную драться с индейцами.
Он женился на Мэри Бланки, закаленной в нищете красноухой девице, прибитой каким-то ветром к федеральной армии и мечтавшей о доме и хоть самом плохоньком, но муже. Такой ей и достался – беременная и дрожащая от одной лишь мысли о краснокожих индейцах, она осталась на восточном берегу Миссури, а Райли осенью 1866 года отправился по Бозманскому тракту в форт Фил-Кирни.
В декабре в составе кавалерийской колонны под командованием хвастливого капитана Уилли Феттермана он сопровождал обоз с пиломатериалами из сосновой рощи в восьми милях от форта. Феттерман, свято веря в миф о непобедимости белой расы, въехал на своей лошади прямиком в ловушку. Худенький индейский мальчик, бежавший перед ними, казался до смерти перепуганным, он петлял и уворачивался, но не сокращал промежутка. Эта легкая добыча, этот неуклюжий юнец довел галопирующую колонну от тропы до горного кряжа, где трава, булыжники и овраги вдруг изрыгнули из себя стрелы; орда улюлюкающих воителей, классическая ловушка «Бешеной лошади» – стремительные броски острых томагавков и крепких деревянных дубинок, тучи свистящих дротиков уничтожили колонну меньше чем за двадцать минут. Девятнадцатилетний Райли Макгеттиган упал на землю с застрявшей в горле стрелой, успев лишь изумиться краткости жизни
(Он выжил. Нервная похоронная команда притащила его обратно в форт, откуда он отправился в тыл долечиваться, но как-то лунной ночью, решив, что с него довольно индейцев, сбежал из полевого госпиталя и двинулся в Техас, где влачил жалкое существование скотокрада вплоть до 1870 года, когда его поймал на месте преступления один из ранчеров с неплохим чувством юмора. Этот ранчер собственноручно забил и ободрал корову, прострелил Райли локти и колени, засунул его в коровью шкуру, так что из швов торчали только голова и ноги, и оставил это сооружение на солнце, пообещав через месяц принести чего-нибудь выпить. Целый день шкура усыхала и скукоживалась все сильнее и сильнее, к вечеру на вонь расплывавшейся туши сбежались койоты, они пускали слюни и заполняли ночь своей заунывной музыкой, пока не настал день, и их не сменили канюки, похожие на рассыпанный по небу перец.)
Четыре года Мэри Макгеттиган не выходила замуж, хотя и родила за это время трех сыновей с весьма удобной фамилией Макгеттиган – Райли-младшего, затем второго, который, едва научившись ходить, упал на раскаленную плиту и умер от ожогов, и самого маленького, не вынесшего холеры. Наконец она перебралась в Динамит, штат Монтана, где железнодорожный рабочий Фрэнсис Дермот покорил ее сердце песней «Прекрасный мечтатель» и безумным ирландским тенором. Она вышла за него замуж и в следующие десять лет родила четырех сыновей и трех дочек, все они благополучно выжили и разбрелись по континенту, став женами и матерями, лаборантом, карточным шулером, закончившим свою жизнь в корсете из колючей проволоки, погонщиком мулов и железнодорожным рабочим, сочинявшим по воскресеньям изысканные стихи.
Папаша Фэя
Райли-младший, папаша Фэя, был редкостным неудачником, настоящее несчастье Макгеттиганов, как он говорил. Он батрачил и жил бобылем до сорока лет, пока скопив немного денег, не купил паршивенькое засушливое ранчо и не выписал себе из Ирландии невесту, семнадцатилетнюю сиротку по имени Марджи, тихую, работящую и проворную певунью – лучше всего она выводила «Белогрудую жемчужину», аккомпанируя себе на крошечном аппликатурном диатонике, который называла «приди-уйди». Она передала своим детям вкус к звуку – человеческому голосу, что прорывается сквозь шелест травы, стены и даже небо, нависшее на невидимыми горными кряжами. Что бы ни выпадало на ее или на их долю, у этой женщины всегда находилась песня, свернутая клубочком в ее легких; она знала сотни стихов и сотни мелодий, помнила каждый музыкальный отрывок, что доводилось слышать, и ловко подражала щебету птиц. Она по ржанию узнавала лошадей, слышала гул урагана за день до того, как он обрушивался на поселок, своим грудным голосом брала самые высокие ноты и в 1921 году расплакалась посреди улицы, впервые услыхав фонограф, с которого тенор Том Бёрк[310] выводил «Если ты меня не забудешь».
Ее муж, Райли-младший, был упрям, искал успокоения в выпивке, его раздражали мужчины, женщины, дети и лошади, он едва умел читать, сделал Марджи семерых детей и в один прекрасный день 1919 года вышел из дому, вскочил на верного коня и ускакал на закат, оставив жене заложенное ранчо, грудного младенца и сто двенадцать голов тоже заложенного стада.
(Он добрался до Сан-Франциско, где попал под разворачивавшийся «кадиллак» с автоматическим стартером.)
Когда старик их бросил, Фэю было одиннадцать лет; рядом с ним, на ступеньку ниже находился десятилетний Падрик – «оторва», как называла его мать. (Это имя он заработал в пятилетнем возрасте, когда мать впервые взяла его в город. В магазине он вовсю таращился на удивительные предметы, которые висели, стояли, валялись и лежали на полках, а особенно на мириады отраженных в зеркалах конфет, когда вдруг распахнулась дверь и в зале появилась собака. Марджи изучала бумажную упаковку с иголками, прикидывая, достаточно ли велики их ушки для шерстяных нитей, а в нескольких футах от нее Падрик разглядывал конфетные обертки и, мучаясь от выбора, зажимал в ладошке тяжелый пятак. Собака, которую сначала никто не заметил, шатаясь, побрела по боковому проходу; сухие тяжелые глаза вращались, а на черной губе застыла пена. Потом она вдруг с шумом выскочила из-за полок, свалив по пути стекло от керосиновой лампы, на звон обернулся продавец:
– О, господибожемой, бешеная собака, – заорал он и вскарабкался на прилавок, скользнув башмаками по сколотому кнопками бумажному вентилятору и успев потянуть за руку какую-то покупательницу. Падрик видел, как собака прошествовала мимо, но мать обернулась, только когда псина с рычанием и чавканьем вцепилась зубами в ее юбку. Марджи завизжала и протянула руки к Падрику, чтобы поднять его повыше. Мальчик решил, что мать зовет на помощь и, поскольку ничего лучшего под рукой не оказалось, схватил тяжелую восьмигранную банку пряного печенья с корицей, выскочил вперед и шарахнул ею по голове бешеной собаки. Свалившись на бок, пораженная псина сучила ногами до тех пор, пока не испустила дух под ударами спрыгнувшего с прилавка продавца. Оторву чествовала вся улица, всю дорогу домой его рвало сахаром, зато в кармане у него лежали два окровавленных собачьих уха.)
– Ты теперь мужчина в доме, – сказала мать. – Тебе придется работать. Нужно зарабатывать на жизнь. – Для себя самой она представляла лишь один, классический заработок – стирку. Всякий раз, вспоминая мать, Фэй видел перед собой ее мягкие руки, слышал хлюпанье мыльной пены и сладкий голос, выводивший «Белогрудую жемчужину».
Отвергнутая любовь
С раннего детства Фэй считал себя бедным, некрасивым, скромным и необразованным ирлашкой, которому не светит семейное счастье. Эта болезненная уверенность сочеталась в нем с тайной, безнадежной и безрассудной способностью влюбляться во всех более или менее привлекательных женщин или девушек, попадавшихся ему на глаза, живьем или на фотографии. Он краснел, бледнел, смотрел на прелестниц только сквозь ресницы или, в крайнем случае – на их отражения в оконном стекле.
В разгар Депрессии, когда ему исполнилось двадцать четыре года, на конюшне появилась батрачка по имени Юнис Браун, тощая костлявая женщина, с лицом сумасшедшей святоши – выпученные блестящие глаза, рот, обезображенный шрамом от ожога, когда узкоглазая кузина замахнулась на нее раскаленным утюгом. Новая работница явно втюрилась в Фэя и приводила его в замешательство, тараща свои овечьи глаза, всякий раз, когда по какому-нибудь делу он заглядывал на конюшню. Старик Раббл говорил, что силы у этой бабы не меньше, чем у мужика, она готова работать почти задаром, и даст фору любому ковбою, поскольку не пьет, но Фэй думал про себя, что у старика, наверное, отшибло нюх и зрение, потому что за пазухой эта девка таскала пинтовую бутылку, и он сам раз или два к ней прикладывался. Но Фэй любил только красавиц, и с этим ничего нельзя было поделать.
Как и его старый папаша, Фэй занимался крестьянской работой, переезжая от одного ранчо к другому по всей долине, но мог бросить все и уйти из-за воображаемой обиды, или просто потому, что ему надоела еда и соседи по койкам, – однако лишь для того, чтобы в нескольких милях от этого места найти еще более убогую работу у нового безрассудного ранчера в новом донкихотском климате; несколько месяцев подряд он прожил под одной крышей с человеком по имени Баллах, который пиликал на концертине с кнопками, сделанными, по его словам, из костей русалочьих пальцев; этот Баллах и научил Фэя играть на инструменте.
Дело было на ранчо Драузи, но они называли хозяина Проверялой из-за любимой фразы старика Драузи «Обязательно все как следует проверьте». Там был глубокий каньон и колодец на самом его дне. Чтобы поймать хоть какой-то ветер, мельницу водрузили на самую верхушку стодесятифутовой башни. Самая ненавистная и проклятая богом работа – еженедельно карабкаться на эту башню, чтобы там, под стоны и качания рахитичного сооружения, смазывать мельничные механизмы. Первое выступление Фэя перед публикой было связано с этой мельницей – он играл на концертине незнакомого ковбоя, во время праздника в честь пожара, что разгорелся в каньоне и спалил дотла ветряную мельницу.
Он пошел работать к Кеннету в 1957 году, в сорок девять лет и только потому, что влюбился в Бетти – с первого взгляда, лишь увидав ее ирландское лицо, очаровательные золотисто-каштановые, словно перекрученные медные нити, волосы, выпирающий живот с ребенком внутри, старомодный льняной рабочий сарафан с кофейного цвета оборками у горловины и на рукавах – это платье для беременных было скроено так, что женщина становилась похожей на маленькую девочку, а когда огонь Бетти разгорелся в честь черноволосого почтальона с голубыми, цвета сойкиного крыла, глазами, Фэй проработал на месте слишком долго, чтобы все бросать. С тех пор он питал слабость к беременным женщинам. Но себя считал достойным разве что самых убогих проституток – из тех, что колются наркотиками, расчесывают струпья, грызут красные ногти и не интересуются ничем вообще.
Танец на холодном линолеуме
Раз в год, на праздники, они встречались с Оторвой, это был их ритуал – двух страшноватых на вид, пьяных пожилых братьев, не обладающих никакими талантами и радостями, кроме виски и музыки, ибо Падрик со своим белым чубом, плутоватыми глазами и перекошенным ртом играл на ирландской волынке, так что когда Фэй ставил на стол бутылку виски и доставал концертину, а Падрик выпускал первую порцию воздуха в зажатые подмышкой клетчатые легкие, наступало их время.
Они играли песни своей матери, песни, сплетенные из ритмов и созвучий старого языка, на котором братья никогда не говорили и редко слышали. Падрик записал названия на листке бумаги, и каждый год кто-то из них припоминал отрывок из «Босого бобыля», «Коулин» или «Дженниных цыплят». Оторва помнил все песни о любви, ведь во время Второй мировой войны был женат целых четыре дня, но о том, что тогда произошло, не знал ни Фэй, ни кто-либо еще, кроме Падрика и той женщины, кем бы она ни была.
Сейчас братья стояли в прихожей у Оторвы, вцепившись друг другу в локти, брат склонил голову на плечо брата, родной запах ядреного табака и обертонов виски соединялся в памяти с теплом и уютом темно-коричневого одеяла, которое они делили семьдесят лет тому назад.
– Ось же ш «Ирландски час», – сказал один, выплескивая в стакан первую порцию принесенного другим виски и на свой собственный шутливый лад передразнивая ирландский акцент. – А что б тебе раздобыть аккордеон в хорошем бемоле, хотя бы ми-бемоль, а?
– Ага, только лучше бы ре-до. Для всего годится. Эх, мне бы деньги, да время, чтобы подучиться. Ладно, сойдет и это. Надо же старому ковбою Хавьеру что-то петь своим лонгхорнам, а мне и так сгодится. – Пальцы его правой руки согнулись и запрыгали в такт «Собак средь кустов», из концертины полились рулады и триоли, букет был расцвечен так ярко и насыщенно, что Падрик ощутил аромат этой музыки, сладкий и немного маслянистый. Он собрал для брата стопку ирландских газет, а у Фэя для него всегда были в запасе одна-две истории и пара кассет, чтобы слушать в машине. Он думал, как там несчастный баск – на одиноком склоне со своим убогим инструментом из птичьих костей – у него ведь нет брата, чтобы поддержать компанию и спеть песни детства.
– Знаешь, что я думаю, – сказал Фей, – столовые горы, хребты, всякие кряжи – это ведь разломы, так? Поломанная земля? А с музыкой не то же самое? Звуки ломают воздух, да? Опять разлом, хоть и его никто не видит.
Поздно ночью, когда оба упились и унеслись в свою гибкую молодость, Оторва встал и, под щипки и перестуки «Разбитой тарелки», стал танцевать; у смотревшего во все глаза Фэя перехватило дыхание, не желая отставать, он тоже отложил инструмент и под безмолвную музыку пустился в пляс на грязном кухонном линолеуме.
Ломбард «Бедный Мальчуган»
Фэй спустился с горы, и Хавьер заиграл – он играл и пел в сгущающейся темноте, пил и снова пел; голос вместе с покореженными, разваливающимися – а какая разница? – созвучиями и безумными нотами зеленого аккордеона отражался эхом от огромных валунов, и Хавьеру казалось, будто эти ноты, отскакивая от булыжников к скалам и обратно, вычерчивают в пространстве треугольники и трапеции, и это было прекрасно, прекрасно слушать их тут, в одиночестве.
Но открыв на следующее утро инструмент, он стал смотреть, что в нем можно починить. Язычки проржавели, ясное дело, но и ось, опора для клавиш, очевидно, покрылась коррозией, проваливалась, из-за этого и западали кнопки. Он подумал, что качающаяся на ветру овечья повозка – не самое лучшее место для замены оси, все же тонкая операция, но решил, что испортить этот инструмент уже невозможно. О клапанах он не беспокоился, под койкой у него лежал рулон кожи и большой ремень.
Он порылся в своих железяках, разыскивая клещи, чтобы подцепить ось, но почему-то их там не оказалось. На дне ящика обнаружились старые и ржавые овечьи ножницы и древние хирургические щипцы для кастрации.
– Подойдет, – сказал он аккордеону, – наверное. – Но вместо того, чтобы хватать ось за конец и тащить ее рывком, приладил кусачки. Сойдет.
Язычки молча страдали от зерен ржавчины, забивших входные отверстия, и он прочистил их шелковой нитью из коробки с рыболовными штуками. Сталь на язычках была покрыта ржавыми островами, он соскреб их острием ножа, стараясь, чтобы опилки не падали внутрь. Потом вычистил язычки зубной щеткой и дул, пока не закружилась голова.
По уму менять нужно было все – меха, язычки, пружины, язычковую пластину, решетку и так далее. Но у аккордеона был удивительный голос: звучный, протяжный, он навевал печаль на горные склоны.
Как-то этим же летом, уже в другом лагере, ближе к западу, Хавьер положил аккордеон на землю и, позвав собаку, отправился выяснять, с чего вдруг дальние овцы стали так нервно блеять, с виду ничего особенного, но беспорядок на земле заставлял задуматься, не появилась ли в округе какая-нибудь кошка; однако, отчетливых следов не было, все овцы живы, никаких признаков резни. Пес тоже не проявил особого интереса к взъерошенной площадке.
Он уходил на два часа, может на три, а когда вернулся и наклонился за аккордеоном, по-прежнему раздумывая о кошке, которая, как ему теперь казалось, все же была там, на вершине склона, задел мехами притаившуюся под инструментом гремучую змею, и тут же в вену на сгибе локтя впились острые зубы.
Десять дней спустя его нашел лагерный механик – от высокого солнца кожа пастуха почернела и высохла. Наверное, разрыв сердца, подумал механик, бедный старый ублюдок, и вместе со всем имуществом уложил Хавьера на заднее сиденье пикапа. Его похоронили на краю кладбища, без могильного камня, а вещи сложили в баскском отеле, где он обычно проводил зиму и те мрачные времена, когда не было работы.
Через два года хозяин продал отель молодой вьетнамской паре и вернулся в рыбацкую деревушку Эланчоув, где родился шестьдесят семь лет назад – он надеялся найти там невесту и несколько лет семейного счастья. Новые хозяева выкинули из задней комнаты коробки со старой одеждой, Библии и катехизисы, шпоры, сапоги и рваные седла, пожелтевшие календари, которые день за днем перечеркивались кривыми, вдавленными иксами, еще там валялись пастушьи крюки, ружья, древние трубы и зеленый аккордеон. Все, что выглядело более-менее прилично, ушло на комиссию в ломбард «Бедный Мальчуган».
ДОМОЙ – С ПРИШИТЫМИ РУКАМИ
Хемницер
Безобидный
Айвар Хасманн, младший сын Нильса и Элизы Хасманн, внук иммигрантов Гуннара и Маргарет Хасманн в конце 70-х был заметной фигурой в Олд-Глори, штат Миннесота; он катал по улицам магазинную тележку со скрипучими колесами, подбирал консервные банки, бутылки, иногда засаленные трусы с отпечатками подошв, не брезговал и камнями интересного рисунка, ковылял, согнувшись и опираясь на ручку тележки, светлые волосы падали на плечи пыльными веревками, он завязывал их под костлявым подбородком, когда в спину дул сильный ветер, глаза цвета небесного стекла все время моргали; у него было ясное лицо, но ржавые мозги и скверный характер. Люди относились к нему спокойно, но с опаской: одни говорили, что он ест бродячих собак, другие считали, что он живет по-свински.
И все же он приносил обществу кое-какую пользу. Женщины отдавали ему ненужные вещи: трехногие журнальные столики, пятнистые подушки, банки для печенья в форме бульдожьей головы, доставшиеся им бесплатно, в придачу к стиральному порошку, секции игрушечных железных дорог, настенные таблички в стиле модерн с летучими гусями, пыльные эвкалиптовые листья, бананы и артишоки из папье-маше, розовые колыбельки – наутро после смерти их обитателей. Все это добро он тащил под куст сирени в хижину, служившую в начале века лошадиным стойлом – вытянутое сооружение заваливалось на один бок, словно поднимающийся на ноги верблюд, а крышу Айвар кое-как заделал приплюснутыми банками из-под соды.
Он не знал, что такое секс с женщиной. К мужчинам же, после особых отношений с поваром из гриля «Уилли», относился двойственно.
Нильс и Элиза
Айвар появился на свет в последний год Второй Мировой войны, его родители в то время фермерствовали к северу от города на земле, когда-то черной от густой тени гигантских сосен. (Лес извели задолго до того, как старый Хасманн купил свою ферму, его вырубили лесорубы и пильщики с острова Принца Эдварда, из Мэна, Квебека, Нью-Брансвика, Финляндии, Норвегии, Швеции; они продвигались на запад, а покрытую пнями землю заселяли немцы, чехи, скандинавы, словаки, хорваты, литовцы, поляки, русские, сербы, несколько ирландцев и французов, чтобы фермерствовать там каждый на свой лад.)
Гуннар Хасманн в 1902 году явился из Норвегии (корабль плыл по тем самым водам, где через девяноста три года на оффшорном газовом месторождении Тролл установили самую большую в мире плавучую бетонную буровую), десять лет он таскался по Висконсину и Мичигану, устраиваясь разнорабочим на свинцовые рудники, лесопилки или батраком на фермы, прежде чем семья купила участок вырубки по пятьдесят центов за акр. Упрямый недотрога Гуннар расценивал любое приветливое слово как снисхождение до себя и таил обиду на всякого, кто был настолько плохо воспитан, что смел называть его по имени. Учебу и книги он считал выпендрежем для сопляков из среднего класса и всех своих детей забрал из школы. Он знал одну-единственную шутку, и обращал эту язвительную браваду ко всем, кто оказывался на его пути: а не пойти ли тебе туда, откуда пришел я?
Мальчик Нильс под властью обидчивого папаши вырос практически неграмотным, но зато научился обращаться с топором – подходящий навык для лесоповала, где он начал работать в пятнадцать лет. К двадцати же стал известным на все айдахские горы тесальщиком шпал.
(Его сестра-близняшка Флоретта ушла с фермы через месяц после брата. Сперва она прибилась к шоу Джека Брэди «Все девушки Дикого Запада», потом, переключившись на родео, стала чемпионкой по трюковым заездам и в скачках на мустангах. В 1927 году в Тукумкари, Нью-Мексико, она упала с лошади, ударилась затылком и умерла на месте от перелома шейных позвонков.)
Нильс не любил фермерство, но, пусть и с неохотой, возвращался к нему каждый год, когда кончался сезон работы, пьянства и матерщины в интернациональном лагере, болтавшем на шведском, норвежском и английском языках. Летом, после сплава, мучаясь от «скрипучих пяток» – звучной болезни ахиллесова сухожилия, одолевавшей почти всех, кому приходилось спихивать бревна в низвергающуюся талым снегом воду, – он добирался на попутках до Олд-Глори, где его жена Элиза управлялась на ферме; помогала ей полоумная кузина Фредди, хорошая работница, которой не нужно было платить деньги.
Но как только последний стог сена укладывался под крышу сеновала, и кончался обмолот кукурузы, Нильс доставал топоры, обычный и плотницкий, шкуровку и вновь отправлялся в лесной лагерь, горя желанием дорваться, наконец, до табака, виски и тяжелых запахов грубой мужской компании – в этом лагере он остался без зубов, если не считать двух нижних и двух верхних в мертвой точке, остальные вылетели зимой 1936 года, когда вязальщик шпал по имени Олесон, заехал ему в челюсть промасленными клещами. (В 1943 году этот Олесон ушел в морфлот, прослужил там до 1947-го и вместе с шестью сотнями таких же, как он, погиб в Техас-Сити, Техас, когда у причала взорвался корабль с полным трюмом нитрата аммония.) Нильс заказал пластинку, послав дантисту отпечаток своих десен на жевательной резинке. Зубы сидели непрочно, частенько выпадали в питейных боях, так что пришлось нагретым острием ножа выжечь на них инициалы Н. Х.
– Знаешь, что это значит? – спросил Олесон. – Н. Х. – Ничего Хорошего.
В лесу он был как дома, – ловкий и неутомимый тесальщик превосходных, семь дюймов на восемь футов, шпал; уши торчком в ожидании звона било, воображение прокручивает прекрасные бордельные или салунные сцены, а то просто: лунная ночь, скрипка, аккордеон, на пнях свежей лесосеки расположились шпальщики-музыканты, а на грубой земле, растаптывая в пыль конусы болиголова, танцуют с тенями друг друга пары.
В 1938 году Нильс рубил сосну; от ее падения задрожал крутой снежный склон, и вниз покатилась небольшая лавина – белое шипящее облако из пудры и камней. Отшвырнув топор, Нильс бросился наутек и успел убежать довольно далеко, так что живьем его не закопало, а лишь присыпало до колен ноги, но перед этим шальной булыжник, подпрыгнув и нырнув в облако, стукнул его по голове так сильно, что Нильс потерял сознание. Когда он пришел в себя, было темно, в глаза ему бил луч фонаря Олесона, но Нильс не помнил ни своего имени, ни где он находится. Он сказал:
– Привет олдсмобиль, – вместо Олесон, – и лесорубы одобрительно захлопали. По крайней мере, он был жив, ведь все еще помнили молодого Сома Аксела, который два года назад, топая вдоль железнодорожного полотна по свежему снегу, тоже попал под лавину – его нашли замерзшим и скрученным в кольцо, ноги в снегоступах плотно прижимались к лопаткам.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|
|